В самое-самое небо - Чешко Федор Федорович


В самое-самое небо

Он был очень молод, этот «прекрасный специалист», он совершенно по-мальчишески корчил из себя бывалого, все на свете повидавшего циника, которому уже множество раз приходилось говорить такие слова. Говорить, конечно, решительно и спокойно, глядя обмирающему пациенту прямо в глаза. Говорить, как настоящий мужчина, — честно до беспощадности.

Да только не удалась идиотская эта игра во взрослость. В решительную секунду он все-таки отвел взгляд. И сразу сделался тем, кем и был по правде: сопляком-вундеркиндом, впервые узнавшим доподлинную цену слову «бессилие».

Так вышло, что именно когда он отворачивался, предзакатное солнце нащупало слабину в затянувшей небо плесени, прошило кабинет косыми лучами; и мне померещилось было…

Да, именно померещилось.

Глаза как глаза — тусклые, светло-карие, обычные.

Значит, на этот раз действительно конец. Вот и хорошо. А то, действительно, — сколько же можно?!

— Как скоро это случится?

Мой голос прозвучал именно так, как, верно, хотелось бы говорить врачу: ровно, с ноткой усталого сочувствия (будто это я сейчас должен сочувствие проявлять!).

— Точно сказать не могу, — онколог все еще прятал взгляд. — Месяц. Два месяца. Полгода…

— Год, — равнодушно подсказал я.

— Года у вас уже точно нет.

В коридоре воняло карболкой. И страхом. Небольшая по вечернему времени очередь — человек пять-шесть — тревожно уставилась на меня. Никто не подскочил, не заторопился в кабинет.

Неужели по мне настолько все видно? Да сколько же раз нужно оказаться на грани, чтобы перестать наконец аж этак вот бояться того, что за ней? Сколько раз… Быть может, ни одного?

Я торопливо зашагал к лифту, спасаясь от назойливых взглядов. Да, от взглядов спастись было просто. А вот от слов…

Женский голос, вроде бы и тихий, но исключительно явственный:

— Может, лучше не сегодня? Может, лучше уйдем?

И мужской, успокаивающий:

— Ну что ты, не всем же ж такое! Тебе ж сказали: анализы, это… обнадеживающие.

А когда я уже юркнул в замызганное лифтовое нутро, вслед ударило, будто контрольный выстрел:

— Надо же, такой молодой, а…

Остальное перерубили сдвинувшиеся дверцы.

Молодой.

Если бы! Возможно, будь я на самом деле таким, как кажусь, слова онколога воспринялись бы легче? Ну вот, опять эта дурацкая мысль.

А снаружи доспевал яркий веселый вечер. Тусклая муть, еще с ночи облепившая небо, не изветшала, оказывается, а успела напрочь сгинуть, пока я навещал гнездилище эскулапов; солнце, спеша наверстать упущенное за день, подменило воздух прозрачным золотом, теплым и невесомым.

Запущенный сквер, в который меня сплюнуло крыльцо поликлиники, был почти пуст — лишь пара-тройка прохожих торопилась нырнуть в путаницу окрестных улочек, да неопрятного вида старик дремал на лавке перед бывшей клумбой. Бывшей — это потому, что ухаживать за ней перестали, небось, черт-те когда, и вместо всяких садовых изысков росла там дикая луговая трава. А из самой середки целилась в зенит копьеподобной верхушкой дикая мальва. Пышная, кремово-розовая.

Господи, я же мимо этой клумбы проходил в поликлинику. Как же мне удалось не заметить, не обратить внимания — ведь точь-в-точь же!

Хотя нет, те мальвы были куда как выше. Или разница не в растениях нынешних и тогдашних, а в тогдашнем и нынешнем мне?

Медленно, будто пересиливая нешуточную опаску (да причем же здесь «будто»?), я шагнул с асфальта в траву, присел на корточки, разглядывая цветы, опоясавшие крепкий ворсистый стебель сужающимися ярусами; в ноздри как-то странно, толчком вплеснулись запахи обласканной солнцем зелени, пыльцы, теплой влажной земли…

Вот и включилась якобы невоплотимая мечта фантастов, на деле доступная всем и каждому.

Машина времени.

Память.

* * *

Стëжка вынырнула из ракитника, пошла взбираться на крутой бугор, поросший жесткой выгорелой травой. И мальвами. Могучими, великанскими — казалось, их острые верхушки упираются в невозможную высь, в самое-самое небо. Запрокинув голову (и, подозреваю, глупо разинув рот), я долго глазел на увязшие в синеве тугие бутоны. Кончилось это тем, что раскисшая от пота соломенная шляпа упала и вприпрыжку укатилась обратно, к кустам. Пришлось поставить ношу на траву и гнаться за головным убором. А когда я, вконец запыхавшийся и взмокший, вернулся, на тропинке уже стояла она. Стояла и рассматривала мой жестяной блестящий бидончик так же зачарованно, как я давеча — мальвы-великаны.


