— Меня вовсе не нужно подвозить. Нам с Дуггом даже лучше разговаривать на ходу. — Дугги был сыном пастуха. — Я говорю о том, что вынужден терять время в церковной школе, когда мог бы поехать в Скоон. Это несправедливо.
— Пат, ты не должен называть уроки религии потерей времени.
— Я вообще ничего не буду, если так дальше пойдет. Зачахну насмерть.
— По какой это причине?
— От недостатка свежего воздуха.
Лаура разразилась смехом.
— Знаешь, Пат, ты великолепен! — Но не следовало смеяться над Патом. Он относился к своим делам с потрясающей серьезностью.
— Хорошо, смейся, — сказал он с горечью. — Будешь потом каждое воскресенье ходить в церковь, чтобы положить венок на мою могилу. Не будешь ездить в Скоон.
— Мне и в голову не придет подобная экстравагантность. Несколько маргариток время от времени, если буду там проходить, — это все, на что ты можешь рассчитывать. Иди, надень шарфик.
— Шарфик! В марте!
— Холодно. Надень шарфик. Чтобы ты не захирел.
— Очень тебя беспокоит, чтобы я не захирел! Гранты всегда были скрягами. «Несколько маргариток». Нищие скряги. Счастье, что я Ранкин, и очень рад, что не должен носить этот противный красный тартан.[2]
Истертый кильт Пата был зеленого цвета рода Мак-Интир, который больше подходил к его рыжим волосам, чем веселый тартан Грантов. Это был домотканый холст, сотканный матерью Томми, которой, как верному члену рода Мак-Интир, было приятно видеть внука одетым «во что-то порядочное», как она это определяла.
Обиженный мальчик сел на заднее сиденье, внутренне кипя, а ненавистный шарфик небрежно бросил на спинку.
— Язычники не ходят в церковь, — начал он снова, когда машина покатила вниз по дороге.
— Кто же это язычник? — спросила его мать, занятая управлением машиной.
— Я магометанин.
— Поэтому тебя надо тем более послать учиться в церковь, чтобы ты обратился в истинную веру.
— Мне не нужно никакого обращения. Мне хорошо и так, как есть. Я не признаю Библии.
— Значит, ты плохой магометанин.
— А это почему?
— Потому что даже они частично признают Библию.
— Могу поспорить, что без Давида.
— Тебе не нравится Давид?
— Слюнтяй, только танцует и поет, как девушка. Во всей Библии не найдешь такого, что смог бы продать овец на ярмарке.
Он в напряженной позе сидел посередине заднего сиденья, слишком возбужденный, чтобы сесть свободнее, и со злобой в глазах понуро смотрел перед собой. Грант подумал, что другой на его месте дулся бы, зажавшись в угол, и его радовало, что злость племянника была не жалостным стенанием, а внезапным гневом.
Обиженный язычник вышел около церкви, все еще гневный и напряженный, и, даже не оглянувшись, направился в сторону группы детей, собравшихся около бокового входа.
Когда Лаура включила двигатель, Грант спросил:
— Теперь он будет послушным?
— О да. Он любит уроки религии. Ну, а кроме того, там находится Дуглас, его верный Джонатан. День без того, чтобы не покомандовать Дуггом, для Пата потерянный. Он, в, сущности, с самого начала знал, что я не позволю ему ехать в Скоон. Тем не менее сделал попытку, — а вдруг удастся.
— Очень эффектную, надо признать.
— О да. В нем есть что-то от актера.
Они проехали еще мили две, прежде чем тема была исчерпана, и в этот самый момент Грант осознал, что находится в машине, что он ЗАКРЫТ в машине.
Мгновенно он перестал быть взрослым человеком, наблюдающим за капризами ребенка, и сам стал ребенком, страшащимся приближающейся угрозы.
Он открыл окно со своей стороны.
— Скажи, если будет слишком сквозить.
