И она снова поцеловала его руку.
– Ты что, – сказал Дракончег испуганно. – Ну что ты?
– Сам знаешь. – Она с трудом сдерживала слезы. Пробило вдруг… наверное, любого пробьет от таких событий! И вдруг спохватилась: – Слушай, а как же твои гости?!
– Гости сидят и ждут, когда я привезу хлеб, – вздохнул Дракончег. – Понимаешь, в последнюю минуту выяснилось, что забыли купить хлеба, я и смылся. То есть я его нарочно забыл купить, понимаешь? И ждал тебя около театра этого чертова. Высматривал. Понимаешь?!
– Я понимаю, – сказала Алёна, глядя на него и всхлипывая, – что если бы я могла в кого-нибудь влюбиться, то только в тебя.
– А я понимаю, что если я сейчас тебя не изнасилую, то умру на месте, – сказал он тяжелым голосом. – Прямо сейчас. Прямо здесь.
– Да, – сомнамбулически сказала Алёна, начиная расстегивать куртку. – Хорошо. Я тоже… я… – И вдруг спохватилась: – То есть нет! Если менты за нами все же следят… Если они подойдут к машине, увидят, что мы делаем… Так что лучше пошли в постель.
– До постели я не дойду, – предупредил Дракончег, как-то неловко въезжая во двор и подруливая к крыльцу.
– А до диванчика в коридоре? – озабоченно спросила Алёна, выскакивая из машины.
– Ну, до диванчика… может быть, не знаю… – пробубнил Дракончег, вылезая на снег неуклюже, как тяжелораненый.
Ничего, до диванчика он дошел… И через полчаса уехал наконец за хлебом для оголодавших своих гостей.
Алёна проводила взглядом мерцанье фар его «Ниссана», выезжающего из двора, потом постояла под душем, потом завернулась в халат, села с ногами в кресло, взяла тетрадку в клеточку, гелевую ручку и стала думать, грызя колпачок. Подумала и написала крупными буквами:
– куртка
– писательница Дмитриева
Именно на этом она должна была сейчас сосредоточиться.
Пока не удавалось.
Тогда, снова чуточку подумав, Алёна приписала еще несколько слов:
– роли Фоссе. Почему?
Ну, теперь нужно было только найти ответ. Но где и как?
«Куртка, – снова и снова писала она, – куртка, куртка, писательница Дмитриева, Дмитриева, Фоссе, Фоссе, Фоссе…»
В память снова влез занудный Эренбург и пробубнил наставительно: «Ne tendre pas un piиge pour autre!»
– Ну да, – растерянно пробормотала Алёна. – Но почему piиge? Это значит – ловушка. Не расставляй ловушку другому! При чем тут ловушка? Ловушка, сеть, силки, ловчая яма… Яма?.. Яма!
И вдруг, чудилось, в то самое мгновение, когда торкнуло догадкой, раздался телефонный звонок. Звонил мобильный, но, когда Алёна посмотрела на дисплей, там высветилась надпись: «Номер засекречен».
Обычно на такие вот ну прямо секретные звонки она не отвечала, однако нынче был отнюдь не обычный вечер. Поэтому нажала на зелененькую трубочку:
– Алло?
– Никуда не лезь, Алёна Дмитриева. Поняла? Целее будешь. А еще раз увижу тебя с ментами, считай, ты труп! – прошелестел в ухе хриплый шепот, не понять, мужской или женский, а потом раздался гудок.
Алёна оглянулась почему-то на окно. Подумала и пробормотала:
– Не звони, Римский, никуда, худо будет…
Ну да, наша героиня шпарила свой любимый роман практически с любого места наизусть.
И опять села, завернувшись в плед (после звонка, как она ни храбрилась, побежали по спине мурашки), и взялась за ручку. Вдруг вскочила, кинулась в коридор, где лежала под пресловутым диванчиком сумка, заглянула внутрь, в карманчик, где лежали дисконтные и визитные карточки.
Ну да… Это тоже возможно… Но с чего? Почему?!
– Вот чтобы я еще раз зашла на этот ваш бульвар Мальзерб! – проворчала Алёна, но не стала доварчивать, мол, чтобы я еще раз приехала в этот ваш Париж.
Да разве это возможно – туда не ездить?! Но, честное слово, на Мальзерб – больше ни ногой.
Она постояла у двери, прислушиваясь к звукам, доносившимся из подъезда (на самом деле оттуда совершенно ничего не доносилось, никаких звуков), потом подошла к пульту сигнализации и включила ее. За окно можно не беспокоиться, а дверь… Береженого Бог бережет!