Девчонка. Маленькая — лет шести. Взъерошенная, замурзанная, простоволосая (в русых кудряшках запутались сухие травинки), цветастое платьишко перепачкано, одна сандалька расстегнута, белые носочки сбились и перестали быть белыми…

— А я вас знаю, — сообщило загадочное явление, застенчиво поднимая на меня голубые глаза. — Вы — докторов сынок. Правда?

— Ну, правда…

— А вы старого доктора сынок? Или молодого?

Я гыгыкнул: папа — и вдруг «молодой»!

Девчонка отчего-то сочла изданный мною звук ответом, причем утвердительным. А еще — поощрением для новых вопросов:

— А старый доктор — он вам кто? Вы у него тоже как бы на даче?

Вот тут я про нее все и понял: как-никак, у меня за плечами было уже полных два класса. Впрочем, о существовании на свете странных людей, прозываемых «накладники», я узнал чуть ли не в первую же свою гимназическую неделю. Сперва новое это знание напугало, я даже втихомолку пытался примерять на себя накладничью жизнь (и пугался еще больше), однако быстро выучился воспринимать их как… ну, как невыносимый зной и безводье в пустыне Сахара. Мало ли на свете неуютных вещей, которые впрямую меня не касаются! Ну и что ж мне с того, что есть, оказывается, такие люди, которым всë-всë накладно. В гимназию отдать ребенка на собственный кошт — накладно; квартиру хорошую снять — накладно; летом на дачу выехать — тоже накладно, едут гостить к знакомым или родственникам. Хоть куда, хоть в глухомань какую-нибудь, где ни общества приличного, ни магазинов, ни моря или хоть путной реки, — лишь бы, значит, на дармовщинку. Но что же, эта сопля воображает, будто и я, как она?!.

— На дачу мы еще поедем. В Крым. А здесь, — я напустил в голос важности, — здесь мы для выяснения… это… ситуации с эпидемией, вот.

— А кто они? — выдохнула «сопля», почему-то понизив голос и заозиравшись испуганно.

— Кто — кто?

— Да они же — Си-ту-ляция и Эпид… Эп…

— Ну, заболевание — так понятно?! — грозно уточнил я.

Девчонка испуганно закивала. И опять оглянулась:

— А как выясните их, тогда что?

— Тогда станем бороться! — Пропотелая «матроска» уже, кажется, трещала на моих растопырившихся от героизма плечах, но и врожденная скромность юного борца с народным недужеством себя проявила:

— То есть я-то буду так, помогать. А бороться будет папа. И вовсе он не молодой, он приват-доцент.

Скромность моя, конечно, тоже покривила душой. Ежели — не дай того, Боже! — оправдаются подозрения здешнего земства, то ни в какие помощники меня отец не возьмет. Я и сейчас-то при нем только из-за обострения Николашенькиной чахотки, срочно погнавшего маму и обеих бабушек с моим братцем в Ялту. Отец собирался привезти меня к ним сразу после окончания учебного года, но… То есть он, конечно, поехал бы сюда, и не будь на то срочного министерского предписания. А меня просто некуда было деть: «Не бандеролью же высылать тебя к маме!». Так что вот уже почти неделю изнываю я от безделья да одиночества в старом одноэтажном доме здешнего земского врача (хозяин этот дом насмешливо зовет то вотчиной своей, то имением) под якобы присмотром старой толстухи Марь-ванны, у которой и без меня хлопот полон рот. Папе-то хорошо — днями напролет мотается с Максимом Карповичем в земской одноколке по ближним, но очень, кажется, неблизким хуторам. Возвращаются поздно, веселые, иной раз даже под хмельком — видать, опасения не оправдываются.

Да, им хорошо. А мне? Играть не с кем, читать нечего (у Максима Карповича книг много, но все про «вредоносныя кишечныя нематоды» да «верныя приметы для заблаговременнаго выявления моровой язвы у крупных рогатых и иных домашних скотов»). С собой не берут («береженого сам Бог бережет»). Еще и обманули. В первый вечер, как приехали, Максим Карпович посулил:

— Мужички в последнее время сетуют: волчищи-де обнаглели вконец, уйму скотины режут, проклятые. Вот как главную нашу заботу подрасхлебаем, так беспременно наладим двухдулки, кликнем селян да пойдем на хвостатых супостатов войною праведной. И тебя, герой, с собою возьмем.

