– Я пришёл взглянуть на него, – сказал Монтанелли.
Даже в эту минуту полковника поразил голос и весь облик кардинала: он шёл словно во сне.
– О господи! – крикнул вдруг один из солдат.
Полковник быстро обернулся.
Так и есть!
Окровавленное тело опять корчилось на траве.
Врач опустился на землю рядом с умирающим и положил его голову к себе на колено.
– Скорее! – крикнул он. – Скорее, варвары! Прикончите его, ради бога! Это невыносимо!
Кровь ручьями стекала по его пальцам. Он с трудом сдерживал бившееся в судорогах тело и растерянно озирался по сторонам, ища помощи. Священник нагнулся над умирающим и приложил распятие к его губам:
– Во имя отца и сына…
Овод приподнялся, опираясь о колено врача, и широко открытыми глазами посмотрел на распятие. Потом медленно среди мёртвой тишины поднял простреленную правую руку и оттолкнул его. На лице Христа остался кровавый след.
– Padre… ваш бог… удовлетворён?
Его голова упала на руки врача.
* * *– Ваше преосвященство!
Кардинал стоял не двигаясь, и полковник Феррари повторил громче:
– Ваше преосвященство?
Монтанелли поднял глаза:
– Он мёртвый…
– Да, ваше преосвященство. Не уйти ли вам отсюда?.. Такое тяжёлое зрелище…
– Он мёртвый, – повторил Монтанелли и посмотрел в лицо Оводу. – Я коснулся его – а он мёртвый…
– Чего же ещё ждать, когда в человеке сидит десяток пуль! – презрительно прошептал лейтенант.
И врач сказал тоже шёпотом:
– Кардинала, должно быть, взволновал вид крови.
Полковник решительно взял Монтанелли под руку:
– Ваше преосвященство, не смотрите на него. Позвольте капеллану[96] проводить вас домой.
– Да… Я пойду.
Монтанелли медленно отвернулся от окровавленного тела и пошёл прочь в сопровождении священника и сержанта. В воротах он замедлил шаги и бросил назад все тот же непонимающий, застывший, как у призрака, взгляд.
– Он мёртвый…
* * *Несколько часов спустя Марконе пришёл в домик на склоне холма сказать Мартини, что ему уже не нужно жертвовать жизнью.
Все приготовления ко второй попытке освободить Овода были закончены, ибо на этот раз план освобождения был много проще. Решили так: на следующее утро, когда процессия с телом господним будет проходить мимо крепостного вала, Мартини выступит вперёд из толпы и выстрелит полковнику в лицо. В общей суматохе двадцать вооружённых контрабандистов бросятся к тюремным воротам, ворвутся в башню и, заставив тюремщика открыть камеру, уведут Овода, стреляя в тех, кто попытается помешать этому. От ворот рассчитывали отступать с боем, прикрывая второй отряд конных контрабандистов, которые вывезут Овода в надёжное место в горах.
В небольшой группе заговорщиков только Джемма ничего не знала об этом плане. Так хотел Мартини.
– Её сердце не выдержит, – говорил он.
Когда контрабандист появился у калитки, Мартини отворил стеклянную дверь веранды и вышел ему навстречу:
– Есть новости, Марконе?
Марконе вместо ответа сдвинул на затылок свою широкополую соломенную шляпу.
Они сели на веранде. Ни тот, ни другой не произнесли ни слова. Но Мартини достаточно было бросить взгляд на Марконе, чтобы понять все.
– Когда это случилось? – спросил он наконец.
Собственный голос показался ему таким тусклые и унылым, как и весь мир.
– Сегодня на рассвете. Я узнал от сержанта. Он был там и все видел.
Мартини опустил глаза и снял ниточку, приставшую к рукаву. Суета сует. Вся жизнь полна суеты. Завтра он должен был умереть. А теперь желанная цель растаяла, как тают волшебные замки в закатном небе, когда на них надвигается ночная тьма. Он вернётся в скучный мир – мир Галли и Грассини. Снова шифровка, памфлеты, споры из-за пустяков между товарищами, происки австрийских сыщиков. Будни, будни, нагоняющие тоску… А где-то в глубине его души – пустота, эту пустоту теперь уже ничто и никто не заполнит, потому что Овода нет.
Он услышал голос Марконе и поднял голову, удивляясь, о чём же можно сейчас говорить.
– Простите?
– Я спрашивал: вы сами скажете ей об этом?
Проблеск жизни со всеми её горестями снова появился на лице Мартини.