1789 год
«Ну и город! Головокружение! Ну и народ! Да закрывает ли кто-нибудь рот?! Ну и спешка! Всяк норовит другого сшибить. Ну и суматоха! Ну и нравы! Ну и одежда! Груди из корсетов так и вываливаются! По лавкам косыночки кругом выставлены, нарочно чтобы перси прикрывать, фишю называются, fichu, так ведь мало кто ими пользуется. Хотя жарища… ох, жарища! Немудрено, что все голорукие да гологрудые бегают. Бабенки простоволосые… уже нагляделся я на такое, покуда по Европе ехал, ан нет – Париж всего распущенней. Улицы мощены, грязны, так хочешь не хочешь, а надобно красотке юбку задрать, чтобы лужу перескочить. А мужчины глазами проворными так и норовят на ту ножку глянуть. А что, хороши ножки у парижанок, хотя сами девицы – ну, куда им против моей Агафьюшки! Вот кабы ее с ее-то статью этак нарядить, в двадцать юбок, одна другой пышней, да обуть в шелковые туфельки… Ан нет, не желаю я, чтоб кто-нибудь на нее глаза пялил! Она моя, а тут всяк норовит чужой даме под юбку залезть.
Не пойму, или впрямь Париж таков всегда, или оттого, что черная пена вскипает, так безудержны языки, столько грязи льют на королевскую семью?
Да мыслимо ли про королеву книжонку напечатать и назвать ее – «Бешенство матки Марии-Антуанетты»?! Да за такое надо сразу рубить обе руки и голову в придачу! Город просто наводнен какими-то газетенками, кругом продают и просто листки, на которых то стишок грязный напечатан, то картинка похабная намалевана, то памфлет высокопарный, то призывы к убийствам, грабежам…. Так вот что значит – революция! Мажь грязью все, что можешь, все, что хочешь, и из этого свою выгоду извлекай. Такого начитался да наслушался, что и не знаю, чему верить. Да, узнал я и про принцессу Ламбаль… Фаворитка королевы была! Ближайшая подружка! И в Трианоне для нее лучшие покои и высокая придворная должность главного управляющего королевского дома. А в этих листках зовут ее «Сафо Трианона». Начитался… плеваться охота… «Милый ангел» королевы, принцесса Ламбаль, стала во главе «анандринской секты», «секты без мужчин», «лесбийского заговора, цель которого – довести Францию до полного бесплодия». «Двор не замедлил последовать этой моде, где каждая женщина является одновременно лесбиянкой и потаскухой»; «детей больше не рожают, так гораздо удобней»; «пенис больше не нужен, его заменяет игривый и развратный пальчик!»
Господи, за что наказуешь, за что осквернил меня этим новым знанием?!
Королеву уничижают, а герцога Орлеанского превозносят. И каких-то новых расплодилось людей с именами, похожими на прозвища. Какой-то Марат, Робеспьер, Демулен… Этот последний впереди всех гарцует. Только и знай кричат о речи, которую он произнес в садах Пале-Рояль. Это, оказывается, дворец герцога Орлеанского. Да и впрямь, вот где рассадник мятежа! Понесся я туда, думал, может, там наткнусь на Новикова или Радищева. Дома их нет, а то как же, но и тут не встретил никого, по описанию схожего с тем, кое дал мне Иван Матвеевич Симолин. Сказать правду, не мог с головой окунуться в их розыск, ибо то и дело темнело в глазах, когда слышал что-то вроде:
– Чего стал, как дурак? Тебе на голову дерьмо льют, а ты и рот раскрыл, авось попадет?
Ого, какой тычок я получил, со злобищей какой! Голос женский, а словечки-то… Обернулся: ишь какая! Мещаночка парижская, но не расфуфыренная, а в черном да в сером, груди прикрытые, на шее фишю, волосы под белым чепцом, однако одна или две пряди на плечи упали и ветром развеваемы. Волосы так себе, пепельные, не то что у моей Агафьюшки, да и глаза серые, как пепел, однако очень хороши: огромные, яркие, злые.
– Простите, сударыня, я в жизни такого не слыхивал, вот и обомлел. Не меня бранить надобно, а тех ваших соотечественников, кто позволяет себе государыню свою так честить.
– По говору слышу, ты не француз. Да и физиономия другая. Откуда ты? Германец? Поляк?
– Русский я. Из Петербурга.
– Что за город такой? Столица Московии? Слышала, у вас вечная зима и медведи по улицам шляются? Домов у русских дикарей нету, все в шалашах еловых живут и никогда не моются. Грамоте не знают, песен не поют, танцевать не танцуют, знай ждут, с кем в драку ввязаться, а в драках их бьют все кому не лень.
– Ах ты дура парижская, была б ты мужиком, я б тебе показал, как русские дерутся! Кулаками бы так измесил, что и не встала бы. Знаешь, лучше дикарем быть, чем петь на улицах гнусные песенки про свою государыню. Для сего большой образованности не нужно, достаточно скотиной быть!
