Собрание сочинений в четырех томах. 4 том. - Горбатов Борис Леонтьевич 35 стр.


Еще лучше узнал я рабочих людей после революции. Я видел, как, потуже затянув ремень на голодном брюхе, шли они откачивать затопленную шахту. Я видел их на строительных лесах, и в котлованах, и в батальонах энтузиастов... Я писал о них.

Но вот передо мной сидели трое молодых рабочих, и они мне были незнакомы и недоступны. Я таких раньше не знал. У них были золотые руки мастеровых, и гордость пролетариев, и энтузиазм ударников. Но они уже не были ни пролетариями, ни мастеровыми, ни вчерашними ударниками. Это были совсем новые люди.

Признаюсь, тогда для меня самого все в них было еще не ясно и смутно... Я просто видел перед собой новых рабочих, но ни понять, ни объяснить их еще не мог.

Только два месяца спустя, когда на слете стахановцев слушал я Сталина, все объяснилось, живые черточки слились, стали на место и составили картину. И, слушая Сталина, я все время думал об Андрее и Викторе, — они сидели тут же, рядом со мной, в Кремлевском дворце. Это о них говорил Сталин, что они «люди новые, особенные», «таких людей у нас не было или почти не было года три тому назад»; это «люди культурные и технически подкованные». «Они свободны от консерватизма и застойности некоторых инженеров, техников и хозяйственников, они идут смело вперед, ломая устаревшие технические нормы и создавая новые, более высокие, они вносят поправки в проектные мощности и хозяйственные планы, составленные руководителями нашей промышленности, они то и дело дополняют и поправляют инженеров и техников, они нередко учат и толкают их вперед, ибо это — люди, вполне овладевшие техникой своего дела и умеющие выжимать из техники максимум того, что можно из нее выжать».

И так же, как я, затаив дыхание, слушали Сталина и наши герои; он и им объяснил самих себя: чувства, которые ими двигали; цели, к которым они стремились; дело, которое они сделали...

Но это было уже в ноябре 1935 года. А тогда, в сентябре, в летнем саду шахты «Крутая Мария», ребята еще только спорили о том, что может получиться из рекордов Стаханова и Абросимова, без конца говорили об угле, добыче, о шахте и шахтерских делах с той страстью, с какой говорят о работе только советские люди, и я задумчиво слушал их не вмешиваясь. И вдруг оказался совсем далеко-далеко отсюда... На Севере. В Арктике. Так бывало и на зимовке: в час самой шумной беседы в кают-компании вдруг перелетал я мысленно сюда, на «Крутую Марию», в Донбасс...

В Арктике стоят сейчас горячие дни. Навигация... «Карская»[4] в самом разгаре. Идут караваны с лесом из Игарки. Далеко в море на ледовую разведку уходят самолеты. В бухте Диксона — непрерывный сентябрьский аврал: погрузка-выгрузка. Падает дождь. Скалы черные, мокрые... Зверобои с утра уже на промысле. Радисты стоят по две-три вахты без отдыха, только изредка забегают на камбуз перекусить. В кают-компании суета: приезжают и уезжают люди... Сборы, встречи, расставания, обрывки веревок на полу...

Но в заветный час все, кто может, собираются у репродуктора, слушают Москву. Сегодня они услышат по радио заметку из «Правды» о рекорде Стаханова. Они заинтересуются этой короткой заметкой: уж я наших ребят знаю! И потом, за вечерним кофе, в кают-компании будут оживленно толковать об этом меж собой. Кто-нибудь задумчиво крякнет: «Да-а! Везет же шахтерам! Вся слава им!» И завтра за штурвалом ледокола, за баранкой в полете, на вахте, в радиорубке или на аврале ребята опять вспомнят эту заметку и даже имя донецкого забойщика Алексея Стаханова и его беспримерный рекорд... и будут долго о нем думать.

