Прохождение тени - Полянская Ирина Николаевна 13 стр.


Мама стояла на том, что никакого примирения не было и быть не могло. Когда отец сказал ей, что намерен снять с себя бронь и отправиться на фронт добровольцем, она, конечно же, поняла его и благословила, как женщина, провожающая на войну защитника Родины.

Отец посадил ее на ростовский поезд с каким-то высоким, ликующим, торжественным чувством к ней -- он провожал жену, которая будет ждать.

Впоследствии, когда между ними начались скандалы, он постоянно возвращался к этим словам -- высокое, ликующее, торжественное, -расположенным в диапазоне частот гиперзвука, на которые немедленно отзывалось гулкое эхо антонимов на инфразвуковой волне -- низость, втихаря, позорно. И те и другие были слова-маски, как в комедии дель арте, где нет места оттенку, тогда как все наше существование построено именно на оттенках, на чередовании светотени, на отзвуке, невнятном бормотании и шепоте крови, а не на громогласном фонетическом каркасе слов, внутри которых якобы живет буква духа. Нет, все не так буквально, ведь речь идет не о войне и мире, а о сердце человека, которое развязывает узлы исторических событий и сплетает разорванные ткани бытия не физическим, акустическим путем, а сложными симфоническими ходами огромного оркестра, "симфонией тысячи участников", как у Малера. Да, сердце -- оркестровая яма, в нем, как пчелиный рой, гудит музыка, все инструменты, которых когда-либо касалась наша мысль, продолжают звучать и после того, как дирижер убрался со сцены, так что становится ясным: время и место для музыки не играет никакой роли. В эту оркестровую яму свалено звучание скрипок, флейт, гобоев, кларнетов, валторн, контрфагота, тромбона, труб, литавр, барабанов, челесты, арфы, колокольчиков, ксилофона, бонгов, маракасов, бич-хлопушки -- голоса их переплетаются, как змеиный клубок, как наш дышащий, шевелящийся внутри черепной коробки розово-серый мозг. И попробуй из этого шевелящегося комка звучаний вытащить мелодическую ниточку флейты-пикколо -- она оборвется, потянуть за скрипичную струну -- она лопнет, отсечь от прибоя арфы отдельную волну, разбить нашу речь на звучащие фонемы, и тотчас станет ясно, что все эти консонансы -- "низость", "торжество", -- кроме акустического, не имеют под собой никакого обоснования. Мама считала себя совершенно свободной и тогда, когда прощалась с отцом на перроне, и тогда, когда спустя полтора месяца после этой сцены пришло извещение о том, что он пропал на фронте без вести, и тем более тогда, когда она полюбила Андрея Астафьева.

8

В том, как Коста входил к нам без стука -- с лицом, на котором была написана уверенность, что его не выставят, даже если обитатели комнаты заняты, -- крылся какой-то вызов. "Здравствуйте, это я..." -- с порога говорил Коста, и ему неучтиво отвечали: "Видим, что ты", -- а дальше он поступал в зависимости от того, с какой интонацией это говорилось: проходил, нащупывал стул и разваливался на нем -- или, сочинив какое-то срочное дело (дескать, забыл, от каких ступеней задали нам строить аккорды), застревал на пороге, чтобы чуть позже все равно оказаться сидящим перед нами, закинув ногу на ногу, с сигаретой в зубах.

-- Здравствуйте, это я... -- сказал он, появившись однажды на пороге нашей комнаты.

Я была одна. Писала письмо домой, забравшись на кровать с ногами, и мне не хотелось ни с кем разговаривать. Поэтому я взяла и промолчала в ответ. Удерживая дыхание, затаилась в своем углу, как разведчик, застигнутый над секретным документом во тьме вражеского кабинета. В комнате исходила исступленным светом яркая лампочка, которой было здесь тесно, -- мы ее выкрутили из люстры в концертном зале; но напрасно она накалялась и грела потолок, сейчас был не тот случай. Коста настойчиво повторил:

-- Здравствуйте...