— Ты слишком долго сидишь в Лондоне, — заметила Лаура.
— Как это?
— Только люди из города маньяки свежего воздуха. Деревенские для разнообразия любят иметь время от времени немного приятной духоты…
— Я могу закрыть, если ты хочешь, — сказал он, хотя весь напрягся от усилия воли.
— Нет, нет, оставь, — запротестовала она и начала рассказывать, какую машину они с Томми недавно заказали.
Значит, снова началась старая борьба. Старые аргументы, старые штучки, старые уговоры, обращение внимания на открытое окно, напоминание себе, что это только машина, которую в любую минуту можно остановить, попытки заставить себя думать о чем-то постороннем, втолковывание себе самому, что это и так счастье, что ты вообще живешь. Но волна паники поднималась медленно и неотвратимо. Противная, черная, отвратительная волна. Она достигла уже груди, сжимала в объятиях, мешала дышать. Через минуту она схватит за горло, клещами сдавит трахею.
— Лала, останови!
— Остановить машину? — спросила она удивленная.
— Да!
Они остановились. Грант вышел на дрожащих ногах, оперся о барьер на краю дороги и большими глотками хватал чистый воздух.
— Ты плохо себя чувствуешь? — забеспокоилась Лаура.
— Нет, я просто хотел выйти.
— Ага, — вздохнула она с облегчением. — Только это!
— ТОЛЬКО ЭТО?
— Ну да, клаустрофобия. А я уже думала, что ты болен.
— Ты не называешь это болезнью? — спросил он горько.
— Конечно, нет. Когда-то я чуть не умерла, когда осматривала подземелье в Чеддаре. До этого я никогда не бывала под землей.
Она села на камень у дороги, повернувшись к Гранту.
— За исключением тех кроличьих нор, которые мы в детстве называли подземельями, — она подала ему сигареты, — я никогда до этого не была под землей и не чувствовала никакой боязни перед спуском на глубину. Я шла с охотой, и мне это было интересно. Только через какие-то полмили от входа меня вдруг схватило. Я была вся мокрая от страха. Часто у тебя это бывает?
— Часто.
— Знаешь, ты единственный, кто еще иногда называет меня Лалой. Мы ужасно стареем.
Грант повернул к ней лицо, с которого медленно сходило напряжение.
— Я не думал, что ты боишься чего-то, кроме крыс.
— О, у меня целый набор страхов. Думаю, что у каждого они есть. По крайней мере у всякого, кто не является бездумной куклой. Я сохраняю спокойствие, потому что веду спокойную жизнь. Если бы работала сверх сил, так, как ты, то совершенно сошла бы с ума. Наверняка у меня была бы клаустрофобия, соединенная с агарофобией, и я бы таким образом вошла в историю медицины, что само по себе может доставить огромное удовлетворение, поскольку меня цитировали бы в Ланцете.
Грант сел около Лауры.
— Посмотри, — он показал ей сигарету, дрожащую в его трясущейся руке.
— Бедный Алан.
— Бедный, это правда, — признался он. — Но это произошло не из-за того, что я находился в темноте на глубине полумили под землей, а всего лишь в машине с открытыми окнами, на открытом пространстве, в прекрасное воскресное утро и в свободной стране.
— Ничего подобного.
— Как это?
— Причина — это четыре года интенсивной работы сверх сил и излишнее чувство долга. Ты всегда был титаном работы. Ты мог быть совершенно невыносимым. Что лучше — немного клаустрофобии или паралич?
— Паралич?
— Если заработаешься насмерть, то придется за это чем-то заплатить. Что ты предпочитаешь? Высокое давление или болезнь сердца? Лучше бояться закрытой машины, чем передвигаться в инвалидной коляске. А впрочем, если у тебя нет желания ехать дальше, я могу съездить в Скоон с твоим письмом, а ты подождешь меня здесь.
— Ох, нет. Я поеду.