21

Я пробыл в Донбассе почти весь сентябрь 1935 года, и этих дней не забуду никогда. Было такое ощущение, будто все вокруг разом стронулось, сдвинулось с места, вырвалось из привычного обихода и дерзко устремилось вперед; какие-то преграды пали, какие-то плотины прорвало, а за ними вдруг распахнулись перед человеком такие безотказные дали, что дух захватывало... Все, что происходило в те дни в шахтерском Донбассе, поэт сравнил бы и с буйным весенним разливом Волги, и с ледоходом в Арктике, когда идет Енисеем большая вода, и даже с геологическим переворотом, вздымающим из неведомых пучин новые вершины и новые земли, — но все эти поэтические сравнения все-таки не объяснили бы того, что было в сентябре 1935 года в Донбассе, когда в движение пришли не льды, не воды, не горы, а люди.

Люди... В газетах их уже называли советскими богатырями. Шахтер, вырубивший за смену шесть железнодорожных вагонов угля, действительно показался сначала былинным богатырем, новым Ильей Муромцем: сперва даже не верилось, что обыкновенный человек может свершить такое. Но рекорд Стаханова был тотчас же перекрыт, и сразу на нескольких шахтах: пламя соревнования перекинулось с шахты на заводы и фабрики: стало известно о делах кузнеца Бусыгина; ткачих Виноградовых, обувщика Сметанина, — и, слушая эти вести, каждый рабочий человек почувствовал, как и в нем самом разгорается богатырский дух, как и к нему приходит радостное озарение.

На каждой шахте появились свои герои, и уже не только забойщики, но и машинисты врубовок, коногоны, проходчики, бутчики, крепильщики, слесари. Возникали все новые и новые имена и немедленно становились знаменитыми в Донбассе; славы на всех хватало! Начальникам участков, инженерам и техникам приходилось туго: их атаковали шахтеры, каждый предлагал свое, каждый в своей профессии открывал новое, каждый требовал дать ему ход... С грохотом рушились старые порядки и старые нормы, — только гул шел по Донбассу...

Человек не мог теперь покойно сидеть дома один: тянуло на люди. Подле проходных ворот, у витрин с газетами весь день толпились шахтеры, жадно читали сообщения о рекордах, прислушивались к радио, узнавали новости в шахтпарткоме... Так в дни войны ловят люди вести с фронта. И как реляции о военных победах воодушевляют самых мирных, самых тихих людей в тылу и заставляют их остро завидовать фронтовикам и самим рваться на фронт, — так и эти вести о стахановских рекордах будоражили самых мирных, вызывали и у них «зуд в мозолях». Вдруг являлся в контору старичок-пенсионер, давно ушедший на покой, на огород, и требовал, чтоб и его допустили в забой. Из больницы прибежал комсомолец Рябоконь, забойщик второго участка.

— Та я же здоров, ничего у меня не болит! — горячо и напрасно убеждал он Нечаенко. — Душа болит, что от людей отстану!

Приходили к парторгу подсобные рабочие, занятые на поверхности, просили посодействовать, чтоб перевели их под землю. Подал заявление и дядя Онисим, комендант общежития, а за ним и кладовщик Булкин, тоже бывший крепильщик, и оба старика каждое утро наведывались к Нечаенко справиться, какой дан их бумаге ход.

В те дни партийный комитет на любой шахте был похож на революционный штаб; множество беспартийных людей перебывало тут за этот месяц, некоторые впервые. В маленьком помещении было тесно, и люди топтались в сенях, на крылечке, во дворе, сидели на ступеньках, на дубовых лавочках в палисаднике, курили, ждали; или собирались под багряными кленами на улице и, опершись на свои кайлы, отбойные молотки, ломы и поддиры, как красногвардейцы на ружья, негромко толковали меж собою, и все об одном — о новом движении, о революции под землей...

И о том же — о рекордах, о высоких заработках стахановцев, о переменах на шахте — говорили в любом месте поселка: в клубе, в холостяцких общежитиях, в бане, в приемной у зубного врача, в столовой, в парикмахерской, даже в старой пивнушке на базаре, впрочем, переименованной недавно в «павилион».

