Гений Евгении - Николай Кононов


Кононов Николай Гений Евгении

Николай Кононов

Гений Евгении

Николай Кононов родился в 1958 году в Саратове. Окончил физфак Саратовского государственного университета и аспирантуру Ленинградского университета по специальности "философские вопросы естествознания". Основал издательство "ИНАПРЕСС". Автор четырех книг стихов и романа "Похороны кузнечика" (2000 г.), вошедшего в шорт-лист премии Букер-Smirnoff и Антибукер, лауреат премии имени Аполлона Григорьева. Живет в Санкт-Петербурге. В "Знамени" - впервые.

Итак.

Самое главное.

Что надо помнить во время чтения.

Это вовсе не смешная история.

1

Хотя смех, стеклянные брызги веселья, сдавленное хихиканье, мужской гогот, прелестный писк, стоны и тугой, вспыхивающий факелом, краткий общий гвалт будут курьезным фоном этого серьезного повествования.

Ведь эти звуки, сменяясь, нагло наползая друг на друга, пестрели и колыхались театральным задником в углу нашего маленького двора. Будто там бултыхались сразу в нескольких невидимых черных тарелках репродукторов сумбурные радиопьесы.

Полую утробу цинкового ведра озарял винтообразный звонок струи.

Стонала и скрипела плотским метрономом шатучая панцирная кровать.

Охала человечья утроба.

Шаркали шлепанцы на кожаном татарском ходу.

По сковороде скрябали ножом, отдирая пригар.

Катилась в никуда пустая бутылка.

С кастрюли сдвигалась крышка как апофеоз.

И, наконец, провисшая дверь бухала шаткую оплеуху дряблому заспанному времени.

Все эти расцвеченные пышные ширмы сумбура, из которых заспанной фигуранткой проявлялась радостная Евгения, я могу вызвать в себе как дрожащую пневму галлюцинации.

У самого края моего сегодняшнего безупречно удаленного зрения.

Когда я от всего этого устранился, то могу перебирать золотую луковую шелуху.

Перетирать в пыль.

Развеивать.

И вот мираж, окаймленный ее смешками или пением, стекает к утопическому прошлому, где, кажется, и я тоже должен был счастливо оставаться.

Навсегда.

...ее полнозвучная жизнь была окружена только бесполезными и несколько болезненными неагрессивными аксессуарами. Ведь она и сама по себе была податлива, проста и абсолютно проницаема на взгляд и слух посторонних. Но только на первый, беглый и поверхностный взгляд.

Ведь они, посторонние, не могли никогда хоть как-то ранить ее, заразить или испортить. Не прекрасная молодая женщина, а нерушимый учебный натюрморт в изостудии ближайшего дома культуры или скетч, разыгрываемый в пенсионерском драмкружке при нашем жакте. В смысле простоты и завершенности. Что тут еще прибавишь? Разве что только несколько поучительных историй.

Начать хотя бы с той, как к двенадцати годам прагматичная мать сочла ее настолько зрелой и развитой, что продала на майский выходной за новую шестипуговичную "подъ...шку" безногому инвалиду с первого этажа. Крепкому и злому. Словно оживший обрубок ясеня, валяющийся в нашем дворике. Так что Женина мамаша как порядочная могла выйти за ворота дома номер семь по Глебучевой улице в пристойном плюшевом жакете, не прикрывавшем зада, за что и был прозван неприличным, но метким словом, приведенным выше.

Но я, конечно, не застал той поры, ведь событие относилось к туманному послевоенному прошлому, когда инвалиды, как тролли или хоббиты, громоздились плотиной у истоков скудных товарных рек. А по улицам ветер носил листву пропавших денег и вороха красивых облигаций.

Меня еще не было на том бледном свете.

И меня достигали только потускневшие тени той изустной печальной мифологии невозвратных ценников и неотоваренных талонов.

Народные воспоминания о временах талонов, карточек, записей и открыток обволакивали все горькое минувшее лечебным сказочным целебным шлейфом.

Облигации займов отдавались детям, чтобы они привыкали к деньгам, ими оклеивались стены под обои, а самые умные выпрашивали их за просто так - как просто пачки красивых бумажек у глупых соседей.

Завершался последний передел невыразимо прекрасных хрустальных и меховых трофеев, которые, впрочем, никого не обогатили и не обрадовали - ни мягчайшей теплой мездрой, ни алмазным сопрано баккара.

Они истлевали и тратились молью. Они просто бились, не делились на шесть.

Так была ли встреча со страстным инвалидом нравственной катастрофой, поруганием всех сбивчивых дум и дурацких мечтаний?

Конечно же, нет.