– Нет, я не могу! – воскликнул он. – Вы лучше уж прямо попросите меня пойти и убить её. Как я скажу ей, как?
Мартини закрыл глаза руками. И, не открывая их, почувствовал, как вздрогнул контрабандист. Он поднял голову. Джемма стояла в дверях.
– Вы слышали, Чезаре? – сказала она. – Всё кончено. Его расстреляли.
Глава VIII
– «Introibo ad altare Dei…»[97]
Монтанелли стоял перед престолом, окружённый священниками и причтом, и громким, ясным голосом читал «Introit». Собор был залит светом. Праздничные одежды молящихся, яркая драпировка на колоннах, гирлянды цветов – все переливалось красками. Над открытым настежь входом спускались тяжёлые красные занавеси, пылавшие в жарких лучах июньского солнца, словно лепестки маков в поле. Обычно полутёмные боковые приделы были освещены свечами и факелами монашеских орденов. Там же высились кресты и хоругви отдельных приходов. У боковых дверей тоже стояли хоругви; их шёлковые складки ниспадали до земли, позолоченные кисти и древки ярко горели под тёмными сводами. Лившийся сквозь цветные стекла дневной свет окрашивал во все цвета радуги белые стихари певчих и ложился на пол алтаря пунцовыми, оранжевыми и зелёными пятнами. Позади престола блестела и искрилась на солнце завеса из серебряной парчи. И на фоне этой завесы, украшений и огней выступала неподвижная фигура кардинала в белом облачении – словно мраморная статуя, в которую вдохнули жизнь.
Обычай требовал, чтобы в дни процессий кардинал только присутствовал на обедне, но не служил. Кончив «Indulgentiam»[98], он отошёл от престола и медленно двинулся к епископскому трону, провожаемый низкими поклонами священников и причта.
– Его преосвященство, вероятно, не совсем здоров, – шёпотом сказал один каноник другому. – Он сегодня сам не свой.
Монтанелли склонил голову, и священник, возлагавший на него митру, усеянную драгоценными камнями, прошептал:
– Вы больны, ваше преосвященство?
Монтанелли молча посмотрел на него, словно не узнавая.
– Простите, ваше преосвященство, – пробормотал священник, преклонив колени, и отошёл, укоряя себя за то, что прервал кардинала во время молитвы.
Служба шла обычным порядком. Монтанелли сидел прямой, неподвижный. Солнце играло на его митре, сверкающей драгоценностями, и на шитом золотом облачении. Тяжёлые складки белой праздничной мантии ниспадали на красный ковёр. Свет сотен свечей искрился в сапфирах на его груди. Но глубоко запавшие глаза кардинала оставались тусклыми, солнечный луч не вызывал в них ответного блеска.
И когда в ответ на слова «Benedicite, pater eminentissime»[99], он наклонился благословить кадило, и солнце ударило в его митру, казалось, это некий грозный дух снеговых вершин, увенчанный радугой и облачённый в ледяные покровы, простирает руки, расточая вокруг благословения, а может быть, и проклятия.
При выносе святых даров кардинал встал с трона и опустился на колени перед престолом. В плавности его движений было что-то необычное, и когда он поднялся и пошёл назад, драгунский майор в парадном мундире, сидевший за полковником, прошептал, поворачиваясь к раненому капитану:
– Сдаёт старик кардинал, сдаёт! Смотрите: словно не живой человек, а машина.
– Тем лучше, – тоже шёпотом ответил капитан. – С тех пор как была дарована эта проклятая амнистия, он висит у нас камнем на шее.
– Однако на военный суд он согласился.
– Да, после долгих колебаний… Господи боже, как душно! Нас всех хватит солнечный удар во время процессии. Жаль, что мы не кардиналы, а то бы над нами всю дорогу несли балдахин… Ш-ш! Дядюшка на нас смотрит.
Полковник Феррари бросил строгий взгляд на молодых офицеров. Вчерашние события настроили его на весьма серьёзный и благочестивый лад, и он был не прочь отчитать молодёжь за легкомысленное отношение к своим обязанностям – может статься, и обременительным.
Распорядители стали устанавливать по местам тех, кто должен был участвовать в процессии. Полковник Феррари поднялся, знаком приглашая офицеров следовать за собой.
Когда месса[100] окончилась и святые дары поставили в ковчег, духовенство удалилось в ризницу сменить облачение.
Послышался сдержанный гул голосов. Монтанелли сидел, устремив вперёд неподвижный взгляд, словно не замечая жизни, кипевшей вокруг и замиравшей у подножия его трона. Ему поднесли кадило, он поднял руку, как автомат, и, не глядя, положил ладан в курильницу.