— Ну, кто теперь рекорд держит? — спрашивал парикмахер, намыливая мои щеки. — Уже не Абросимов?

— Забара.

— А! Знаю! Брюнет такой, правильно? Не беспокоит?

— Нет, ничего...

— Но Абросимов еще последнего слова не сказал, нет! — продолжал парикмахер. — Они с Воронько опять что-нибудь новое придумают. Уж будьте уверены! Новинкой возьмут. Сейчас вообще в горном деле — все новшества.

— Да?

— А как же! Новым методом ствол проходят, по-новому лавы нарезают... Да вот, слышали про новую систему обрушения кровли?

— Нет.

— Как же! — И он стал рассказывать мне об этом, употребляя то горняцкие, то парикмахерские термины. Например: «ставят органную крепь, получается «как расческа», или «стригут аккуратно, как под машинку «три нуля»... Впрочем, рассказывал он с воодушевлением.

Но больше всего любил я в эти дни толкаться в нарядной. Здесь было особенно интересно. И жарко. Парикмахерская, базар, сквер, даже клуб — все это был второй эшелон, тыл. Нарядная была уже передовой позицией, здесь шахтеры брали на себя обязательства перед боем, брали, подумав. В те дни я не встречал в нарядной людей, лениво и безучастно сидевших в сторонке. Все сбивались вместе вокруг своих бригадиров.

— Егор Минаич, а Егор Минаич! — восклицал в одной такой группке молодой, лихо курносый парень в каске, судя по мотку веревок у пояса, лесогон. — Так какое же будет ваше последнее слово?

— Егор Минаич, а Егор Минаич! — восклицал в одной такой группке молодой, лихо курносый парень в каске, судя по мотку веревок у пояса, лесогон. — Так какое же будет ваше последнее слово?

— Нет! — негромко отвечал Егор Минаич, пожилой, мрачный шахтер, с усами, совсем закрывшими губы.

— Нет?!

— Нет.

— А отчего же нет, Егор Минаич?

— А оттого, что срамиться не хочу.

— Так мы ж дадим, дадим, Егор Минаич! Вы ж только послушайте! А, Егор Минаич? — с мольбой заглядывая в лицо бригадира, жарко и нежно шептал лесогон и нетерпеливо ждал ответа. — Я ж вам, хотите, еще раз весь план поясню!.. А?

— Нет.

— Нет?!

— Нет.

— Так какое ж будет ваше последнее слово, а. Егор Минаич?

И всюду вокруг себя слышал я этот страстный шепот.

— Да неужели мы от людей отстанем? — говорил в группе забойщиков огненно-рыжий красавец Митя Закорко. — Нет, вы как хотите, а я вызов сделаю.

— Да-а... Как удастся... — нерешительно возражал ему товарищ, но и в его глазах была уже лихорадка. — Надо прикинуть.

— Говорят, Забара на «Красном партизане» полтораста тонн дал.

— Ну, это вряд ли!

— Все говорят...

— Полтораста? Сколько ж он заработал?

Кто-то тут же и подсчитал. Вышло много. Но никто не удивился. К высоким заработкам рекордсменов уже привыкли. В нарядной ежедневно вывешивались большие плакаты: шахтер такой-то дал столько-то процентов нормы, заработал столько-то. Рабочий человек вообще о своих заработках говорит охотно и не таясь.

— Вы как хотите, — с досадой сказал Закорко, — а я Виктора вызову. Не в первый раз мне его вызывать!

Я был при том, как Закорко сдержал свое слово. В нарядной состоялся митинг — они случались теперь почти ежедневно — и на нем Виктор громогласно объявил:

— Иду на новый рекорд, ребята! Наперед ничего не скажу, а мировой рекорд будет за «Крутой Марией». Все!

Он еще стоял на помосте, когда к нему с отбойным молотком на плече подошел Митя Закорко.

— А я вызываю тебя, Виктор! — дерзко сказал он и чуть приподнял молоток правой рукой. — На своем маломощном пласте берусь я перекрыть твой рекорд... Все слышат? — крикнул он оборачиваясь. — Так и запомните!