Просто безногий Приап, роскошный Ксеркс в сараюшке-гараже, где потела и лоснилась голубая обихоженная "таратайка", а по полкам были расставлены всякие маленькие, но очень полезные в мужском хозяйстве лары, в заалтарной части на низком топчане со знанием дела тактично совершил то, что через месяц-другой с поспешным хамством произошло бы и без его участия, но совершенно для горемычной неполной безотцовой семьи безвозмездно.

Так что это был не роковой момент и перемена всего бытия девочки, а простой скучный факт низменного весеннего народного быта.

Плохо ли, хорошо ли это - судить не нам и не тут.

Правда, как шушукали потом, мамаше эта "подъ...шка" вышла боком в прямом смысле. Через три года она слегла и померла от рака. Долго мучаясь и страдая и мучая своими муками подрастающую дочь. Та с грехом пополам выползала беззащитной улиткой-переростком из домика дурацкой школы.

Нет, все-таки без греха, ведь, как станет ясно, грех к ней совсем не прилипал.

одна зимняя сцена

Девица ест мандарин, подаренный инвалидом, и говорит, мечтательно обратясь к оранжевой кожурке-лепестку, прежде чем бросить ее на свежий снежок:

- Ну, почему мандарин не длинный, как колбаса... Вот я бы его ела. Долго.

все прочие сцены исключительно летние

...задвинув на двух дверях проходной кухни амбарные щеколды, она перекрывала всем ход в сортир минут на двадцать, что дико изводило десять соседствующих семей. Всем вдруг делалось невтерпеж. Ну, просто до буйного припадка недержания.

Пара ведер горячеющей воды дымится на газовой плите.

На полу стоит наизготове мелкое цинковое корыто, как бескрылый фюзеляж планера.

От розового обмылка на блюдце восходит химический дух клубники.

В большом кувшине лоснится дождевая вода.

...вымытая Евгения шла к себе, озаряя двор белым сиянием непопираемой чистоты и расточительной свежести.

Злая Граня с первого полуподвального этажа перестает жевать праздничное куриное крыло в своей норе, глядя на шествие белой Евгении.

Я запомнил ее выходы на свет из душной сырой кухни.

С наскоро вымытыми за собой корабельными половицами.

После бани.

Словно она не имела ничего тайного и вся существовала лишь на поверхности самой себя - в колыхании своей плоти, мурлычущей что-то, в смешке "ой-ой простыну", в какой-то удивительной гладкости и целокупности своего пышного стана с полотенцем на голове и мягких округлых движениях.

Будто она была и не была одномоментно.

Будто ее сносили воздушные потоки туда, где она становилась невидимой или вовсе не существовала.

Белое тело было ее единственным достоянием, которым она могла платить, ибо работала бестолково и переменчиво. То проводницей в областных еле ползущих поездах, где только общие вонючие вагоны. То подметальщицей на метизном заводе в слесарном цеху. Пьянь и грубияны пугали ее, как наглые фавны заблудившуюся недоступную им нимфу. После ночной смены она появлялась на кухне бледным исчадием. То где-то там еще - уже в полных сумерках и глубокой тишине неизвестности.

Вершина ее карьерных достижений - продавщица свежего хлеба в голубом ларьке на Неглинной. Но сколько было мук, чтобы сдать квалификационный экзамен. Она тупо смотрела в чужие конспекты, сидя на дворовой лавочке. Сколько волнений перед медицинской комиссией.

- А если я хоть чем-то там больная, что ж тогда...- по-детски обиженно бурчала она целые дни перед походом в ведомственную поликлинику, где заседал требовательный синклит врачей.

Только тело ее и выручало.

В нее влюблялись, за ней ухаживали в меру умения.

Под ее окном утаптывали глубокими вечерами палую листву вяза, уминали скрипучий снежок, шаркали в летней пыли. Глубоко и безнадежно вздыхали. С волнением выдували в темноту ее имя, как мягкий большой мыльный пузырь:

- Жиеня, Жень, ну...

- Ну чо тебе "ну", охломон, знаю я твои "ну", - ответствовала она охломонам.

- Выдь, а, Жень...

Ну и так далее.

Бессонная Граня начинала шипеть в темноту из форточки своего полуподвального окна.

Перед Жениной дверью и под окном всегда валялись окурки, как знаки несостоявшихся свиданий.

Впрочем, у нее был муж и единственный отпрыск, как капля воды похожий на белокурого красавца-папашу, а это, как известно, не к добру.

История замужества была недолгой. Длинный Анатолий оказался, как испуганно рассказывала на кухне она, "ну прям психованным". Внешне тихая жизнь с белотелой Женей так на него повлияла, что он в конце первого года совместного тесного бытия оказался в серьезной психушке. И стайка белоперых ангелов спускалась за ним с больничного потолка в искрах электрошока.

