Я подошел к ее столу, не раздумывая ни мгновения. Спросил, могу ли сесть за ее стол, по-английски.
— Садись, — сказала она и улыбнулась, обнажив большие, как и глаза, лошадиные зубы.
Я сел.
— Чего хочешь?
— Ты цыганка.
— Я цыганка. А ты поляк?
— Нет. Угадай, кто.
— Тогда германец.
— Да, — соврал я. — Что цыганка делает в Амстердаме?
— Бизнес цыганский делаю. Я живу тут. Муж голландец был.
— Воруешь?
— Ворую. — Она захохотала. Голландцы с ужасом посмотрели на нас. — У тебя не буду, у тебя нечего. — Еще один раскат хохота. Голландцы вжались в свои стулья.
— Гадать умеешь?
— Я лучшая! — гордо сказала она.
— Давай, гадай мне. Хочу будущее знать.
— Здесь нельзя. Запрещено. — Она с сожалением оглядела зал.
— Пойдем ко мне, — предложил я.
— Нет, пойдем ты ко мне.
— Пойдем к тебе.
Мы встали и пошли к выходу из столовой. Я так ничего и не съел. Не знаю, поела ли она, на столе у нее было пусто.
В номере у нее царил хаос. Рулоны тканей, чемоданы, свертки, сумки, всё вперемешку. На столе, ну минимальный такой отельный стол, лежали фрукты, мне неизвестные, похожие на дыни, но ярко-зеленые. И поменьше размером.
— Выпивать станешь? — спросила она, уже вынимая из мини-бара пластиковую бутылку с мутной жидкостью.
— Что это?
— Сербска сливовица.
— Лей, — сказал я. — Только пить будешь первая, а то отравишь.
Она одобрительно захохотала. И бросила на стол с зелеными фруктами два стакана. Именно бросила. С шумом. Налила себе и мне.
Я обменял свой стакан на ее стакан. Она вновь поощрила меня одобрительным хохотом.
— Правильно, цыганам доверять нельзя, я сама не доверяю.
Мы выпили. Она схватила со стола зеленый фрукт и вгрызлась в него большими зубами.
— Что за фрукт?
— «Дуня», помесь груши и яблока.
Я взял фрукт и укусил. Ни яблоко, ни груша, ни рыба, ни мясо.
— Гадай! — Я протянул ей правую ладонь.
— Давай обе!
Она повертела мои руки, крепко сжимая их при этом, подвела меня к окну, за окном пустынный канал оказался замерзшим. То ли он был замерзший, то ли замерз за последний час.
Разглядев ладони, она посмотрела на меня жалостливо, но и с любопытством. Еще раз вгляделась в линии на правой руке.
— Поедешь на войну… потом еще и еще. Много войн… Будешь жив… Потом вижу много молодых вокруг тебя… Потом в тюрьме будешь… Дети у тебя будут… Два, потом еще два… Дальше ничего не вижу…
Мы вернулись от окна к столу.
— Цыгане, вы любите людям головы заморачивать, — начал я. И вдруг вспомнил, что моему отцу, еще подростку, цыганка нагадала, что у него будет жена по имени Рая. Так и случилось, мою мать зовут Рая. Потому я осекся со своей критикой.
— Обижаешь! — сказала она. — Хочешь скажу, где у тебя деньги, в каком кармане? Вот здесь! — И она коснулась моей груди справа, именно там лежали у меня во внутреннем кармане деньги, взятые в поездку.
В дверь решительно и крепко застучали. Она улыбнулась. Спокойно сказала:
— Это полицеи за мной! Ха! — И пошла открывать дверь. За дверью действительно стояла полиция.
Ее увезли прямо в тюрьму. Полицейские сказали мне, что ее разыскивают за соучастие в убийстве. Меня допросили у меня в номере, номер бегло обыскали и оставили меня в покое. Я не сказал об этом происшествии Ежу. Он бы, чего доброго, испугался бы, обеспокоился…
Об аресте цыганки по фамилии Kakkerlaki написали газеты. Выходит, Тараканова.
Издатель Кат испугался через несколько лет, когда я поучаствовал в тех войнах, которые мне нагадала цыганка. Документальный фильм Би-би-си продемонстрировал меня стреляющим по Сараево всей Европе. Кат отказался от меня и с тех пор если и упоминает обо мне, то только с негодованием. Впоследствии я сидел в тюрьме, по выходе родил двоих детей. Я твердо верю, что у меня появятся еще двое, как нагадала мне амстердамская цыганка.
Шинель
— Может, ты выйдешь чуть раньше, Эд, не у самых дверей? А то стыдно как-то, машина вся побитая… — сказал Андрей. Я нет, я вылез из ржавого зеленого «фольксвагена» именно у самых дверей отеля «Sacher». Я любил тогда эпатировать. Великан-швейцар, одетый в котелок и длинное толстое пальто, взял у меня из рук мою жидкую синюю спортивную сумку и понес ее, как пушинку, впереди меня.
Он был отлично вышколен, этот фриц. Он узнал мою шинель, он, несомненно, был уже юношей в 1955-м, когда такие шинели, наконец, ушли из Вены, но что ему было делать, я был гость, грязно-богатая американская «Whiteland Fondation» зарезервировала для меня номер.
Я приехал в этой шинелишке рядового с черными погонами стройбата и серебристыми буквами СА на них, конечно же, намеренно. Чтобы шушукались за спиной и чтобы ненавидели. Вызывающим поведением я мстил миру за годы безвестности.
Отель «Sacher» тонко пах паркетной ваксой, ненавязчиво так и уютно. Пять звезд, лучший отель города, окнами прямо на знаменитую венскую оперу «Штаатопер». Мне позднее сказали, что из отеля подземный ход вел прямо в гримерную артисток оперы. Чтобы австрийским донжуанам-аристократам было бы удобно в их любовных похождениях.
Пока я шел за великаном-швейцаром в мой зарезервированный номер, я отметил многочисленные портреты лошадей на стенах в золоченых рамах и обувь клиентов, выставленную в коридор для чистки. Этот старомодный обычай определял отель как благородностаромодный. Мне туфли и ботинки в коридоре понравились. Выставлю-ка и я свои ботинки на ночь, решил я. Пусть почистят.
Днем у нас было открытие, первое заседание «Интернациональных дней литературы». А проходили они, эти дни, ни больше, ни меньше… в королевском дворце в Хобурге. Туда я также явился в шинели и не сдал ее в гардероб, но поднялся в ней в зал заседаний и только там снял ее, чтобы повесить на спинку величественного стула. Включили свет, и от погон моей шинели в зал пролилось лунное сияние. Все присутствующие вынуждены были обращать волей-неволей на погоны и на меня внимание. Большинству собравшихся моя шинель не нравилась.
Литераторов приехало множество. Богатое американское «Whiteland Foundation» не скупилось. По прошествии уже четверти века я плохо помню коллег-писателей, все они были диссиденты из СССР и восточноевропейских стран. Помню разве что, что был Лев Копелев с женой, тот, который написал несколько книг об «ужасах» советской оккупации Германии. Дни литературы открыла рослая красотка — председатель «Whiteland Foundation» Анн Гетти. Очень рослая красотка была женой одного из сыновей нефтяного магната Пола Гетти. Красотка увлекалась литературой, она прикупила себе знаменитое издательство «Grove Press», а я был автором этого издательства.
Как водилось в те годы, писатели-диссиденты вступили в перепалку со мной. С их точки зрения, я был просоветский, а с моей точки зрения — они были бесталанные третьесортные литераторы. Копелев с женой возмутились моей шинелью, назвали мое прибытие в Австрию в этой шинели вызывающим, провокационным. Я сообщил им, что, если они не знают, эта шинель освободила Европу от гитлеризма.
В результате этой перепалки в перерыве меня окружили красивые дамы, одетые и разговаривающие таким образом, что я определил их как аристократок. Но они оказались, эти дамы, общим числом где-то шесть или семь дам, высшей аристократией! Достаточно сказать, что одна из них носила фамилию Гогенлое, а еще одна — Гогенцоллерн. А, каково! Я им понравился, видимо, моей наглостью, повадками «русски мужик» и оккупанта. «Диссиденты не понимают психологии недавно еще оккупированных народов и не понимают психологии оккупированных дам», — подумал я снисходительно.
К вечеру, когда стемнело, к Sacher-отелю подъехал на ржавом «фольксвагене» Андрей. В конце шестидесятых годов в Москве мы с ним были близкими друзьями, я жил у него на Малахитовой улице, он работал фельдшером и занимался живописью. Мать его была доктор, но особого рода, она работала в российских посольствах за границей. Мать русская, а отец Андрея, оказалось, еврей, поэтому он воспользовался волной еврейской эмиграции и уехал в Австрию в самом конце семидесятых с женой и ребенком и вот жил в Вене.
— Я покажу тебе настоящую забегаловку для простых немецких алкашей, — сказал Андрей.
— Вот-вот, именно, где разливают дешевый шнапс, — одобрил я. — И где из магнитолы хрипит «Лили Марлен». А то меня задолбали все эти Гогенцоллерны и Гогенлое.
— О, ты познакомился с Гогенцоллернами?
— Да.
— Ну и..?
— Обычные сдержанные напудренные селедки. Я бы лучше познакомился с большущей рыжей потной австриячкой. Там, куда мы едем, есть такие?
— Бывают, — сказал Андрей. Он уже развелся и жил один. — Я пригласил сегодня двух. Сказали, подойдут.
Мимо мелькали уже совсем незначительные здания. Вена — небольшая столица, меньше двух миллионов жителей. Андрей запарковался у какой-то старой двери. Мы вышли и вошли внутрь.
— Я покажу тебе настоящую забегаловку для простых немецких алкашей, — сказал Андрей.
— Вот-вот, именно, где разливают дешевый шнапс, — одобрил я. — И где из магнитолы хрипит «Лили Марлен». А то меня задолбали все эти Гогенцоллерны и Гогенлое.
— О, ты познакомился с Гогенцоллернами?
— Да.
— Ну и..?
— Обычные сдержанные напудренные селедки. Я бы лучше познакомился с большущей рыжей потной австриячкой. Там, куда мы едем, есть такие?
— Бывают, — сказал Андрей. Он уже развелся и жил один. — Я пригласил сегодня двух. Сказали, подойдут.
Мимо мелькали уже совсем незначительные здания. Вена — небольшая столица, меньше двух миллионов жителей. Андрей запарковался у какой-то старой двери. Мы вышли и вошли внутрь.
В помещении пахло мокро алкоголем. Оно было тесное, полутемное, и за столиками сидели действительно просто одетые в теплые пальто и куртки австрийцы. У некоторых были красноватые лица.
Мы прошли к бару. Бармен, лысый, в красной жилетке поверх белой рубахи, смотрел на мою шинель не отрываясь, с тревогой.
— Шнапсу, самого простого. Переведи.
Андрей прокурлыкал бармену на вполне сносном немецком, ну австрийском.
Бармен стоял за своей стойкой и молчал. Потом открыл рот и произнес короткую фразу. При этом он указывал на меня.
— Шинель? — спросил я.
— Ну да, — вздохнул Андрей. Он требует, чтобы ты снял шинель, иначе он нас не обслужит. Снимешь?
— Не буду, — сказал я. — Пошли в другой бар.
Не тут-то было. Вокруг нас уже стояли посетители, стекшиеся к бару от своих столиков. Некоторые сжимали в руках стаканы и пивные кружки. Они галдели, а один брезгливо схватил меня за рукав шинели.
— Что говорят? — спросил я.
Андрей грустно сообщил, что они называют нас проклятыми оккупантами и требуют, чтобы мы убирались.
— Скажи, что мы уберемся, — вздохнул я.
Он сказал, но они не расступились. Я подумал, что, падая, нужно будет ухватиться за голову руками. Потому что руки починить будет докторам легче, чем голову.
Тут из-за спин разгневанных австрийцев к нам пробрался маленький старичок. Один рукав его пальто был засунут в карман.
Старичок что-то сказал австрийцам, и они затихли. Потом он спросил о чем-то Андрея. Андрей ответил. Потом старичок обратился к австрийцам с короткой речью. После чего австрийцы, всё еще галдя, пошли к своим столикам. Затем старичок что-то сказал бармену. Тот кивнул и поставил на стойку три стакана.
— Что он им сказал?
— Он сказал, что потерял руку на Восточном фронте и что от его рук на Восточном фронте погибли как минимум трое русских солдат, так что мы квиты, хватит всего этого, можно выпить.
Бармен налил нам мутного шнапса, и мы выпили все трое: Андрей, я и однорукий старичок.
Однако мы не стали испытывать судьбу и не выпили по второй. Мы ушли. Пожав на прощание единственную левую руку старичка. На улице я снял шинель.
Белое на белом
В ноябре Центральная Россия обыкновенно покрывается снегом. Россия становится от снега чище, но выглядит безжалостно. Белый цвет у меня ассоциируется с кроватью больного, с бинтами раненого, с саваном мертвеца. Вообще со смертью.
Белой позволительно быть только белой рубашке под новогодним смокингом. Где-нибудь в театре оперы и балета. Ну еще очень хороши были снежные вершины гор над городом Алма-Аты в 1997 году.
Счастливы нации, не видавшие снега.
Из иллюминатора воздушного лайнера в залитом Абсолютным Светом счастливом пространстве видно внизу белую подкладку облаков. Не раз я испытывал в этой высокой Сияющей Зоне абсолютное счастье. Есть нехитрая уловка — пятьдесят граммов виски плюс до упора поднять штору над иллюминатором и блуждать взором, как ангел. В такие минуты понятно, что люди некогда летали.
Еще бел лучший в мире мрамор. «Пьета» Микеланджело в соборе Святого Петра, побитая молотком фанатиком, была в 1974 году, в декабре, ближе к новому, 1975 году, ослепительно-белой. Я ходил, молодой длинноволосый эмигрант, каждое утро через холм Сан-Николо, по традиционному маршруту мимо статуй и бюстов гарибальдийцев и храма рабочему, построенного Муссолини, один, в воздухе, отдающем лимоном, редисом и укропом. Мимо вилл и дворцов. Мимо пальм и мясистых кустарников. Заканчивался мой маршрут в преддверьи храма, справа от входа, перед «Пьетой». Мерцала перед скульптурной группой нитка инфракрасного луча, охраняющая ее покой. Уютно так. Постояв у «Пьеты», удивляясь всякий раз ее сахарной белизне и ее пропорциям: длине тела Христа и Божьей Матери, я выскальзывал из преддверья храма. Я приходил только ради «Пьеты».
Исключительно белы белые розы. Свежие и не сорванные, они настолько скульптурны, собраны в тугой узел, в воронку, подобную той, что затягивает корабли. В колонии номер тринадцать, где я был определен в 2003 году претерпеть наказание, грядки с розами принудительно выращивали заключенные. На самом деле это было утонченное наказание: заставить добрую сотню заключенных ежедневно ползать на грядках, взрыхляя почву ложками, удобряя ее, поливая. Если розы выглядели плохо, заключенных бедолаг отправляли в карцер. Или заставляли часами маршировать по плацу. За ненароком сломанные розы уводили подальше и избивали. Непросто, да? Совсем непросто.
В той колонии на утренней поверке, утомительно ожидая прихода офицеров, которые посчитают наш тринадцатый отряд тринадцатой колонии, стоя не шелохнувшись около полутора часов, я увидел летящего над промзоной птеродактиля. То есть доисторического крылатого ящера. Я четко увидел его на фоне белых ядовитых промзоновских облаков. Нас посчитали один раз, прошли, но команды «Разойтись!» так и не последовало. Как впоследствии оказалось, они недосчитались троих и начали счет заново. А мы все стояли, пока они обошли все отряды по второму разу. Тогда именно, на исходе 102-й минуты стояния, и пролетел птеродактиль. Он беззвучно и медленно взмахивал кожаными крыльями и, поглядев сверху на нас, издал затем два душераздирающих крика: «Ин-ааа! Ин-ааа!» И запрокинул зубастую голову. И нырнул в белые ядовитые промзоновские облака.
Будучи безработным в Нью-Йорке, я купил себе вначале белый костюм (впрочем, он оказался не совсем белым, совсем ничтожная капля кофе всё же была, видимо, растворена в том баке, в котором окрашивалась ткань, из которой он был сшит), а затем и белое узкое пальто. В таких пальто на киноэкране обыкновенно разгуливали склонные к дендизму мафиози. Пальто действительно было итальянское. По прошествии лет я задумался: на кой черт я купил эти белые ризы в самый, может быть, несчастливый период моей жизни? И белый костюм, и белое пальто я надевал считаное количество раз за годы. Затем, когда дела мои поправились, эти идиотские предметы моего туалета стали меня раздражать. Куда-то я их задевал с глаз долой. Не то выбросил, не то подарил. Уж и не помню. Я пришел к выводу, что белый костюм и белое пальто были мне нужны банально для того, чтобы, не будучи счастливым, выглядеть счастливым.
Впоследствии у меня также появились и белые сапоги. Но они исчезли из обращения очень быстро. Белые предметы служили мне, видимо, для исправления обрядов моего культа: массивного нагнетания искусственного счастья. Но, признаюсь, что это работало: я казался себе счастливее.
Видимо, когда я наконец навсегда и полностью стал счастливым, я стал носить черное. Я выгладываю из черного строгий, бледный и просветленный. Интересно, что у некоторых народов траурный цвет — белый. Так что, выглянув в окно, можно сказать себе: «Россия опять на семь месяцев оделась в траур».
ИКОНЫ
«Оставьте меня быть пищею зверей…»
Фанатизм и вера первых христиан поразительны. При императоре Траяне, во время гонения на христиан, был схвачен и осужден на казнь в амфитеатре епископ Антиохийский Игнатий. Он был наследником по кафедре епископа Еводия, преемника, в свою очередь, ни много ни мало самого апостола Петра! Ну, конечно, тогда, на заре христианства, каждое епископство объединяло кучку верующих, и только. И вот повезли осужденного на казнь в Рим, звери должны были съесть его в римском Колизее почему-то, хотя амфитеатров было немало и в Малой Азии, где находится Антиохия. Повезли под конвоем римских стражников или, как сам Игнатий их называл, «десяти леопардов». По дороге (по-современному — «на этапе») останавливались в городах Смирне и Троаде (Сирия). К этапируемому Игнатию приходили поклониться местные христиане, видимо, «леопарды» не препятствовали. Игнатий на этих остановках поучал своих слушателей, особенно упирая на то, чтобы верующие повиновались своим епископам, видимо, с повиновением епископам дела обстояли плохо. Во время этих встреч на этапе Игнатий передал христианам шесть посланий для увещевания христианских общин, которые они представляли. Седьмое послание, к римлянам, он сам отвез в Рим.