Я все ждал, ждал… Вчера не выдержал, пристал было — когда же, мол, наконец? А они еще и смеются: вот как подарит Господь дождичку, так после того в первый четверг! Вредные оба — хуже, чем те самые нематоды…

Так что я на всех обиделся и сам придумал себе занятие. Повод мне дала Марь-ванна: утром она плакалась, будто из-за гостей (укоризненный взгляд на меня) мед закончился, а «Харитон-то наведается ажно послезавтрева». Максим Карпович бодро ответствовал, что трое взрослых мужчин как-нибудь перебудут пару деньков без сладенького, после чего они с папой уехали. А я… У меня была полтина мелочью.

Я хитро выспросил у старухи, в какой стороне и далеко ли Харитонова пасека; стащил на кухне «медовый» бидончик и отправился в путь.

Очень здорово было воображать себя этаким Стэнли, отправившимся в неизведанные первобытные дебри на поиски доктора Ливингстона по имени Харитон. Беда только, что открытия выпали мне лишь пренеприятные.

Оказалось, ходить — как и, к примеру, плавать, — тоже можно уметь или не уметь. И оказалось, что я как раз не умел. Высоченные тополя «имения» еще не скрылись из глаз, а я уже трижды присаживался передохнуть…

Да еще мысли всякие — например, о «супостатах». Я, конечно, читал, что волки нападают на людей только зимой, но волки-то наверняка этого не читали!

Несколько раз я совсем уже собирался поворачивать восвояси, но так и не собрался. Старуха могла обнаружить наше с бидончиком отсутствие и все понять. Тогда вечером непременно наябедничает папе и Максиму Карповичу. И если меда не будет, все поймут: я труса спраздновал.

В общем, поход мой обернулся сплошными муками — и телесными, и душевными. Хоть на том спасибо, что заблудиться было негде. Четкая тропа почти не ветвилась — лишь однажды в нее под острым углом влилась догнавшая меня еще одна точно такая же стежка.

До пасеки я добрался после полудня — в ту самую пору, до которой рассчитывал обернуться.

И вот — вечереет уже, а мне осталась еще с четверть обратной дороги. Так что о волках я забыл. Волки — ерунда по сравнению с той взбучкой, которая меня ожидает.

А вдобавок этот бугор и эти проклятые мальвы. Совершенно точно: не видел я их по дороге на пасеку. Значит, на единственной развилке умудрился пойти не туда и давненько уже забираю в сторону от «имения». Что же делать? Возвращаться? И так уже сколько времени потеряно! Да еще и невесть откуда взявшаяся сопля-приставала.

— А к нам вы зачем идете? — осведомилась тем временем упомянутая приставала, заинтересованно разглядывая бидон. Вокруг того вилась с раздраженным гудением большая пчела — не то увязавшаяся от самой пасеки, не то какая-то местная.

Я сердито отогнал пчелу шляпой и так же сердито буркнул, косясь на девчонку:

— Куда это — «к вам»?

— А вон туда! — «сопля» взбежала на вершину бугра, оглянулась (точь-в-точь котенок, который зовет за собой).

Я поднял осточертевшую свою ношу и нехотя вскарабкался следом.

По ту сторону холма раскинулась широкая пустошка, ощетиненная жухлым да колким сорнотравьем; за нею виднелась соломенная крыша какого-то приземистого строения — вероятно, девчонкина так называемая дача. А левее и гораздо ближе тянулись к вечереющему небу знакомые тополя. Слава Богу! Можно, значит, не возвращаться, можно без тропы, напрямик.

Я облегченно утер лоб (едва сызнова не уронив с головы проклятущую шляпу), хихикнул даже.

От радости, что не придется терять время на возвращение, что отпала надобность снова идти через заросли ракитника (я их, зарослей, и ясным днем боялся, а уж на вечер глядя — подавно). От всех, значит, подобных радостей я и с девчонкой заговорил без прежней суровости:

— Что ж ты упутешествовала в такую даль от своей — гм! — дачи?

— Рыжика ищу, — мгновенно увяла путешественница. — Он, глупый, убежал, утром еще. Мама и дядюшка говорили: не плачь, вернется. А он все не возвращался. Вот я и пошла…

Я уже не слушал.

Странное ощущение — слово бы отогнанная пчела вернулась и беззвучно зависла близ моего затылка, примериваясь свести счеты. Беззвучно… А как же я ее почувствовал? От крылышек холодком, что ли, повеяло на потную кожу? Значит, вплотную уже, значит, с мига на миг ужалит!

Я шарахнулся, крутанулся, отмахиваясь вслепую. Нет, не видно никакой пчелы. А ощущение неприятного давящего холодка осталось — только не на затылке теперь, а на лице. Что же это?!

Я растерянно оглянулся на девчушку. Та утерла нос ладошкой, сообщила сочувственно:

— Тут их много, кусачих. Комарики, мухи всякие…

«Волки», — мысленно продолжил я.

Девочка опять принялась всхлипывать о своем Рыжике — какой он потешный и как ему опасно гулять одному. Мне даже показалось, что вот-вот удастся понять, о котенке она хнычет или о щенке. Тем более что странное тревожное чувство пропало.

