Свобода - Михаил Бутов 10 стр.


Перемена на бездорожье не особенно осложнила нам жизнь: крепко скованный наст отлично держал — глубже чем по щиколотку ноги не погружались. Со следующего холма действительно открылось озеро.

Нам нужно было пересечь его по диагонали. Издали озеро представлялось сильно вытянутым в длину, зато довольно узким. Но когда мы вышли на середину, у меня по-настоящему захватило дух.

Прежде вездеходка все ныряла из овражка в овражек или лес в большей или меньшей степени заслонял панораму. А тут на километр самое малое куда ни глянь был только ровный ледяной стол.

Деревья по берегам и редкие взобравшиеся на самые склоны стали будто черная тонкая штриховка — обозначился истинный масштаб, как бы размерность гармонии. И совершенная, мертвая тишина.

Время, которое я принес с собой, размеченное гулкими толчками пульсирующей крови, зависло и оседало — как изморозь, как поднятая куропаткой снежная пыль. Пока я стоял, пытаясь соотнести себя с этим суровым величием, Андрюха успел достаточно далеко оторваться. Очнувшись, не сразу отыскав глазами его уменьшившуюся фигурку, я в короткий миг сполна прочувствовал, каково остаться здесь в одиночестве. Позвал — звук не длился, тишина тут же смыкалась. Бросился догонять — и старался вести лыжи с нажимом, чтобы звонче хрустела под стальным кантом ледяная крошка.

Не знаю, как Андрюху, а меня сумерки застигли врасплох. Как-то я упустил из виду, что день здесь должен оказаться значительно короче, нежели на широте Москвы. К тому же Андрюхины железные клятвы: ночь будем встречать у огня и под крышей… Ну и где этот огонь, где эта крыша? И как мы пойдем дальше? Темнело от минуты к минуте. Фонаря не было. То есть сам фонарь Андрюха взял, но забыл батарейки. Да и много ли фонарем высветишь в чистом поле?

Мы уже бегом бежали вдоль берега, сперва в том же направлении, что и раньше, потом повернули обратно, — Андрюха метался, не находил знакомых ориентиров, зло молчал. Но темнота так и не сгустилась до полной непроглядности. Вроде бы не было никакого света, чтобы отражался от снега: пасмурное небо, ни звезд, ни луны — однако основные детали ландшафта, даже дальние, читались ясно. Наконец Андрюха отстегнул саночную шлею, скинул рюкзак и уселся на него. Привал.

— Хорошо, — признался он, — я перепутал. С той стороны плохой обзор. Нам, пожалуй, вон туда… — и указал палкой в самый конец озера, где впадала, наверное, маленькая речка или ручей: берега сходились под острым углом в аппендикс. — Видишь просеку?

Ни черта я не видел. Елки и елки. Черная полоса на призрачно-белом. Но кивнул.

— Ага, — сказал Андрюха, — стало быть, я не ошибаюсь. Взберемся по ней — и дома. Есть хочешь?

— Конечно.

— Ничего. Через час будем там. Заделаем праздничный ужин…

Ровно через три минуты начался буран.

Раскадровка: ветер нас еще не достиг, тихо, но я замечаю, что на озере взвиваются надо льдом смерчики; пару раз колючая крупа летит нам в лицо залпами — будто пригоршнями, с руки; Андрюхин крик мне слышен еле-еле, пурга сечет по глазам, мы вцепились друг другу в одежду и боимся потеряться, если отпустим.

И происходит все это куда быстрее, чем успеваешь что-нибудь сообразить.

Вслепую, по памяти, мы отползли к ближайшим деревьям и кое-как растянули между ними палатку. Выдернув на ощупь из рюкзаков нужные для ночлега вещи, прочую поклажу бросили как попало снаружи — только лыжи воткнули стоймя, отметить место. Накидали на брезентовый пол запасную одежду, втиснулись по пояс вдвоем в один спальник и лежали обнявшись. Когда поднялась метель, температура, скорее всего, как обыкновенно бывает, резко прыгнула вверх — маловероятно, чтобы нам удалось продержаться так, без движения, на прежнем морозе. Мы не спали, понятно, — этот сон мог бы легко перейти в вечность, — но почти не разговаривали. Жгли одну за другой маленькие, для торта, свечки.