— Мне кажется, что лучше не бороться с этим.
— А разве ты не пищала, когда забралась на полмили под землю в Чеддаре?
— Нет, но я не была патологическим примером, страдающим из-за переутомления.
Он вдруг улыбнулся.
— Это просто невероятно, как стимулирующе действует, когда кто-то назовет тебя патологическим примером или, точнее, произнесет это подобным тоном.
— А помнишь, как мы были в Варесе и в дождливый день пошли в музей?
— Помню.
— А помнишь, что на обед были фаршированные ягнячьи сердца и ты видел, как их готовили на кухне?
— Лала, дорогая! — закричал он со смехом. — Ты совсем не повзрослела!
— Во всяком случае, мне приятно, что ты еще можешь смеяться, хотя бы надо мной, — сказала она, пойманная на этих детских воспоминаниях. — Как будешь готов ехать, то скажи.
— Мы уже можем двигаться.
— Уже? Ты уверен?
— Вполне. Как только ты назвала меня патологическим примером, я убедился, что все прошло.
— Ну, в следующий раз не жди, пока начнешь задыхаться, — сказала Лаура деловым тоном.
Грант задумался, что же на него подействовало более успокаивающе: то, что Лаура знала, о какой болезни идет речь, или то, что она серьезно и спокойно восприняла его нелепое состояние?
Глава IV
Если Грант представлял себе, что обрадует шефа перспективой быстрого выздоровления или своей щепетильностью в вопросе, связанном с газетой, то ошибался. Брик был скорее антагонистом, чем коллегой, и его ответ был типичным для него, двузначным. Читая письмо, Грант подумал, что только Брик способен так эффектно съесть пирожное и в то же время его сохранить, В первом предложении Брик поругал Гранта за отступление от основных профессиональных принципов, то есть устранение вещественного доказательства с места, где произошла внезапная и необъяснимая смерть. Во втором предложении он выражал удивление, что Грант позволил себе морочить голову ОТДЕЛУ такой мелочью, как взятая им газета. Разве что он лишился рассудка и потерял чувство пропорции в результате отрыва от ежедневной рабочей атмосферы? Этим письмо заканчивалось. Следующих предложений не было.
Глядя на хорошо знакомый тонкий лист служебного бланка, Грант почувствовал себя не столько посаженным на место, сколько выведенным за дверь. В сущности, письмо означало: «Алан Грант, я не понимаю, почему ты морочишь нам голову информацией о себе и почему ты интересуешься нашими делами. Первое нас не интересует, а во второе не вмешивайся». Он был отщепенцем.
Только теперь, держа в руках это письмо, которое закрыло дверь перед его носом, он понял, что в его сознательной потребности оправдаться перед Отделом за то, что он забрал газету, скрывалось желание сохранить контакт с делом «Би-семь». Его письмо было не только оправданием, но и попыткой получить информацию. Уже нельзя было рассчитывать на информацию прессы. «Би-семь» не был сенсацией. Каждый день люди умирают в поездах. В глазах прессы «Би-семь» умер дважды, один раз как человек, второй раз как тема. Однако Грант хотел узнать подробности о «Би-семь» и подсознательно рассчитывал на то, что кто-то из коллег напишет ему что-нибудь об этом.
«Следовало лучше знать Брика», — подумал он, порвав письмо и бросив его в мусорный ящик. Но, слава Богу, остался еще сержант Вильямс, верный Вильямс. Может, он удивится, что кто-то в такой должности и с таким опытом интересуется мимолетно увиденным незнакомым покойником, но объяснит это себе отпускной скукой. Так или иначе Вильямс, наверное, не отделается от него молчанием. Поэтому он написал Вильямсу. Не захочет ли сержант поискать результаты следствия по делу некоего Шарля Мартэна, который в прошлый четверг внезапно умер в ночном экспрессе в Шотландию, а также узнать все, что было открыто в ходе следствия? Поклон госпоже Вильямс и привет Анжел и Леонарду.