Он рассказывал об этом, сидя на лавочке, проницая взором остекленевшего собеседника.

Она от него как-то легко отделалась.

- А коль вдруг ему втемяшится спалить меня с сынуленькой ну или еще там чего, - тревожно мыслила разведенка вслух, обращаясь к сковороде с подгорающей картошкой.

Надо отметить, что при всей своей телесной воздушности и легкости пищу она готовила, непременно пережаривая, доводя до "золотистой корочки", до "жара и пыла", жарила, что называется, "в сласть, до черноты". И все соседи были оповещены духом горелого сала или растительного масла об ее очередных кулинарных кульбитах. Страшнее черных антрацитовых беляшей были только коричневые керамические пескари. Казалось, что кухня тонет во взрывах аплодисментов и горелым овациям не будет конца.

- Ну и выхлоп у тя! Ну, Женька, прям ведьмин гараж! - отмахивалась от пожарного духа злая мудрая Граня, прошоферившая всю свою жизнь.

Лупы Граниных очков привязаны резинкой к седому пучку на темени. Дужки она всегда отламывает, объясняя: "Мне они слух что-то труть".

Как земноводное, она сначала брезгливо принюхивается, потом с ненавистью, увеличенной стократ линзами, пристально смотрит.

- Ты как, дура, карася печешь?! Да он у тя аж на огне резвится!

Итак, они зажили с крохой.

Точнее, кроха последовательно обитал в режимных грудничковых яслях, очаговом детском садике, загородном интернате для сложных подростков и прочих тогдашних учреждениях нежного государственного призрения.

Оттуда он приносил прелестные детские тюремные поделки.

Крохотную гильотину для зеленых помоечных мух.

Искусный сачок для крупяных и сахарных мышей.

Большую рогатку для злющих собак и острогу с жестяным навершием для бешеных кошек.

Все с уютно инкрустированной поверхностью - сплошные шашечки, звездочки, крестики и косые рябые засечки...

Замостыркам преувеличенно и заискивающе умилялся весь наш двор.

Насельники будто понимали, что когда-нибудь казнят и их. Так пусть хоть красивыми орудиями.

Их щупали и гладили, как непонятные письма от слепых, выдавленные и наколотые диковинной татуировкой Брайля.

Добрые соседи подобострастно, почти кланяясь, отдавали инструменты юнцу и ставили умелого живодера мне в пример. Ведь я не мог ничего такого толкового вырезать, выпилить и, тем более, выжечь. Пустобреха Тобика, нашего юного кобелька, и старую облезлую Муську на всякий случай заманивали чем-то вкусненьким домой.

Но хозяин Тобика, мой дедушка, через некоторое время горько сокрушался о судьбе пары возлюбленных им дивных особей рыбок-телескопов. Их безглазыми, поруганными телами с вырезанными чем-то очень острым звездами на боках потрясала Гранька над ссутулившейся от страха кошкой. Хотя язычница Муська уж точно не могла подвергнуть их столь жестокому ритуальному умерщвлению.

Дело Бейлиса замяли. Ведь никто никого не поймал за окровавленную руку. Ведь так?

И первая оторопь спустилась в тот ласковый вечер на наш дворик.

Вообще-то надо признать, что если бы не он, то мой эдипальный анамнез был бы осложнен куда в более значительной степени.

За свои короткие набеги на выходные к маме Жене он многому успевал меня научить.

Мы ведь тогда общались. И эта дружба вызывала жгучую ревность у моих родителей.

Но история совсем не об этом.

Она, в основном, о простой кулинарии пережаренной праздничной еды и несложном покрое тщательно оберегаемой вульгарной одежды, о простых приемах прямодушного ухаживания и еще более очевидных способах любви и страсти.

Дело в том, что лестница в семиметровое Женино гнездовье на втором этаже завершалась совсем маленькой, словно насест, верандой, лихо сбитой из тонких досок внахлест, и я много чего узнал и услышал, припадая к щелям этого жалкого убежища, куда была всунута офицерская кровать, то ухом, то оком, то носом.

Торцевая стенка, вся в сучках и задоринках, выходила на крышу невысокого сарая.

Подняться на сарай совсем не составляло труда.

И вот об этом-то и пойдет дальше речь.

Легко представить затхлое вечернее желе воздуха, заполняющее всю каморку. Затхлое потому, что там справляют веселую малую нужду в пустое ведро из жести самой подходящей отзывчивой пробы. Не унимая тихое неразборчивое пение или просто мурлыканье.

Мне видны были только мягкие плечи женщины, вэобразный вырез легкого прекрасного платья, голова в бигуди под газовой косынкой и выбившиеся светлые прядки.