К полуночи догорела последняя. И кончились сигареты. Я думал о еде. Спохватился и поделил оставшийся в кармане сахар. До утра о вылазке не могло быть и речи. Я не упрекал Андрюху вслух, но про себя не стеснялся в выражениях. Ладно я, чайник, но почему он, опытный, тоже поддался панике и не догадался сразу забрать с собой в палатку мой рюкзак: в нем колбаса, консервы, курево… В общем, второй подобной ночи мне не выпадало ни до, ни после. И двенадцать часов (если не больше), половину которых мы провели во мраке и состоянии близком к анабиозу, я запомнил не в протяженности, но как единое застывшее мгновение, мучительно неспособное разрешиться в другое.

Хотя вьюга прекратилась еще затемно, мы не выходили, дождались рассвета. Тут уж я позволил себе поинтересоваться у Андрюхи (и зря — он обиделся), как бы мы выглядели, по его мнению, без палатки, которую он обозвал давеча лишним грузом. Потом долго выкапывали из-под свежих сугробов свое широко рассыпанное во вчерашней суматохе имущество. Обошлось малыми потерями. Пропал нож — но мы установили, что в большинстве случаев его можно успешно заменять пилой. А также бутылка «Бисквита» в коробке. Ее судьба занимала мои мысли, когда, вскипятив на сухом лапнике котелок чая и зажарив в огне по толстому куску мяса величиной с блин, мы направились вновь через озеро. Коробка цветастая, яркая. Мы вытоптали, пока собирались, солидный круг, и, окажись она в его пределах, невозможно было бы просмотреть. Если не леший ее унес — значит, откатилась ночью слишком далеко в сторону и теперь где-то надежно похоронена до лета, покуда не растопит снег. А летом… Я живо представлял какого-нибудь геолога или там егеря, бредущего с ружьишком, в поту и комариных укусах, берегом, по болоту — ведь наверняка здесь болото. На куцем пригорке, где мы ночевали, он снимает военного образца вещмешок, трет поясницу, справляет нужду и присаживается на корточки подымить папироской. Привлеченный необычным сочетанием красок в траве, делает гусиный шаг, рассчитывая на крупную ягоду или крепкий гриб. Я строил гримасы, воображая, как будет меняться, по стадиям, его лицо. Он видит коробку. Рисунок на коробке. Пробует коробку на вес. Открывает и находит содержимое соответствующим рисунку. Сворачивает пробку — в бутылке отнюдь не керосин… Немудрено тронуться умом. Особенно от приложенных конфет — пускай их и подъедят к тому времени разные жучки-червячки…

Не было в конце озера никакой просеки. Андрюха принял за ее начало разрыв в ельнике, нерукотворную полосу, голую первые пятьдесят метров, но дальше поросшую переплетенными кустами.

Местность здесь поднималась круче, чем где-либо до того. На озере я знал впереди близкую цель, да и мои фантазии хорошо отвлекали от дороги. Но вот стало очевидно, что мы заблудились, — и сразу напомнили о себе и бессонная ночь, и постоянный холод, и усталость от вчерашнего перехода. Я будто вдвое потяжелел и вдвое же ослабел. Теперь каждое скольжение лыжи давалось мне ценою преодоления чего-то в себе — и с каждым убывала потребная на это сила духа. Я не то что не хотел еще одной холодной ночевки — я откровенно ее боялся. А положение виделось мне безвыходным — какие мы имели альтернативы? Возвращаться назад, на станцию? Теоретически мы могли бы еще успеть туда, где оборвалась вездеходка, — а с нее и в темноте вряд ли собьешься.

Но все то же самое в обратном порядке… Я чувствовал, что меня уже не хватит.

Андрюха мои страхи не разделил, а обсмеял — взял реванш за колкость насчет палатки. И сказал, пристально изучив окрестности, что мы не будем тратить время на поиски правильной просеки, пускай она и обязана обнаружиться где-то совсем рядом.