Да, само-то чувство пропало… кажется.

А тревожность осталась. Потому что я сообразил, что это за чувство такое было.

Когда-то давно — мы еще только-только поселились на нынешней нашей квартире — я стал упрашивать маму и папу не оставлять меня одного в моей спальне: дескать, растущий у самого окна дуб (огромный, дряхлый) по вечерам начинает за мной подсматривать. Меня и уговаривали, и стыдили; папа даже водил к профессору, который по душевным болезням… а надо было, как выяснилось, вести к дворнику. Это именно Степан, дворник наш, догадался влезть на дуб и заглянуть в дупло, невзрачным пятнышком темневшее как раз напротив окна моей спальни. И обнаружилось, что дупло изнутри куда больше, чем снаружи. А еще обнаружилась в нем берложка какого-то, похоже, не такого уж и маленького зверька. «Вероятно, куница», — решил папа.

Дупло заколотили куском доски, и я сразу перестал бояться «взгляда из сумерек». А позже и учитель естественной истории подтвердил: да, в иной раз человек может чувствовать на себе взгляд животного.

Так что же, вот и теперь?

А вокруг стыли огромные розовые мальвы, намертво вплавленные в пыльное горячее марево; а дальше, ниже, у подножья пагорба цепенели заросли ивняка, словно бы нарисованные блеклой акварелью на матовом больничном стекле. И ни малейшего шевеленья вокруг. Или…

Качнулась ветка — там, внизу, в зарослях. Не качнулась даже, а дрогнула — чуть-чуть, почти незаметно. Или это примерещилось? А вот сейчас — тоже мерещится? А теперь? А что просвет между ветвями (совсем близко, на самом уже обрезе кустарника) сделался вдруг серовато-бурым — это тоже лишь кажется?!

«Вопреки распространенному убежденью, серым волк бывает лишь зимою. Летом же мех его приобретает окраску, близкую к цвету лесной подстилки и выгоревшей на солнце травы — дабы, значит, облегчить скрадывание».

Что же делать? Бежать? Поди, только того и ждет, чтоб спиной к нему. Вмиг догонит, и… и…

— Вы куда глядите? Там кто?

Девчушкин голос — не испуганный, не настороженный даже, а так и сочащийся любопытством, — вытряхнул меня из оцепенения.

И тогда…

Богом, чертом, чем угодно клянусь: я не хотел, не задумывал ничего подобного! Они сами вырвались, те непростительные слова — как будто чья-то чужая воля внезапно зашевелила моими губами и языком.

Чужая? Если бы так! Собственная моя трусость в одно мгновение выдумала и нашептала то, что я лишь повторил вслух:

— Это не твой ли Рыжик шмыгнул только что в кусты? Вон, с краю — видишь? Скорей, а то снова улепетнет!

— Рыжик! — От счастья девочкины глаза вспыхнули-заискрились почти нестерпимой синевой. — Рыженька! Стой, глупыш!

Она едва не сшибла меня, кубарем кинувшись вниз.

Я тоже кинулся — в противоположную сторону. С холма как на крыльях слетел и опрометью — через луг, к тополям. Даже не сообразил разжать пятерню и бросить проклятый бидон (с тех пор не то что есть — смотреть на мед не могу). Зато старался топать как можно громче, дышать понадсаднее — чтоб не услышать того, чем должны были оборваться радостные девочкины взвизги.

Я не помню, как добежал до «имения», что мне говорила изволновавшаяся Марь-ванна. Наверняка любые ее причитания да угрозы да были сущей ерундой в сравнении с той взбучкой, которую, воротясь да узнав про сыново путешествие, учинил мне папа. Впрочем, итог взбучечный — «марш спать без ужина: на голодный желудок лучше думается о своем поведении!» — воспринялся как величайшая милость. Уйти от всех, забиться с головою под одеяло и… нет, не заснуть, конечно. Но и не думать. Ни о чем. Совсем ни о чем.

Страшное началось поздним вечером.

На дворе стало шумно, кто-то стучался в двери, неразборчиво говорил с Марь-ванной, с Максимом Карповичем… Потом ко мне вошел отец.

— У соседей пропала девочка. Ты днем никого не встречал?

Наверное, я слишком поторопился сказать «нет». Отец вышел, ни слова больше не проронив, но в дверях обернулся и… Я только еще однажды ловил на себе такой его взгляд. Следующим утром, когда он бросил передо мной на пол мою шляпу. Я, верно, потерял ее, когда отмахивался от «невидимой пчелы».

Вот и все. Отец никогда не заговаривал со мною об этом, и никто не заговаривал, и никто не рассказал, что они нашли там, под бугром, в кустах. А я не спрашивал — мне хватило этого взгляда и молчания.

Дальше