Духовенство вернулось из ризницы и ждало кардинала в алтаре, но он сидел не двигаясь. Священник, который должен был принять от него митру, наклонился к нему и нерешительно проговорил:
– Ваше преосвященство!
Кардинал оглянулся:
– Что вы сказали?
– Может быть, вам лучше не участвовать в процессии? Солнце жжёт немилосердно.
– Что мне до солнца!
Монтанелли проговорил это холодно, и священнику снова показалось, что он недоволен им.
– Простите, ваше преосвященство. Я думал, вы нездоровы.
Монтанелли поднялся, не удостоив его ответом, и проговорил все так же медленно:
– Что это?
Край его мантии лежал на ступеньках, и он показывал на огненное пятно на белом атласе.
– Это солнечный луч светит сквозь цветное стекло, ваше преосвященство.
– Солнечный луч? Такой красный?
Он сошёл со ступенек и опустился на колени перед престолом, медленно размахивая кадилом. Потом протянул его дьякону. Солнце легло цветными пятнами на обнажённую голову Монтанелли, ударило в широко открытые, обращённые вверх глаза и осветило багряным блеском белую мантию, складки которой расправляли священники.
Дьякон подал ему золотой ковчег, и он поднялся с колен под торжественную мелодию хора и органа.
Прислужники медленно подошли к нему с шёлковым балдахином; дьяконы стали справа и слева и откинули назад длинные складки его мантии. И когда служки подняли её, мирские общины, возглавляющие процессию, вышли на середину собора и двинулись вперёд.
Монтанелли стоял у престола под белым балдахином, твёрдой рукой держа святые дары и глядя на проходящую мимо процессию. По двое в ряд люди медленно спускались по ступенькам со свечами, факелами, крестами, хоругвями и, минуя убранные цветами колонны, выходили из-под красной занавеси над порталом на залитую солнцем улицу. Звуки пения постепенно замирали вдали, переходя в неясный гул, а позади раздавались все новые и новые голоса. Бесконечной лентой разворачивалась процессия, и под сводами собора долго не затихали шаги.
Шли прихожане в белых саванах, с закрытыми лицами; братья ордена милосердия в чёрном с головы до ног, в масках, сквозь прорези которых поблёскивали их глаза. Торжественно выступали монахи; нищенствующие братья, загорелые, босые, в тёмных капюшонах; суровые доминиканцы в белых сутанах. За ними – представители военных и гражданских властей: драгуны, карабинеры, чины местной полиции и полковник в парадной форме со своими офицерами. Шествие замыкали дьякон, нёсший большой крест, и двое прислужников с зажжёнными свечами. И, когда занавеси у портала подняли выше, Монтанелли увидел со своего места под балдахином залитую солнцем, устланную коврами улицу, флаги на домах и одетых в белое детей, которые разбрасывали розы по мостовой. Розы! Какие они красные!
Процессия подвигалась медленно, в строгом порядке. Одеяния и краски менялись поминутно. Длинные белые стихари уступали место пышным, расшитым золотом ризам. Вот высоко над пламенем свечей проплыл тонкий золотой крест. Потом показались соборные каноники, все в белом. Капеллан нёс епископский посох, мальчики помахивали кадилами в такт пению. Прислужники подняли балдахин выше, отсчитывая вполголоса шаги: «Раз, два, раз, два», и Монтанелли открыл крёстный ход.
Он спустился на середину собора, прошёл под хорами, откуда неслись торжественные раскаты органа, потом под занавесью у входа – такой нестерпимо красной! – и ступил на сверкающую в лучах солнца улицу. На красном ковре под его ногами лежали растоптанные кроваво-красные розы.
Минутная остановка в дверях – представители светской власти сменили прислужников у балдахина, – и процессия снова двинулась, и он тоже идёт вперёд, сжимая в руках ковчег со святыми дарами. Голоса певчих то широко разливаются, то замирают, и в такт пению – покачивание кадил, в такт пению – мерная людская поступь.
Кровь, всюду кровь! Ковёр – точно красная река, розы на камнях – точно пятна разбрызганной крови!.. Боже милосердный! Неужто небо твоё и твоя земля залиты кровью? Не что тебе до этого-тебе, чьи губы обагрены ею!
Он взглянул на причастие за хрустальной стенкой ковчега. Что это стекает с облатки между золотыми лучами и медленно каплет на его белое облачение? Вот так же капало с приподнятой руки… он видел сам.
Трава на крепостном дворе была помятая и красная… вся красная… так много было крови. Она стекала с лица, капала из простреленной правой руки, хлестала горячим красным потоком из раны в боку. Даже прядь волос была смочена кровью… да, волосы лежали на лбу мокрые и спутанные… Это предсмертный пот выступил от непереносимой боли.
Торжественное пение разливалось волной:
Нет сил это вынести! Боже! Ты взираешь с небес на земные мучения и улыбаешься окровавленными губами. Неужели тебе этого мало? Зачем ещё издевательские славословия и хвалы! Тело Христово, преданное во спасение людей, кровь Христова, пролитая для искупления их грехов! И этого мало?
Громче зовите! Может быть, он спит!
Ты спишь, возлюбленный сын мой, и больше не проснёшься. Неужели могила так ревниво охраняет свою добычу? Неужели чёрная яма под деревом не отпустит тебя хоть ненадолго, радость сердца моего?
И тогда из-за хрустальной стенки ковчега послышался голос, и, пока он говорил, кровь капала, капала…
«Выбор сделан. Станешь ли ты раскаиваться в нём! Разве желание твоё не исполнилось? Взгляни на этих людей, разодетых в шелка и парчу и шествующих в ярком свете дня, – ради них я лёг в тёмную гробницу. Взгляни на детей, разбрасывающих розы, прислушайся к их сладостным голосам – ради них наполнились уста мои прахом, а розы эти красны, ибо они впитали кровь моего сердца. Видишь – народ преклоняет колена, чтобы испить крови, стекающей по складкам твоей одежды. Эта кровь была пролита за него, так пусть же он утолит свою жажду. Ибо сказано: „Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих“.
Артур! Артур! А если кто положит жизнь за возлюбленного сына своего? Не больше ли такая любовь?
И снова послышался голос из ковчега:
«Кто он, возлюбленный сын твой? Воистину, это не я!»
И он хотел ответить, но слова застыли у него на устах, потому что голоса певчих пронеслись над ним, как северный ветер над ровной гладью.
Пейте же! Пейте из чаши все! Разве эта кровь не ваше достояние? Для вас красный поток залил траву, для вас изувечено и разорвано на куски живое тело! Вкусите от него, людоеды, вкусите от него все! Это ваш пир, это день вашего торжества! Торопитесь же на праздник, примкните к общему шествию! Женщины и дети, юноши и старики, получите каждый свою долю живой плоти. Приблизьтесь к текущему ручьём кровавому вину и пейте, пока оно красное! Примите и вкусите от тела…
Боже! Вот и крепость. Угрюмая, тёмная, с полуразрушенной стеной и башнями, она чернеет среди голых гор и сурово глядит на процессию, которая тянется внизу, по пыльной дороге. Ворота её ощерились железными зубьями решётки. Словно зверь, припавший к земле, подкарауливает она свою добычу. Но как ни крепки эти железные зубья, их разожмут и сломают, и могила на крепостном дворе отдаст своего мертвеца. Ибо сонмы людские текут на священный пир крови, как полчища голодных крыс, которые спешат накинуться на колосья, оставшиеся в поле после жатвы. И они кричат: «Дай, дай!» Никто из них не скажет: «Довольно!»
«Тебе все ещё мало? Меня принесли в жертву ради этих людей. Ты погубил меня, чтобы они могли жить. Видишь, они идут, идут, и ряды их сомкнуты.
Это воинство твоего бога – несметное, сильное. Огонь бушует на его пути и идёт за ним следом. Земля на его пути, как райский сад, – пройдёт воинство и оставит после себя пустыню. И ничто не уцелеет под его тяжкой поступью».
И всё же я зову тебя, возлюбленный сын мой! Вернись ко мне, ибо я раскаиваюсь в своём выборе. Вернись! Мы уйдём с тобой и ляжем в тёмную, безмолвную могилу, где эти кровожадные полчища не найдут нас. Мы заключим друг друга в объятия и уснём – уснём надолго. Голодное воинство пройдёт над нами, и когда оно будет выть, требуя крови, чтобы насытиться, его вопли едва коснутся нашего слуха и не потревожат нас.
И голос снова ответил ему:
«Где же я укроюсь? Разве не сказано „Будут бегать по городу, подниматься на стены, влезать на дома, входить в окна, как воры“? Если я сложу себе гробницу на склоне горы, разве её не раскидают камень за камнем? Если я вырою могилу на дне речном, разве её не раскопают? Истинно, истинно говорю тебе: они, как псы, гонятся за добычей, и мои раны сочатся кровью, чтобы им было чем утолить жажду. Разве ты не слышишь их песнопений?»