Некоторое время он недоверчиво вслушивался, сомневаясь в том, что комната действительно пуста. Потом вытянул шею, повел головой по сторонам, сделал шаг, другой, третий, обошел стол, одной рукой скользя по клеенке, а другой ощупывая воздух, и вот его пальцы зависли всего в нескольких сантиметрах от моего лица, подушечка каждого смотрела мне в глаза. Рука его вблизи казалась огромной, как у Полифема. Наконец он убрал руку -- и вовремя: еще б немного -- и его палец угодил бы мне в глаз.

Пожалуй, я бы не вынесла собственного коварного молчания и подала голос, если б не удивление, охватившее меня за секунду до того, как он убрал свою руку. Его лицо за эти мгновения так преобразилось, что я прикусила язык. Я видела, как вечная маска иронии и высокомерия сошла с лица Коста, он походил на любопытного ребенка, пробравшегося на чердак, куда ему запрещали лазить взрослые. До сих пор лицо его, казалось, лепили и подправляли чьи-то сильные и умелые пальцы: как предок его, грузинский князь, пускаясь в путь по своим огромным охотничьим угодьям, постоянно держал руку на прикладе ружья, так Коста всегда держал наготове выражение упрямой заносчивости, точно оно могло защитить в постигшем его несчастье. Меня пронзила мысль, что он ведет себя как любой из нас, зрячих: безнадежно слепой, он тоже повинуется закону зеркал, смотрясь в которые все невольно привстают на цыпочки и делают лицо, он тоже не прочь при помощи отражения чуть-чуть подправить природу, чтобы она не слишком заносилась перед своим творением, придать ей вид законченного торжества идеи сильной воли, мужской чести и национального достоинства. Он таял на моих глазах, "идеи" одна за другой стекали с его лица.

С грацией наивного дикаря, а не слепого Коста бесшумно двигался по комнате. Пальцы его пробежали по моей тумбочке, и он осторожно и внимательно принялся за изучение вещиц, разбросанных по ее поверхности. Вот он нащупал ручное зеркальце и, раскачав в нем край комнаты, осторожно отложил его. Потом в руках его оказалась пудреница, -- слабоумная улыбка композитора, нашедшего нужную музыкальную фразу, пробежала по его губам, когда он открыл ее крышку. Поднес пудреницу к лицу, дохнул в нее, и удушливое облачко пыльцы фыркнуло из-под ватки. Коста чихнул и положил пудреницу на место, после чего с еще большей осторожностью взял в руки флакончик духов, понюхав его, отвинтил пробку и лизнул ее дно. Довольный, завинтил флакон. Какой бы предмет он ни взял с тумбочки, лицо его неуловимо менялось, словно он вступал в глубокое внутреннее соприкосновение с его сутью. Ручное зеркальце, как гладь вод речных, таило в себе слишком многое, чтобы в это можно было вдаваться, не рискуя повредиться в уме, -- какие люди тонули в зеркалах, не чета нам! Из флакона до него донеслась простенькая полевая мелодия, и духи ему, кажется, понравились на вкус. Но в целом все три вещицы вызвали в нем нежность -- принадлежа другой, женской половине человечества, они оказались послушными, миролюбивыми и охотно выболтали свои крохотные секреты. Вздох первооткрывателя слетел с его губ, и я догадалась, что ни мать его, ни сестра, скорее всего, не пользовались косметикой.

Трепещущие пальцы Коста перенеслись на подоконник -- и мечтательное выражение сошло с его лица, точно после любимых мелодий он принялся за гаммы. Скучная тяжесть книги, сообщившей ему о себе тиснеными буквами, что она "Словарь музыкальных терминов", стопка нот с запахом библиотеки, прислоненный к стеклу пухлый отрывной календарь, на котором он не мог узнать, какое означено число какого года, пузырек с клеем -- эти нейтральные предметы в своей сути как бы сращивали обе половины человечества, мужскую и женскую, все-таки их не примиряя, потому что примирение возможно лишь на пути взаимных уступок: например, мужчины уступили женщинам переливчатые цвета тканей или цветочный дух косметики, -- и все эти, теперь и его собственные, личные уступки женскому миру оборок и пудрениц глубоко тронули Коста.

Он бережно взял со спинки стула крепдешиновое платье, которое носила красивая, капризная, себялюбивая девушка, и она носила его как доспехи, сознавая степень своей прелести и защищенности, усиленной именно этим платьем. Но сейчас они разделились, платье и девушка: девушка где-то вдали, в другом платье была той же, спесивой и равнодушной, острой на язычок, а платье, оставленное без присмотра, было само откровение, как девушкина душа во сне -- тихая, шелестящая, переливающаяся женственностью. Коста не надо было притворяться перед ним. Оно льнуло к его пальцам каждой своей пуговичкой, пояском, оборкой. Коста поднес его к лицу, как морскую воду в горстях, и тихо рассмеялся. Но тут в коридоре напористо зацокали каблучки, и он отбросил платье с такой стремительностью, точно оно могло ужалить его руки. Платье как в обмороке упало на стул, свесив обшитые оборкой рукава. А лицо Коста в ожидании человеческого, женского существа сделалось прежним -неприступным.

Коста принадлежал к числу людей, говорящих жизни "нет" прежде, чем она, собственно, успела им что-либо предложить. Ведь жизнь всегда сначала стремится человеку помочь, но для того, чтобы принять помощь, он должен чуть-чуть в себе потесниться, не заковывать себя в железные доспехи, потому что с момента рождения человеку только и делают, что помогают, и на этой естественной помощи покоится жизнь. А Коста было невозможно помочь по собственному почину, можно было только что-то сделать по его требованию -или не сделать, и то и другое он принимал внешне совершенно одинаково, и то и другое все глубже утверждало его в тяжелой мысли, что он выброшен кораблекрушением на берег, заселенный существами другой породы, и он не желал налаживать с ними контакт, старательно оберегая свое страдание. Он бросил вызов судьбе, ждавшей от него большего, чем человеческое смирение и особенное понимание жизни, и страшно было думать о том, что рано или поздно судьба примет его вызов. Коста был начитан, по всякому поводу сыпал цитатами или строчками стихов, и я видела, что он ждет от меня вопроса, откуда он все это знает, неужели так много книг переведено на подушечки пальцев... Наконец, рассердившись на него за эти свои сомнения, я задала ему этот вопрос, и он небрежно ответил, что вечерами ему, сменяя друг друга, читают мать и сестра.

Коста принадлежал к числу людей, говорящих жизни "нет" прежде, чем она, собственно, успела им что-либо предложить. Ведь жизнь всегда сначала стремится человеку помочь, но для того, чтобы принять помощь, он должен чуть-чуть в себе потесниться, не заковывать себя в железные доспехи, потому что с момента рождения человеку только и делают, что помогают, и на этой естественной помощи покоится жизнь. А Коста было невозможно помочь по собственному почину, можно было только что-то сделать по его требованию -или не сделать, и то и другое он принимал внешне совершенно одинаково, и то и другое все глубже утверждало его в тяжелой мысли, что он выброшен кораблекрушением на берег, заселенный существами другой породы, и он не желал налаживать с ними контакт, старательно оберегая свое страдание. Он бросил вызов судьбе, ждавшей от него большего, чем человеческое смирение и особенное понимание жизни, и страшно было думать о том, что рано или поздно судьба примет его вызов. Коста был начитан, по всякому поводу сыпал цитатами или строчками стихов, и я видела, что он ждет от меня вопроса, откуда он все это знает, неужели так много книг переведено на подушечки пальцев... Наконец, рассердившись на него за эти свои сомнения, я задала ему этот вопрос, и он небрежно ответил, что вечерами ему, сменяя друг друга, читают мать и сестра.

-- Им не трудно? -- спросила я.

-- Нет.

Этот короткий ответ почему-то задел меня.

-- Помнится, у императрицы Анны Иоанновны четыре чтицы скончались от горловой чахотки.

Коста, как бы обрадованный моей отповедью, ответил:

-- У нас в роду все славятся отменным здоровьем, -- и тут же, уловив движение с моей стороны, жадно спросил: -- Что, что ты хотела сказать?..

В комнату, где я жила, он всегда входил без стука, и всякий раз мне казалось, что он хочет услышать вопрос: почему ты не стучишься? Чтобы заставить нас молча проглотить его ответ: мол, даже если кто-то переодевается, он все равно никого не стеснит. Но никто не пошел ему в этом навстречу.

Как-то он заявился к нам и произнес, развалившись на стуле в своей любимой позе:

-- Все говорят -- Пруст, Пруст, а ты читала этого Марселя? Нет? Люся-библиотекарша сказала, что жуткое занудство, из чего я сделал вывод, что с этим автором следует внимательно ознакомиться... -- И как фокусник, вытащил из-за борта своего прекрасного клетчатого пиджака книжку. -- Давай вместе почитаем, -- предложил он мне, и в его тоне не было и оттенка просьбы; почувствовав мою растерянность, снизошел: -- Кстати, мне нравится твой голос.

-- Прямо сейчас?

-- А чего тянуть? Зачитай-ка мне для начала несколько абзацев с разных страниц, -- сказал он и вытянулся на стуле, скрестив длинные ноги.

-- Что ж, недаром Люсе это не пришлось по душе, -- произнес он спустя четверть часа. -- Прочитай, что там во вступительной статье.

-- Спасибо, -- минут через десять сказал он, -- пожалуй, этот автор мне нравится.

-- Мне тоже, Коста, но читать я тебе не буду, у меня от долгого словоговорения начинает болеть горло.

-- Жаль, жаль, -- небрежно ответил Коста, -- ладно, мне Неля почитает, надеюсь, хотя ее голосом только мадам Занд читать...

Он часто старался обходиться без палочки -- например, когда шел в столовую. Всегда шагал впереди остальных, герой, -- он брал на себя первый шквал взглядов, обращенных в их сторону, он чувствовал, как блестящие тараканы чужих зрачков ползут по его лицу и лицам его братьев, они, эти взгляды, что с ним хотят, то и делают, но Коста был горд и шел впереди, а за ним, как однорукие лыжники, пробирающиеся сквозь пургу, шли со своими палочками Теймураз, Заур, Женя... Они брали со стола подносы и вставали в очередь за невидимой пищей. Теймураз находил пустой столик, подавальщица быстро протирала стол и придвигала стулья. В тех случаях, когда надо было воспользоваться помощью посторонних, на первый план сразу выдвигался Женя или Теймураз, но не Коста, нет.

В весеннюю сессию наш просторный старый яблоневый сад весь бывал охвачен густым цветением, даже самая малая его ветка праздновала май, приподымая жгучие, как снег, соцветия. Белым сад становился как-то вдруг, за одну ночь, словно потрясенный бедой человек, еще вчера каждая ветка звенела упругими розовыми почками, а уже утром, будто оглушенные упавшим снегопадом, деревья стоят в облаках. Синева неба прописывала подробности цветения тщательно, словно на века; если смотреть в сторону Столовой горы, на вершине которой сверкал снег, казалось, что сад простирается далеко в небо и теряется в нежнейшем суфле из облаков, горного снега и грез.

Как-то мы шли по бетонированной дорожке, ведущей к столовой. Деревья шумно раскачивались под ветром, осыпая белыми лепестками наши плечи. Я услышала отчетливый стук за спиной, потом постукивание разбилось на мелкую дробь, и дорожка мгновенно потемнела от хлынувшего дождя. Чувствуя себя виноватой, что проморгала надвигающийся ливень, я схватила Коста и остановившегося рядом Заура за рукава, чтобы отвести их к беседке, но Коста резко высвободил руку. Он не мог в эту минуту обойтись без моей помощи -беседка стояла за деревьями в глубине сада. Барабанная дробь дождя усилилась, но Коста продолжал стоять на месте, засунув руки в карманы и не желая принимать помощь со стороны. Его мокрое лицо сделалось надменным и несчастным оттого, что он не знал, как ему поступить. И я не знала, как к нему подступиться. Я отвела остальных в беседку, потом вернулась к Коста. Мы были одинаково вымокшими, когда я в нерешительности остановилась перед ним. Тут сквозь белую крону наискосок грянул луч солнца, и все кончилось. Коста повернулся и зашагал к столовой, встряхивая головой. Да, это была гордость, но что дождю его гордость, к чему его гордыня будущим стихиям, которые, еще спеленутые, ворочаются в облаках, какое дело, наконец, природе до того, что он не может ее видеть, какое дело людям, они не могут нести ответ за его слепоту! Слова, как овцы, разбрелись с моего языка: "так нельзя!..", "зачем тебе это?..", "тебе будет трудно...". Но нет, я не могла пасти свою сбивчивую речь, направляя ее в то единственное русло, которое могло соединить нас обоих, как это только что сделал дождь, все эти фразы, несмотря на их схожесть, были заготовками разных конструкций...

Я все время отводила от него глаза, потому что знала, что взгляд может увести далеко, я пресекала попытки собственного взгляда на корню, точно смотрела на новорожденного, которого можно сглазить, ведь за взглядом неумолимо следует жест, любой жест как продолжение мысли и чувства -- руку на плечо или резкий поворот головы в сторону, -- за жестом может стронуться с места судьба, слепая судьба, и я следом за ней, как собака на поводке. Я знала, это был закон зеркал: за добрый жест положена благодарность, за любовь -- любовь, за душу -- вера, но вот Коста, он ни во что, кроме собственной гордости, не верил, даже в музыку, в ее принадлежность всем нам, ни на что не надеялся, поэтому и Неле, влюбленной в него, надеяться было не на что...

-- У меня для тебя сюрприз, -- входя в нашу комнату и усаживаясь на стул с развернутой нотной папкой на коленях, молвил Коста.

-- Что он сказал, Неля? -- не поверила я своим ушам. (Отчего-то мы с ним постоянно пикируемся.)

-- Он говорит -- сюрприз, -- охотно включилась в нашу игру Неля в роли толмача -- наивного, недалекого комментатора общих мест и прозрачных ситуаций, в которых даже слепой Коста ориентируется много лучше ее.

-- Тебя выгнали из училища, Коста?

-- Скажи ей, Неля, что от этого я далек, -- принялся уверять нас Коста. -- Мои дела блестящи. Если после училища я не поступлю в Московскую консерваторию, то по крайней мере мне обеспечено место музыканта в крематории.

Это грустная шутка. Слепым музыкантам трудно найти работу. Но в крематорий их действительно берут -- тех, кто играет на духовых. Еще они выступают с концертами в домах престарелых. Еще -- преподают музыку в интернате для слепых и слаборазвитых детей.

-- Скажи ему, Неля, пусть не рассчитывает на место в крематории, -объяснила я. -- Туда берут духовиков.

-- В самом деле, Неля? Неужели ни в одном колумбарии нет места клавишным?

-- Почему ты вдруг заинтересовался крематорием, Коста?

-- Мой сюрприз имеет отношение к этому благородному заведению...

-- Хорош сюрприз!

-- Это идея Регины Альбертовны, -- любезно адресуясь к Неле, сказал Коста. -- Она желает, чтобы я выучил третью часть си-бемоль-минорной сонаты Шопена.

-- "Похоронный марш", -- сказала я. -- Это и есть сюрприз?

Коста с готовностью повернулся ко мне. В меня уперся его прямой невидящий взгляд, смотрящий всегда чуть в сторону, с чуть сбитым плавающим прицелом, взгляд, уплывающий то выше, то ниже моего виска.

-- Сюрприз состоит в том, что ты будешь диктовать мне нотный текст, а я записывать.

Коста протянул мне ноты, пристроил на коленях бумагу, "решетку" и приготовил "шило" для записи.

-- Понятия не имею, что за знаки в этой тональности, -- сказала я.

Назад Дальше