Два дня Грант находился в радостно-нетерпеливом ожидании ответа от Вильямса. Он провел подробную инспекцию безрыбной Турли, заделал щель в лодке на озере, походил по горам в сопровождении пастуха Грахама, с Тонгом и Зангом, путавшимися под ногами, выслушал рассуждения Томми на тему устройства собственного поля для гольфа между домом и склоном горы. На третий день во время, когда должны были привезти почту, он крутился около дома с нетерпеливостью, которой, не чувствовал со времени, когда девятнадцатилетним посылал в журналы свои стихи. А когда почта ничего не принесла, его беспомощное недоверие было таким же, как и в те юные годы.
Он упрекал себя за недостаток рассудительности. Отдел не имел ничего общего с этим следствием. Неизвестно даже, кому попало дело. Вильямс должен получить информацию. У Вильямса есть собственная работа, он работает по двадцать четыре часа в сутки, нельзя требовать, чтобы он все бросил только для того, чтобы удовлетворить пустое любопытство коллеги в отпуске.
Он подождал еще два дня и дождался.
Вильямс выражал надежду, что Грант не скучает по работе. Он должен отдыхать, и все они в Отделе («Не все!» — подумал Грант, вспоминая Брика) рассчитывают на то, что он отдыхает и что отпуск поможет ему выздороветь. Им очень не хватает Гранта. Что касается Шарля Мартэна, то тут нет ничего таинственного, — если речь идет о личности и о причине смерти. Падая, он ударился затылком о край фарфорового умывальника и, хотя был еще в состоянии доползти на четвереньках до постели, умер через несколько минут в результате внутреннего кровоизлияния. Причиной падения было большое количество выпитого виски, слишком малое, чтобы вызвать полное помрачение рассудка, но достаточное, чтобы одурманить. Рывок вагона на повороте довершил остальное. Не было также никакой тайны по поводу самой личности погибшего. У него при себе был типичный набор французских документов, а его семья продолжает жить неподалеку от Марселя, где он и родился. Он несколько лет не показывался дома, оставив его после бурного инцидента — в приступе ревности бросился с ножом на девушку, — но родители все-таки прислали деньги, чтобы его не похоронили в общей могиле.
Все эти известия только увеличили аппетит Гранта, вместо того чтобы его удовлетворить.
Он подождал, пока, по его мнению, Вильямс удобно усядется в кресле с трубкой и газетой, его жена займется штопаньем носков, а Анжел и Леонард примутся за уроки, и заказал телефонный разговор. Конечно, существовал риск, что Вильямса не окажется дома, он будет преследовать какого-нибудь преступника, но был также шанс, что Грант застанет сержанта у домашнего очага.
Он застал его.
Поблагодарив за письмо, Грант начал выпытывать:
— Вы написали, что семья послала деньги на похороны. Никто не приехал его идентифицировать?
— Нет, его идентифицировали по фотографии.
— Фотографии, сделанной при жизни?
— Нет, нет. Фотографии умершего.
— Никто из Лондона не обратился, чтобы его идентифицировать? Это удивительно.
— Не так уж, если он был подозрительной личностью. Такие не любят создавать себе хлопоты.
— Разве что-нибудь говорит о том, что он был подозрительной личностью?
— Нет, мне не кажется.
— У него была какая-нибудь профессия?
— Механик.
— Был ли у него паспорт?
— Нет, только обычные документы. И письма.
— Ага, письма?
— Да, два или три, как это обычно бывает. Одно от девушки… Она писала, что будет его ждать. Подождет теперь…
— Письма были написаны по-французски?
— Да.
— Какие деньги были у него при себе?
— Минутку, поищу записи. Гм-гм, двадцать два фунта и десять шиллингов в разных банкнотах, двадцать и полпенса в серебре и меди.
— Все английские?
— Да.
— Не имел паспорта, но имел английские деньги… Следует думать, что он находился в Англии довольно долго. Меня удивляет, почему никто не обратился в полицию по его поводу?
— Могут еще не знать, что он умер. Дело не получило огласки.
— Не найдено ли при нем какого-нибудь английского адреса?
— Нет. Письма были без конвертов, спрятаны в бумажнике. Наверное, кто-нибудь из друзей еще появится.
— Известно ли, куда он ехал? И зачем?
— Нет, кажется, нет.
— Какой у него был багаж?
— Маленький саквояж. Рубашка, носки, пижама и домашние туфли. Никаких меток из прачечной.
— Что? Почему? Это были новые вещи?
— Ах нет, нет. — В голосе Вильямса прозвучала насмешка над такой подозрительностью Гранта. — Сильно поношенные.
— Был ли какой-нибудь фирменный знак на туфлях?
— Нет, это такие кожаные башмаки ручной работы, которых полно на базарах Северной Африки и в средиземноморских портах.
— Что еще?
— В саквояже? Новый Завет на французском и роман, тоже французский. Обе книги довольно старые.
— Три минуты, — сказали на почте.
Грант использовал дальнейшие три минуты, но больше не продвинулся ни на шаг в деле «Би-семь». Он узнал только, что Мартэн не значился в полицейских картотеках ни во Франции, ни в Великобритании и вообще о нем ничего не было известно.
— А кроме того, — сказал Вильямс, — когда я писал письмо, то совсем забыл о вашем постскриптуме.
— Каком постскриптуме? — удивился Грант и только теперь вспомнил, что тогда, подумав, он дописал: «Если у вас не будет никаких других идей, постарайтесь узнать, не интересуется ли контрразведка неким Арчибальдом Броуном, шотландским патриотом. Если вы сошлетесь на меня, то Тед Ханна наверняка предоставит вам информацию».
— А, действительно. Тот патриот. Неужели у вас было на это время? Это совершенно неважно.
— Дело в том, что я наткнулся на вашего друга позавчера в автобусе случайно, он сказал, что не имеет ничего против этой птички, но охотно узнал бы кое-что о воронах. Это что-нибудь вам говорит?
— Да, — ответил Грант, развеселившись. — Постараюсь дать ему ответ. Можете ему передать, что это будет мое отпускное задание.
— Я вас очень прошу держаться подальше от работы и выздороветь, прежде чем наша старая конура разлетится без вас!
— Ботинки на ногах чьего производства?
— На каких ногах? Ага, понимаю. Из Карачи.
— ОТКУДА?
— Из Карачи.
— Мне показалось, что я ослышался! Выглядит так, что этот тип путешествовал по свету. Может, была какая-нибудь надпись на книге?
— Не думаю. Не помню, записал ли я что-нибудь на эту тему. Сейчас проверю. А, записал — ничего не было.
— В реестре пропавших не нашлось никого, кто бы подходил?
— Никого. Даже приблизительно. Никто не заявил, что он пропал.
— Очень мило с вашей стороны, что вы столько потрудились вместо того, чтобы сразу же отослать меня к удочке и рыбам. Я постараюсь не остаться в долгу.
— А как там рыба? Ловится?
— Горные ручьи совершенно высохли, а рыба сидит в самой глубине, если только она где-то осталась. Поэтому я занимаюсь делами, которые не стоят пяти минут таких занятых людей, как вы.
Но он хорошо знал, что это неправда. Не от скуки он заинтересовался пассажиром «Би-семь». У него было удивительное чувство отождествления с личностью «Би-семь». Не в смысле тождества, но идентичности интересов, хотя, принимая во внимание то, что он видел его только раз и ничего о нем не знал, это было совершенно нелепо. Может, потому что «Би-семь» был похож на человека, который также боролся с демонами. Может, именно тут был зародыш личной заинтересованности делом, солидарности с этим молодым человеком?