Мне слышно, как скрябает нож по сковороде, отдирая нагоревшие торосы еды. Что же там? Макароны? Гречневая каша? Картошка? Лапша?

Мне совершенно безразлично выражение ее лица при этом, я не желаю это видеть.

Я никогда не подозревал ее в обжорстве, неопрятности, скопидомстве и прочих мелких бытовых грехах. Я вообще воспринимал ее как чистый образ какой-то телесной щедрости. Образ, которому соприродно лишь легкое и здоровое безупречное бытие. Все темное простиралось где-то там, за границами моего зрения и, следовательно, разумения.

С тазом, полным разнокалиберной, посрамленной посуды, наваленной звенящей грудой после ночной пирушки, Женя шествует через весь двор.

Будто она несет дары, чтобы совершить жертвоприношение.

Она прелестна, потому что не знает, что на нее смотрят.

Как она делила вольер крохотной комнатки, когда на выходные и праздники туда подселенцем заявлялся подлец-отпрыск, маленький саблезубый хищник, научивший меня этому сладкому детскому вуайеризму через тонкий лучик сквозь каверзу сучка? Это совершенно непонятно.

Он громким шепотом, улыбаясь, осклабив ровные рекламные резцы, повествовал, глядя мимо меня, как они там "все" спали на одной койке по-походному.

Кто "все"?

Как "по-походному"?

Это когда он сам - у стенки носом в коврик, чтоб не глядел, мамка в середке и гнусный, весь покрытый волосней хахаль-ухажер третьим, с края, чтоб свободно покурить или по нужде среди ночи. Офицер, понимаешь ли! Спальное место на веранде в теплую пору года обычно бывало тоже занято. Подругой или кем-то там еще.

"Остонадоели суки мне своими трахами долбаными!"- жаловался он, сверкая звериными глазами.

Но больше всего мне нравилось, когда Евгения просто одиноко стояла, заняв большую часть моего зрительного поля, ограниченного сучком. Почти не шевелясь в дряблом вечереющем свете. Как изумительное видение, равное робкому свету, который ее пестовал.

Она будто левитировала посредством его слабеющей силы, почти просвечивая.

Я видел что-то сквозь нее. Будто она была изношена, но не как носильная вещь, а как сезон, время года, как ритуал, повторяемые бессчетное количество раз, и поэтому уже светла на просвет.

Будто я сумел спуститься по течению ее смутной и одновременно прозрачной незатейливой жизни. Ничего там не обнаружив, так как не свидетельствовал ничему.

Я проницал ее женскую суть, ведь она совсем не задерживала моего взора.

Иллюзия присутствия и свидетельство невозможности...

Я чувствовал себя маленькой белкой, взглядывающей на образы опасного мира из уютного овала крошечного дупла.

В мультипликационном сочном лесу, где все кончается хорошо.

Будто я жил этой ее прозрачностью.

К ней частенько заявлялась нарядная, похабно накрашенная подруга. С одним, реже с двумя мужиками. Совершенно ущербная и корявая голенастая дылда рядом с нею. Словно выкорчеванное корневище.

Они с Евгенией в любое время года в легких еле запахнутых халатиках по несколько раз за вечер бегали в главный туалет, минуя весь двор. Стыдливо, как-то сдавленно смеясь, курлыкая, бултыхая какими-то фельдшерскими аксессуарами в детском жестяном ведерке для песка. Как заигравшиеся во врача девочки, которых бдительные взрослые прогнали из песочницы.

Быстро и стремительно, как виллисы во втором акте "Жизели".

Я видел и слышал через микроскопический окуляр также и их жаркие упражнения с могучим голым кавалером. На гвозде висел китель, пиджак или спецовка, и я считал звездочки на погонах или пуговицы. Но Евгения всегда светилась не то чтобы невинностью, а уж невиновностью точно. Ее словно вовлекали во все эти игры насильно. Обманным путем, когда отступать было некуда. Будто она поддавалась только потому, что была не в силах отказать в любезном приеме своим гостям. Будто так было положено по сюжету. Ведь не идти же ей ночевать из своей собственной комнаты во двор, на улицу.

- Тише! Тише! - невидимо шелестела она из-под навалившейся ухающей мужицкой горы.

Вообще-то они мне казались персонажами другого далекого мира. Словно микробы. И я, не видя их, еле сдерживал взволнованное дыхание, боясь заразиться какой-то особенной неизлечимой моровой язвой, бегущей по воздуху от них ко мне. Я не хотел быть на их месте, я хотел, чтобы мне никто не помешал смотреть и плавать в мутном воздухе вокруг них уксусной мошкой.

Дальше