Повернулся и пошел прочь. Иду, а сам аж трясусь весь.
Ах, как эта сучка французская меня задела! Оскорбила – дальше некуда! И чего она ко мне прицепилась? Как будто никто другой не слушал эту песенку поганую!
Да забудь о ней, Петька Григорьев, по сторонам гляди! Это ж все революционеры, где-то тут и Новиков с Радищевым шатаются. Ох, гляжу я на эти рожи голодные, на обноски, в которые одеты здешние властители умов, и смекаю: первое, что они сделают, если, храни и помилуй Господь, до власти дорвутся, это платья королевины и королевские и придворные наряды промеж себя разделят, да и потом свои обноски будут соратникам раздавать.
Ох, что творится! Куда это все понеслись, орут…
– Демулен! Камилл Демулен! Слушайте Демулена!
Граф де Сегюр о нем говорил… да как охульно! Демулены, мараты, робеспьеры… словно о разбойниках с большой дороги! Ну, по обличью-то он не разбойник, тощий, прыщавый, недокормленный, а вот глаза по-разбойничьи горят. И что говорит, выкликает-то что!..»
Наши дни
С утра, после довольно беспокойно проведенной – в раздумьях, в тяжких и порой парадоксальных умозаключениях, а также в кропотливом ползании по Интернету, – ночи, она позвонила в театр. Ни один номер не отвечал, кроме дежурной службы, как ее назвали в справочной. Алёна подозревала, что имеется в виду телефон, который стоит на столике вахтерши, охраняющей служебный вход.
– Скажите пожалуйста, – вежливо спросила Алёна. – Как фамилия художника, выставка которого находится у вас на втором этаже?
– А мне почем знать?! – возмущенно ответила дежурная… явно это была уже другая дама, не вчерашняя словоохотливая Ольга Сергеевна. – Я где, а выставка – где?!
– А кто может знать?
– Ну, наверное, администратор, только сейчас в театре никого нет, раньше полудня не появятся. Что это вы вздумали – в восемь утра названивать?!
Да, в самом деле, рановато… Надо звонить Лешему, вот кто все знает! И ему в это время совершенно не рано. Потому что он самый жаворонистый жаворонок на свете.
Леший был лучший друг, товарищ и брат Алёны Дмитриевой. Ее квартира была увешана его картинами – Леший был художник. Алёна называла его самым главным мужчиной своей жизни. Прочие – мужья, любовники – приходили и уходили, Леший оставался навсегда. И при том, что отношения у них были самые что ни на есть товарищеские. Иногда для удобства Алёна представляла его людям как своего двоюродного брата.
– Лешенька, привет.
– Моя ты! – вскричал он радостно. Между прочим, обычное для Нижнего Горького выражение. Моя ты… кто? Да кто угодно, на ваш выбор. – А я как раз собирался тебе звонить.
Ну да, само собой! Звонка от Лешего можно было ждать месяцами, но стоило набрать его номер, как тут же выяснялось, что он только что собирался звонить Алёне.
– Феич еще пару экземпляров романчика просит. У тебя остались? Ты его таким популярным сделала… От клиентов отбою нет!
Приятель Лешего Феич (не сын какого-нибудь Фея, как можно было бы подумать, а просто Тимофей Тимофеич) был обычным деревенским знахарем. В прошлом году Леший возил к нему писательницу Дмитриеву – врачевать внезапно разболевшуюся ногу. Феич сперва подвесил Алёну вниз головой на каком-то чудодейном кресле, потом посадил на горячую печку, потом… потом обстоятельства так сложились, что ей пришлось ползать по подземелью, не зная, сможет ли она оттуда выбраться. Не обошлось, понятно, без мимолетного, но бурного романтического приключения. В результате какой-то из этих процедур, а может, и всех, вместе взятых, нога перестала болеть. Все это Алёна, мимо которой ни одно событие жизни даром не проходило, потом описала в детективе, который и сделал Феича популярнейшим из знахарей нашего времени[26].
– Найду я для него книжки, само собой, – заверила Алёна. – Только ты мне вот что скажи, Леший… Чья выставка сейчас открыта в Оперном?
– Какая выставка? Ты что, Леночка? – Леший был практически единственным человеком на свете, которому было дозволено называть Алёну ее «мирским» именем. Имя Лена, тем паче – Леночка она просто ненавидела. – Откуда я знаю? Я ж тебе говорил, что с театрами покончил, я теперь сугубо свободный человек, те годы, что вкалывал в ТЮЗе, вспоминаю, как страшный сон!
– Да? – огорчилась Алёна. – То есть ты вообще никого из театральных художников не знаешь?