Потому как сто против одного и даже сто против нуля: наше обетование сейчас точно перед нами, наверху, за лесом. Напрямик — рукой подать. Подозреваю, не так уж крепко он был в этом уверен. Просто понял, что стоит проявить нерешительность — и я раскисну вконец. Без дальнейших обсуждений он двинул через ельник в гору. Не выбирать — я потянулся следом. Шаг вперед — два шага назад. Кусты до крови расцарапали мне нос и шею возле уха. Сухой рыхлый снег то и дело проседал подо мной, и я съезжал вместе с ним. На подъеме мне стало недоставать кислорода. Я не задыхался — но воздух казался пустым и не насыщал меня. Под коленями, в руках, в сбамой утробе появилась гадкая мелкая дрожь, с которой усилием воли я уже не мог совладать. Впору было примерять к себе унизительное слово «сломался».

Андрюха ломился как лось, только ветки трещали, и расстояние между нами все увеличивалось. Мне не улыбалось потерять его из вида. Вроде бы лес вокруг него стал уже попрозрачнее, как в преддверии опушки или поляны. Наконец он оглянулся, показал мне рукой куда-то вбок — и затем исчез, будто перевалил гребень. Я крикнул — ни ответа, ни эха. Осталась только память, что я кричал.

С отчаяния я попробовал идти «елочкой» — понадеялся, что так будет быстрее. Тут же подвернулась нога, лыжа встала на ребро, железный тросик крепления соскочил и утонул в снегу. Я нагнулся достать его, неосторожно наступил — и увяз до бедра. Попытался переместить другую ногу, опереться и вылезти — лыжа отскочила и там. Меня одолела какая-то яростная истома. Всего раз я испытывал такое — лет в пять, когда отбился от родителей в переполненном универмаге. Я мычал, лупил кулаком снег и едва сдерживался, чтобы не метнуть вниз по склону проклятые лыжи, не расшвыривать, сдирая с себя, движениями насекомого, судорожно сокращая мышцы, шапку, рукавицы, анорак… Ух как я ненавидел Андрюху в эту минуту! Он должен был ждать меня. Если уж не вернуться на помощь. А не доказывать в догонялках свое превосходство. Вообще за то, что он затащил меня сюда… Тросик никак не ладился на место. Я плохо соображал от злости и слабости. Андрюха снова замелькал среди деревьев, торопился ко мне. Благодарствуем, барин, что не забываете! Ранняя звезда, может быть Сириус, дрожала и расплывалась в глазах. Ночь на подходе. Сказать ему, что лучше спуститься опять к озеру — там много валежника и можно поддерживать большой костер…

С отчаяния я попробовал идти «елочкой» — понадеялся, что так будет быстрее. Тут же подвернулась нога, лыжа встала на ребро, железный тросик крепления соскочил и утонул в снегу. Я нагнулся достать его, неосторожно наступил — и увяз до бедра. Попытался переместить другую ногу, опереться и вылезти — лыжа отскочила и там. Меня одолела какая-то яростная истома. Всего раз я испытывал такое — лет в пять, когда отбился от родителей в переполненном универмаге. Я мычал, лупил кулаком снег и едва сдерживался, чтобы не метнуть вниз по склону проклятые лыжи, не расшвыривать, сдирая с себя, движениями насекомого, судорожно сокращая мышцы, шапку, рукавицы, анорак… Ух как я ненавидел Андрюху в эту минуту! Он должен был ждать меня. Если уж не вернуться на помощь. А не доказывать в догонялках свое превосходство. Вообще за то, что он затащил меня сюда… Тросик никак не ладился на место. Я плохо соображал от злости и слабости. Андрюха снова замелькал среди деревьев, торопился ко мне. Благодарствуем, барин, что не забываете! Ранняя звезда, может быть Сириус, дрожала и расплывалась в глазах. Ночь на подходе. Сказать ему, что лучше спуститься опять к озеру — там много валежника и можно поддерживать большой костер…

— Застрял? — спросил Андрюха.

А то не видно! Я молчал. Подбирал обвинения. И не сразу обратил внимание, что он налегке — без санок, без рюкзака. Он смеялся.

Он протягивал руку.

— Пришли. Слышишь — все. Вон они — домики…

Старая, давным-давно покинутая база представляла собой дюжину разновеликих строений на обширной поляне. Из них пригодными для жилья мы нашли только три стоящих стена к стене щитовых блока.

Все остальное: и длинный барак, и что-то вроде избы, и какие-то сараи, мастерские — где обвалилось, где не имело крыши и побывавшими тут путешественниками использовалось в качестве нужника или источника дров. Но сохранившиеся жилые помещения явно берегли и содержали в порядке. Мы осмотрели их, чиркая спичку за спичкой, и выбрали самое маленькое — за уют. Две двери, опрятный предбанник, одноярусные нары во всю торцевую стену, застекленное окно, даже столик… А главное — кирпичная печь, не буржуйка, как в соседнем, — с чугунной плитой, конфорками, с исправным дымоходом. Правда, сперва она задала нам работы. Выстывшая труба не давала тяги, Андрюха шаманил у топки, комбинировал положения заслонки и дверок — бесполезно, дрова (доски, наспех собранные на снегу) не разгорались толком, а дым валил в помещение. Мы глотали его, отчего голова шла кругом и выступали слезы. Но не очень-то стремились обратно на свежий воздух. Только после того, как Андрюха отрыл за печкой треснувший ржавый топор без топорища и наделал тонких щепок, занялось по-настоящему. Стал таять снег в котелке на плите. Дым выгнали в дверь, размахивая Андрюхиной курткой. Принесли из сеней мятый оцинкованный таз и соорудили над ним лучину. Я поджег ее — и почувствовал себя дома, что редко со мной бывает.

Согревшись довольно, чтобы оторвать взгляд от огня, я поискал каких-нибудь следов прежних обитателей. Но не было ни росписей на стенах, ни резьбы на столе — исключительно культурные люди навещали этот приют. Позже, распаковывая вещи, я уронил кружку и вытащил вместе с ней из-под нар разбухшую, похрустывающую от заледенелой влаги амбарную книгу в сиреневом картонном переплете, с надписанием строгой тушью в белом окошечке:

Журнал метеорологических наблюдений

Ловозеро

Летний конец

1976 г.

№ 2.

— Это, — сказал Андрюха, — к востоку отсюда. Далеко. Вот там, говорят, сурово. Пустыня.

Начальные страницы отсутствовали, кто-то выдрал, но вряд ли они существенно отличались от других, расчерченных химическим карандашом на графы с показаниями термометров, гигрометров, анемометров — что там есть еще? Отмечались сеансы радиосвязи — дважды в сутки. Изо дня в день. Я машинально листал: июнь, июль, август… Десятого сентября погода еще интересовала наблюдателей. Ниже, поперек столбцов, было выведено со старательным школярским нажимом:

Позавчера на восемьдесят третьем году жизни скончался председатель Мао Цзэдун.

Метеоролог Семенова.

И все. Оставшиеся листы даже не разграфили. Ветер, скорбя, замер в вершинах, и дождь застыл, не коснувшись земли. Но я по наитию заглянул в конец. И обнаружил еще одну запись, красным шариком, во всю диагональ страницы; почти печатные буквы, грубый, угловатый и размашистый почерк — рука, заточенная не под перо:

Мао Цзе-дун — Мао Пер-дун.

Я показал книгу Андрюхе: слушай голоса своего народа! И настаивал, что необходимо ее сберечь как своеобразную местную достопримечательность. Но Андрюха смотрел на вещи утилитарно.

Его не впечатляли свидетельства эпохи. Бумага нужна была по утрам на растопку. В свой срок даже корочки переплета отправились в печь.

Десять дней мы провели здесь. Десять дней так кочегарили печку, что из повешенной на гвоздь в стене колбасы вытопился весь жир и она стала похожа на эбонитовый жезл. Терпеть эту жару можно было только раздевшись до трусов. А когда — упарившись или по надобности — мы и на снег выбегали без одежды и обуви, мороз еще добрых несколько минут не мог пробраться под кожу. Приходилось, однако, часто переминаться с ноги на ногу: ступни примерзали мгновенно, едва попадалось к чему.

Около полудня солнце ненадолго поднималось над горами — и мы совершали вылазку за дровами. Выбравшись из прокопченного домика, выжидали, обвыкая в ослепительной, отливающей, как просветленное оптическое стекло, зеленым, лиловым и синим белизне. Было слышно, как далеко, километров за десять отсюда, на базе у живых геологов, распевает по репродуктору Буба Кикабидзе. Потом вооружались увесистыми валами от каких-нибудь, наверное, тракторных передач и крушили в развалинах пустые оконные рамы или отбивали доски от балок. Добыча дров и была, собственно, единственным нашим отчетливым занятием. Ну еще — приготовление еды. А кроме — я даже предметного разговора не могу припомнить, чтобы увлек нас. Но ведь не оставляло ощущение удивительной наполненности всякой минуты! Неторопливые, длинные дни… Вечером устраивались на просторных нарах, пили кофе из кружек и обсуждали близкие мелочи. Если позволяла погода, прогуливались перед сном; я учил Андрюху именам звезд и контурам созвездий. Он путал Беллятрикс и Бетельгейзе… Я не знаю, как это назвать: чистым, самоценным пребыванием? — но такое сочетание слов представляется мне излишне дрянным. К тому же в нем есть что-то буддийское.

А там наст под ногами скрипел громче, чем колесо дхармы…

Однажды, когда мы поужинали жареным мясом и выпили спирта — и водки выпили, закусив иссохшей каменной колбасой, а после прикончили, под настроение, коньяк, — Андрюха снова вернулся к страшным туристским преданиям. Теперь это были повести о том, как группы замерзали на перевалах, об убийственных каверзах снега, способного без видимой причины, но в силу каких-то внутренних своих напряжений сдвигаться, переползать десятками тонн, накрывая палатки, люди в которых погибали от удушья, не успев прокопать выход; о титанических лавинах, сметающих все и вся у себя на пути, — и о чудесных случаях, что захваченные смертоносной волной и даже упавшие вместе с ней в пропасть оставались целы и невредимы. О некоем отважном человеке, морозной и вьюжной ночью спустившемся в поселок за помощью почему-то — забыл почему — в одном ботинке; он лишился отмороженной стопы, но спас жизнь раненому товарищу… В рассмотрении формы, по крайней мере — вполне реалистичные истории. Но в нашей отъединенности запредельным холодком потягивало бы и от тургеневской «Первой любви». И едва потушили лучину — стали мерещиться, сквозь привычное потрескивание углей в печке, то явственные шаги за стеной, в соседнем блоке, то вкрадчивое поскребывание в окно, то странные шорохи на крыше.

Мы, конечно, соревновались по этому поводу в остроумии. Хотя сердце замирало.

А потом, вроде бы издали, донесся до нас короткий тоскливый звук — не то женский крик, не то стон, не то вой.

Мы разом подскочили.

— Думаешь, человек? — спросил Андрюха.

— Может, дерево скрипит? Или какой-нибудь сыч…

Подождали — нет, молчание. Легли опять. С тихим гудением пролетела над нами одинокая сонная муха, неурочно воскресшая в тепле.

— Во! — сказал Андрюха и зевнул. — Зимние мухи — к покойнику…

И тут звук повторился. Теперь, казалось, ближе. Мы торопливо оделись и выбежали на улицу. На склоне горы, в той стороне, откуда, насколько мы могли определить, кричали, — никакого движения. Прямо над горой стояла полная луна, и даже неровности на снегу были нам отлично видны. Мы караулили, пока не начали замерзать. А после, все еще настороженные, не решаясь стягивать штаны и фуфайки, теснее жались на нарах друг к другу, с распахнутыми во мраке глазами.

Назад Дальше