Он отойти не успел, как подошел Сергей Очеретин.

— И я тебя вызываю, Виктор! — сказал он, часто моргая мохнатыми, белыми, как бабочки-капустницы, ресницами. — Секрет нам теперь ясен. Хвастаться не стану, а тысяча процентов мои!

И тогда словно перемычку пробило. Один за другим пошли на Виктора с вызовом шахтеры, в одиночку и бригадами, — проходчики, лесогоны, крепильщики, запальщики, — они на минуту останавливались перед помостом, объявляли свой вызов и проходили... Был здесь и лихой лесогон из бригады Егора Минаича; он шел впереди своей бригады и вызов бросил петушиным, срывающимся от волнения и гордости голосом. Егор Минаич хмуро, но с достоинством шел следом, — он подтвердил вызов молчаливым кивком.

Андрей оказался рядом со мной. Он внимательно следил за тем, что вокруг творилось. Был ли он доволен? Ничего нельзя было понять по его лицу.

— Ну, теперь-то — соревнование, по-вашему? — тихонько спросил я.

— Да. Это соревнование! — ответил Воронько. — Вся шахта двинулась! — И он застенчиво улыбнулся.

Но тотчас же и встревожился, — я не мог понять, отчего. В эту минуту бросал свой вызов Виктору Абросимову забойщик Закорлюка-старший. Андрей вдруг покинул меня, поспешно взобрался на помост и стал рядом с Абросимовым. Только потом я узнал, в чем дело: Андрей боялся, как бы самолюбивый Виктор не обиделся на дерзкие вызовы и худым словом не оскорбил бы людей.

Не понял я тогда и смысла маленького эпизода, разыгравшегося тут же, на моих глазах. У окошка третьего участка, неподалеку от меня, грузно опершись на палку, стоял заведующий шахтой Дед, а рядом с ним щуплый шахтер-белорус, с реденькой русой бороденкой и длинной, как у аиста, тощей шеей. Он все вытягивал шею вверх, подымаясь при этом на цыпочки и становясь еще более похожим на аиста. Был он в большом смятении: на его лице попеременно отражались все оттенки чувств — от робости до отваги.

Наконец, он воодушевился.

— Ан и я пойду, а? — сказал он неожиданным басом. — Благослови, Глеб Игнатович?

— Стой, Кондрат, не рыпайся! — презрительно остановил его Дед. — Куда тебе! Тоже выискался, — конь с копытом...

— А нет, пойду! — упрямо повторил Кондрат. — Авось и мы людей не хуже.

И он действительно пошел. Я видел, как, переменившись в лице, посмотрел ему вслед заведующий. В этом взгляде были и изумление, и досада, и смущение, и даже стыд. Почему стыд? Но разве я мог угадать, что творилось в душе Деда, что в ней сломалось и рухнуло в эту минуту, когда увидел он, как отсталый шахтер Кондрат, — один из тех, за чью судьбу Дед так опасался, — подошел к помосту и, задрав вверх бороденку, смело вызвал Виктора на великое соревнование?!

— Смотри! Ишь ты! — удивился Виктор. — И ты, Кондрат? — Он обернулся к Андрею и, радостно смеясь, шепнул: — Ты только гляди. Андрей, что делается! Как мы народ-то растревожили. Ай да мы! — Потом вдруг выпрямился, поднял лампочку и весело гаркнул на всю нарядную: — Принимаю! Все вызовы принимаю! — сказал он. — И желаю всем, кто меня вызвал, от чистой души желаю — побить меня! На пользу родной шахте. Ну, да и я в долгу не останусь! — хвастливо прибавил он. — Держись, ребята!.. Так, что ли, Андрей?

— Так! — засмеялся тот. — Только и ты держись! Теперь и я тебя вызываю...

22

Собственно говоря, мне уж пора было уезжать с «Крутой Марии». Срок моей командировки кончился: в редакции ждали очерка. А уезжать не хотелось. И писать было некогда. Каждое утро я говорил себе: «Ну, еще денек! Вот посмотрю, как Виктор добьется нового рекорда, тогда и поеду». Или: «Теперь дождусь рекорда Андрея. Это нужно для очерка». Но это нужно было не для очерка, а для меня, зачем — я и сам не знал. «Просто мне жаль расставаться с «Крутой Марией», — убеждал я себя. — Я тут почти пять лет не был». Но это было правдой только наполовину; к расставаниям с «Крутой Марией», как и к разлукам с матерью, я уж давно привык. Жаль было расставаться не с шахтой, а с полюбившимися мне людьми — с Нечаенко, с Андреем и Виктором, с Светличным, с дядей Прокопом, которого я помнил с детства, с Дашей, которую сам уж не знаю, помнил я или нет, но теперь встретил как бы заново... Грустно было покидать их на полдороге. И я говорил себе: ну, еще денек!

Но вот и Светличный уже уехал в свой институт. Уехала в Москву Даша. Виктор установил новый мировой рекорд, продержавшийся почти целый день; вечером, во вторую смену, его уже побил Митя Закорко, как и обещал. Пошел, наконец, на рекорд и Андрей Воронько.

До этого, два дня тому назад, Андрей, по предложению Нечаенко, был избран парторгом участив, на котором работал забойщиком. В партийной жизни Андрея это была первая большая выборная должность, и все понимали его волнение и робость, с какою принял он на свои плечи ответственность. Но никто из коммунистов и виду не подал, что это понимает, и никто не обидел молодого парторга словами снисходительного одобрения. Сразу же после собрания Прокоп Максимович, начальник участка, подошел к нему с делами, и они тут же углубились в них; я видел, как склонились над бумагами и чертежами (должно быть, над графиком работы в лавах) две головы — седая и русая, и опять остро почувствовал, что не хочу, не хочу уезжать отсюда...

А через два дня, ночью Андрей пошел на рекорд. Я был при этом. Кроме меня, в лаве находились еще Прокоп Максимович и Виктор; теперь Виктор своей лампочкой освещал путь товарищу.

Андрей работал спокойно, размеренно, не торопясь: казалось, ни особой силы, ни ярости, ни запала не вкладывал он в свой труд; я сказал бы даже, что он рубал уголь как-то раздумчиво и осторожно, и хотя уголь обильной струей падал вниз и отбойный молоток стрекотал ровно и почти безостановочно, — я с разочарованием подумал, что рекорда Андрей Воронько все равно не добьется, и мне стало обидно за молодого парторга, а потом и досадно; ну что Андрей силы-то бережет, что медлят?! Хотелось растормошить его, зажечь, — да чем же зажжешь бесчувственного! А Андрей все так же спокойно и молча рубал уголь, без суеты и даже без оживления переползал из уступа в уступ и все долбил да долбил молотком; под конец он стал казаться мне просто скучным дятлом. Если и была поэзия в его работе, то моему пониманию недоступная. И эта ночная смена показалась мне бесконечно длинной...

А к утру выяснилось: Андрей нарубил 180 тонн и, значит, установил новый рекорд. Виктор первый и ото всей души поздравил товарища. Поздравил и дядя Прокоп: Андрей с давних пор был его любимцем.

В коренном штреке нас встретил Нечаенко.

— Ну, как дела? — нетерпеливо набросился он на Андрея.

— Сто восемьдесят... — ответил тот и вдруг счастливо, по-ребячьи улыбнулся.

— Вот как! — обрадовался Нечаенко. — Ну, поздравляю! Вот это парторг! А я, понимаешь, — недовольным голосом тут же прибавил он, — всю ночь на первом участке провел, в их делах разбирался. Плохие у них там дела с откаткой. И коммунистов на участке не видать и не слыхать. Да-а! — вздохнул он. — Тут рекорды, а там безобразия. Так, значит, сто восемьдесят тонн? — все-таки спросил он еще раз.

Назад Дальше