– Да почему? – изумился Леший. – Конечно, всех знаю, и живых, и усопших. Они же все состояли или состоят в нашем Союзе, у некоторых мастерские там же, где у меня, да и вообще, я столько лет отдал ТЮЗу, само собой, со всеми коллегами знаком. А тебя кто интересует? Между прочим, завтра в СТД, в Союзе театральных деятелей, вечером открывается выставка сценической графики. Рисунки, эскизы, наброски, все такое. Так что если что-то хочешь узнать…
– А кто там выставляется?
– Да многие, думаю, – предположил Леший. – Ну, факт будет Юрий Москвин, это наш главный мастодонт из Драмы, будет Венька Львовский из Комедии, Шура Гусев из Оперного, Славка Прут из ТЮЗа, Алик Графов из…
– Алик Графов? – внезапно охрипшим голосом переспросила Алёна. Ну и ну, неужели попала?! – Алик Графов… А еще кто?
– Ну, работы Алика Григорьева будут, конечно, представлены, думаю, приедет из Жердинска Володя Антипов с женой, она тоже театральная художница, Надюшка…
– Погоди, а что у вас так много Аликов? Их как зовут? Альбертами? Вот этого Графова как зовут?
– Да фиг его знает, я его сто лет знаю, и все это время он Алик, даже под таким именем выставляется всегда. А Григорьев покойный был в самом деле Альберт, Альберт Александрович.
– Слушай, – спросила Алёна напряженно, – а он, случайно, не в Канавине жил?
– Ну и шутки у тебя, – почему-то обиделся Леший. – Слушай, у меня тут мобильник разрывается, давай я тебе чуть позже позвоню?
– Давай, – кивнула Алёна, прекрасно понимая, что Леший опять пропадет бесследно и надолго. – До связи!
Положила трубку. Собственно, Лешему, наверное, больше ничего не известно… По всему выходило, что непременно нужно тащиться на эту выставку в СТД!
Днем особенно никуда идти Алёне нужно не было, она и не пошла. Если выходила, то снова только в Интернет. Однако нынче никаких особенно интересных сведений ей там почерпнуть не удалось. Те вопросы, которые ее интересовали, на сайте Оперного никак не освещались. Сайт был довольно убогонький, и если об актерах, режиссерах и истории постановок речь еще как-то шла, то никаких житейских подробностей, конечно, не публиковалось. А Алёна практически не сомневалась, что все сходится именно на Оперном. Почему? Да просто потому, что никуда, кроме как в Оперный, она, вернувшись из Парижа, попасть еще не успела. Поход в ближний «Спар» за продуктами вряд ли считается. И кого-то этот ее визит в театр страшно обеспокоил. Опять же – почему? Ну, потому что, судя по всему, сама того не зная, она натолкнулась на нечто тайное. А человек, которого это обеспокоило, наверное, знал, что за штучка писательница Дмитриева. Откуда знал? Ну вот откуда-то. Гораздо больше ее интересовало, откуда ему известно, кто она вообще такая! Попытка посадить ее в милицейскую машину… потом звонок… Одно и то же? Предупреждение? Да нет, они явно исключали друг друга! И, Алёна не сомневалась, имели отношение к ее парижским приключениям. Собственно, она уже практически знала, кто сидел в машине, а кто звонил. Ответы лежали на поверхности. Но почему? Что стояло за всем этим? «Цена вопроса» должна быть невероятно высока, если за ней потянулась, так сказать, «рука Парижа». Но что же имеет такую цену? Какая связь между Мальзербом и неведомым письмом, которое нужно искать в Канаве, причем в наши дни?!
Алёна догадлива, слов нет. Но, господа, воля ваша, как можно о чем-либо догадаться, имея в активе только обрывки подслушанных разговоров, какие-то смутные предположения и пару реальных фактов? Оставалось надеяться, что поход в СТД поможет пополнить копилку сведений.
…Почему-то она думала, что выставка театральных художников соберет невероятное количество народу. Однако хорошо, если в фойе топтались человек тридцать. И то, даже их не слишком интересовали развешанные по стенам картины, гравюры, рисунки. Они нетерпеливо поглядывали на запертые двери небольшого зала.
– А что там будет? Чего все ждут? – спросила любопытная Алёна у стоящей неподалеку тощенькой интеллигентной старушки, неуловимо напоминающей актрису давно ушедших лет. На старушке было темно-синее платье с кружевным, явно вручную вязанным воротничком. Седенькие, чуть вьющиеся волосы подстрижены в стиле, который в 30-е годы назывался вроде бы «бубикопф». Обворожительна! Цветок, найденный между книжных страниц! Как у Пушкина, в любимом стихотворении Алёны Дмитриевой: