Я уехал в Париж чуть ли не на следующий день, а рэп приехал в Париж только через несколько лет. Я почему-то успевал быть впереди. Видимо, потому, что, как говорят американцы, я easy going, легкий тип. И меня привлекает новое.
Мои отношения со светской семьей арт-директора «Conde-Nast Publications» Алекса Либермана, с Алексом и Татьяной Яковлевой? Я достаточно много раз упоминал о них в своих текстах. Ограничусь здесь лишь резюме: у них был классический, несколько нарочито старомодный салон в доме. Так случилось, что их посещали яркие люди. Упомяну Сальвадора Дали, Энди Уорхола, Трумена Капоти, Иосифа Бродского, фотографов Аведона и Хельмута Ньютона. Сегодня могу с полным правом приписать и себя к этой толпе ярких и очень талантливых людей.
Теперь о том, ради чего, собственно, меня попросили взяться за этот текст. О том, отличается ли, и если да, то как, гламур иностранный (той же «Studio-54») от того гламура, который я увидел в России.
Ну, конечно же, отличается. Ну, ясно, что эпоха диско и массовых увлечений прошла, а в России, насколько я понимаю, ничего подобного «Studio-54» никогда и не случилось, то есть места, куда бы ходили сверхбогатые и подростки (из Гарлема!) из Мытищ, никогда не было. То, что я вижу, когда изредка позволяю себе прийти на «светские» вечеринки, — это старомодная чопорность, смешанная с отечественной пошлостью. Артистизма, изломанной декадентской испорченности, безумия и блистательной эксцентричности не наблюдается. Мероприятие обычно начинается в атмосфере буржуазной скованности, но после употребления приличного количества алкоголя скатывается в буржуазную же пошлость. Люди тяжелы, натужны, морды у русских актеров и актрис, так называемых звезд, — слаборазвиты; красивых, оригинальных и веселых девочек практически нет. А уж тем более блистательных. Обычно присутствуют задумчивые, невеселые и тяжелые бизнесмены, этакие дядьки, ждущие, когда всё это кончится, их всегда до трети от всех присутствующих. Чтобы кто-то танцевал, случается редко. И главное — всем невесело. Хотя фуршеты богаты, столы полны, вина неплохие, и понятно, что собравшиеся живут в богатой стране и тот, кто платит за вечеринку, отменно богат. У Татьяны Либерман в ее особняке на Легсингтон-авеню принимали куда скромнее. Однако там было много цветов и много талантов.
Правда, я не знаю, что там сейчас делается, в Нью-Йорке и Париже. Возможно, и там стало скушно, и там стоят рыхлые дядьки и ждут, когда вечеринка остановится. Может быть, закончилась бодрая, талантливая эпоха и давно уже как болотная вода лежит другая эпоха, не талантливая и не бодрая? Видимо, так.
Нет, этот мой взгляд не есть следствие какой-то моей привязанности к прошлому, когда «и трава была зеленее, и девушки красивее». В современной российской оппозиционной политике, к примеру, в отличие от мира гламура, присутствуют сегодня и страсть, и высокая трагедия, и драматические персонажи. Я вспоминаю зрительно похороны моего юного убитого товарища Юрия Червочкина в Серпухове в декабре прошлого года. Какая высокая трагедия в молчаливом, старом, страшном городе, заблокированном милицейскими! Или я вспоминаю суровые залы судов, где в клетках — мои товарищи. Это всё подлинное в политике — борьба, страдания, трагедия. А гламур как-то поблек. Он не всегда был таким поблекшим и бестрагедийным. У Романа Полански, ночью одиноко плетущегося в «Бани-Души», была во всей фигуре трагедия, он был изгнанник, у него лет десять не было возможности работать, его бы арестовали, если бы он сошел с самолета в любом американском аэропорту. Так что русский гламур — пошлый, плоский и неэксцентричный. Он не порочен, а потому скучен. Без порока что же за гламур! А какой порок в пьяных бизнесменах или в павших, все как одна похожих на бандерш из Одессы? Никакого. Поэтому цветов зла на московских сборищах не найдешь. А без цветов зла гламур не выходит. Даже согрешить не всегда есть с кем.
«Как сорт цветов, пропорциональных и стильных…»
22 мая 1980 года я прилетел в Paris. Когда я выходил из здания аэропорта Шарль де Голль, на сетчатке моего глаза всё еще трепетала Настасья Кински, блистательная юная актриса, прилетевшая в Paris тем же рейсом, что и я. Я даже успел поскандалить с ней во время посадки.
Парижские женщины оказались маленькими и черными. Они напомнили мне итальянок, а еще грузинок, только французские оказались посуше. Такие себе отощавшие за весну галки. Они, правда, выигрывали после неряшливых в те годы американок (чувяки без задников, бесформенные шаровары, просоленные потом футболки — вот их летняя форма), однако я загрустил. Всего лишь несколько лет назад я расстался с женой-блондинкой и инстинктивно выискивал в уличной толпе blonds. Как бы не так, blonds было удручающе мало, а те, которые были, часто имели дополнением к белому скальпу внушительный арабский нос. Циничные молодые журналисты, с которыми я немедленно подружился к концу того счастливого для меня года, года выхода во Франции моего первого романа, сообщили мне, что исторически Франция множество раз подвергалась мирным нашествиям нескольких волн мигрантов из Средиземноморья. Потому блондинки сохранились как вид разве что в провинциях Бретань и Нормандия к северу от Парижа, да еще в Эльзас-Лотарингии. Никаких «миледи» из «Трех мушкетеров» ты не встретишь, Эдвард, не будь старомоден. В Paris достаточно иностранок, у культурного центра Помпиду на рю Бобур в избытке бегают германские девки и скандинавские, да и в Латинском квартале можно познакомиться с такими исчадьями ада, белокурыми бестиями… Эдвард…
Блондинкой была Шантай, работавшая клерком в префектуре полиции, но она мне не нравилась, отличный товарищ, много раз меня выручала, продляя мне carte de serjour (вид на жительство), но мне она не нравилась, черт возьми, она напоминала бревно в сарафане. Около года я встречался с настоящей контессой из древнего рода в Бургундии, контессе было за тридцать, высокая, отличная крупная грудь, страстная, но темноволоса! Впрочем, то обстоятельство, что она контесса, возвышало ее до blonds. Опускало ее то обстоятельство, что она была алкоголичка, моя Жаклин, впрочем, я прощал ей ее слабость, припоминая нетрезвую Мэрилин Монро, поздравлявшую любовника Джона Кеннеди: «Happy birthday, mister President. Happy birthday to you!»
Анн Анжели была редакторшей эротического журнала, где публиковались жаркие письма возбужденных женщин, журнал имел коммерческий успех. Маленькая, тонкая, изящная, в старину сказали бы «грациозная» — вот Анн была эталоном парижской женщины. В ней был один вкус, ни грамма безвкусия. Помню ее синие тени, наведенные под глазами. Я встречался также с ее подругой. Вот подруга, Клер, будучи именно «бревном в сарафане», высокой и с виду неуклюжей деревенской дылдой в платье в мелкий цветочек, какие носят консьержки, оказалась магическим чудом природы, сексуальным монстром. У нее был еще дар ясновидения, она нагадала мне жизнь, которую я имею, то есть экзотическую.
Французские дамы обладают любопытным достоинством: в отличие от равноправных американок и презрительных, часто ненавидящих мужчин юных русских женщин, француженки умеют ухаживать за мужчинами. С удовольствием вспоминаю Элен, промокающую меня горячим полотенцем и воркующую при этом хвастливо: «Мы, французские женщины, умеем обращаться с мужчинами. Тебе ведь приятно, Эдвард!» Промокая полотенцем мои интимные места, она произнесла целую речь о высоком чувстве гигиены и санитарии, которому с детства обучены французские женщины. Помню, что тогда я иронически размышлял под полотенцем, что гигиена стала достоинством француженок поневоле, ведь в Париже ужасная сантехника. По крайней мере была в те годы.
Ну да, они по большей части черны, как галки, и худы, как палки. Но, спеша на работу через город, похожий на декорации к старой опере, целые поколения парижанок впитывают из этой величавой архитектуры ее обаяние и шарм. Происходит ненавязчивое обучение чувству вкуса, вот что происходит ежедневно. Пусть моделей завозят во Францию из Соединенных Штатов, но у французских female есть присущее только им обаяние культуры. Они — как тщательно выведенный сорт цветов, не ярких, не пышных, но удивительно пропорциональных и стильных.
…Италия мне всегда доставалась зимней…
…Зима с 1974 на 1975 год. Я иду через холм Сан-Николо к собору Святого Петра. Раннее утро. Проснулись и перекликаются птицы, холодное солнце полизывает кроны деревьев и статуи. Я иду, юный, длинноволосый парень в кожаном пальто, и улыбаюсь. Моя молодая блистательная жена осталась спящей в холодной каморке, а я спешу в Ватикан, в собор. Предвкушаю, как войду и сразу справа увижу «Пьету» Микеланджело, израненную, с красным лучом, преграждающим путь злоумышленникам. В тот год безумец напал на Пьету с молотком, и она была изранена… Из собора Святого Петра я выходил, чтобы побродить по улицам Ватикана, заглядывал в лавки, торгующие церковной утварью, толкался среди священнослужителей и монахов и опять уходил через холм Сан-Николо…
…Италия мне всегда доставалась зимней…
…Зима с 1974 на 1975 год. Я иду через холм Сан-Николо к собору Святого Петра. Раннее утро. Проснулись и перекликаются птицы, холодное солнце полизывает кроны деревьев и статуи. Я иду, юный, длинноволосый парень в кожаном пальто, и улыбаюсь. Моя молодая блистательная жена осталась спящей в холодной каморке, а я спешу в Ватикан, в собор. Предвкушаю, как войду и сразу справа увижу «Пьету» Микеланджело, израненную, с красным лучом, преграждающим путь злоумышленникам. В тот год безумец напал на Пьету с молотком, и она была изранена… Из собора Святого Петра я выходил, чтобы побродить по улицам Ватикана, заглядывал в лавки, торгующие церковной утварью, толкался среди священнослужителей и монахов и опять уходил через холм Сан-Николо…
…Римский университет. Я пришел встретиться с профессором Анжело-Мария Рипеллино и попал в самую гущу боя между студентами и полицией. Советского парня, меня, битва эта привела в экстаз. В дыму слезоточивого газа, получив несколько ударов и тычков, я всё же добрался до кабинета профессора и вручил ему мой текст «Мы — национальный герой», и профессор сказал, что поможет мне. Мы продолжали беседовать под звуки столкновений студентов с полицией. Когда я шел по холодному Риму из университета, мне встретились целых три толпы протестующих серьезно с красными флагами…
…Круглый рынок. Экзотические склизкие животные, кальмары, серебряные рыбки и рыбы, запах овощей сбивает с ног, такой он острый и свежий. Сбивает меня, советского парня из мерзлой России. А еще я голоден, очень голоден. Мы не можем позволить себе мяса. Зато я покупаю зелени, мы едим душераздирающие салаты, в которых много лимона и чеснока. И варим картошку, вновь и вновь картошку. Моя юная жена часто плачет.
…Мы живем за вокзалом, в самом центре холодного Рима — Трастевере. Мы живем в квартире, где еще двенадцать человек. Трое из них абиссинцы. Они работают на консервном заводе. Но однажды их увольняют с консервного завода. Хозяйка квартиры синьора Франческа — жадная женщина. Мы можем мыться только раз в неделю и недолго, как в тюрьме, на телефон надет замок, чтобы мы не звонили. Принимать звонки можно, а нам звонить нельзя. Кроме абиссинцев в квартире живут семь эмигрантов: четверо уехали из Советского Союза, трое удрали уже из Израиля. Обогрев керосиновый. Женщины и дети часто плачут. Семнадцатилетнюю Анну как-то вынимают из петли. У нее желтая кожа, у Анны.
…В Риме всё время взрывают и убивают. Это время «красных бригад» и правого террора. Когда 18 февраля 1975 года мы садимся в самолет компании PANAM лететь в Нью-Йорк, нас высаживают и заставляют опознать наш багаж. В тот день Мара Кагуль, вооруженная автоматом, освободила из тюрьмы Ренато Курчио — своего мужа.
В 1982-м я приехал в Венецию из Парижа с чужим паспортом. Жан-Андрэ — владелец паспорта — был моложе меня на десять лет и выше меня на 7 см. Венеция была мокрой. Я описал путешествие в книге «Смерть современных героев».
…Еще раз я побывал в Венеции на Рождество в 1992 году. И опять проник на территорию Италии незаконно. С группой сербских офицеров, морским путем, ночью выплыв из одного из заливов Адриатики. Почему-то Италия мне всегда доставалась зимней. И я мерз в ней, промерзал до костей. Постоянно нуждался в алкоголе. Морозным, хотя и залитым ослепительным итальянским солнцем, был и Рим в 1974–1975 годах. И в Венеции 1982 года шел снег, прямо в венецианскую мутную воду, и в гондоле было душераздирающе холодно, несмотря на выпитую в большом количестве граппу. Гондольер же, сучий сын, в толстом бушлате с красной рожей ворочал веслом и вспотел от напряжения. Венеция с черного хода, с узких гнилых каналов, напоминала запущенный public toilet. Венеция с Canale Grande была холодным музеем. В нескольких палаццо, которые, я помню, посетил, аристократы жили в трех — четырех комнатах, заваленных сырым тряпьем и заставленных лоснящейся старой мебелью. Помню, что я побывал у старухи-аристократки, славящейся тем, что она давала деньги правым во всей Европе. Я хотел издавать правый журнал. У них у всех были хорватские медсестры, у венецианских аристократов. И обязательно был «батлер» — дворецкий. В палаццо питались скудно, но тарелки были старинными, многовековыми и массивные блюда серебряными. Подымая замечательный ювелирный колпак, батлер обнажал пяток дымящихся картошек и пяток сиротливых маленьких рыбок…
…Моя личная Италия — это целый хаос происшествий, пейзажей, старых и юных лиц. Помню, что у хорватских медсестер были слабые тонкие усики. А когда в начале февраля 1975 года я оказался на пару дней в Неаполе, там была забастовка мусорщиков. Воняло остро и странно больничной карболкой и гниющими, как трупы, фруктами. Власти опасались холеры. Неаполитанские наглые дети бегали в полутьме вдоль залива, а уже закатывалось за пейзаж большое мутное солнце.
Моя личная Италия холодна. Она пахнет кухней синьоры Франчески, лимоном и машинным маслом того катера, на котором я совершил свое последнее по счету путешествие в Италию, в Венецию и обратно.
Амстердамская цыганка
В Амстердаме у меня был постоянный издатель Joos Kat. Произносится как Еж Кат. Это был высокий, сухой как доска человек, типичный голландец, они все как доски. Издательство его называлось «Народная библиотека». В общей сложности он издал четыре мои книги. Последняя по времени вышла двадцать лет назад и называлась «De Kus Van de Kakkerlak» — «Поцелуй таракана». Таким образом, Kakkerlak — это «таракан» по-голландски.
В Амстердам я повадился ездить на выход каждой из книг, следовательно, в общей сложности я побывал там четыре раза. Ездить было просто, садишься в поезд на Gare du Nord — на Северном вокзале в Париже. Откупоришь бутылку пива, пока выпьешь, а уже и Бельгия за окном, а вот и Нидерланды за окном, они же Holland, полая земля, так я их неточно переводил. После первой такой поездки, помню, подвиги Наполеона и Гитлера уменьшились для меня в размерах. Покорить эти клочки земли можно в один день.
В Амстердаме Еж Кат обычно приглашал меня в ресторан, раза два или три я подписывал книги невозмутимым голландцам в каких-то сараях, заваленных книгами, но большую часть времени я оставался один. По сути, в Амстердаме мне бывало невыносимо скучно. Первый раз я съездил туда, вдохновленный песней Жака Брейля «Dans lu porte d’Amsterdam…», a в последующие разы и не знаю зачем. Мне чуть-чуть казалось, что в Амстердаме со мной должно что-то произойти чудесное.
Последний раз я приехал в дурном настроении. Причиной была моя невыносимая подруга, это чудовище, Наташа Медведева. Я просто сбежал от нее в очередной раз. В тот год ее любовник-цыган напал на нее с отверткой в руке и изуродовал ей лицо. Меня по подозрению в нападении задержала полиция, потом отпустила, я прибыл в Амстердам в отвратительном душевном неспокойствии.
На вокзальной площади бродили краснокожие индонезийцы, ветер перекатывал пластиковые бутылки из-под кока-колы и яростно трепал большие плакаты с портретом Ван Гога, где он с забинтованным ухом. Плакаты приглашали на юбилейную выставку.
Я подумал, что Ван Гог — брат мой, но что я схожу в отель, брошу сумку и пойду к Северному морю, а не на выставку, мне это нужно.
Северное море на самом деле давно мертво. Там на дне лежат жуткие вещи от Второй мировой и даже иприт с Первой, и растворяются постепенно в морской воде. А из рек Германии ядовитые потоки выносят в море свиной помет с многочисленных свиных ферм по Рейну и Эльбе. В тех же потоках плывут свинец и всякая вредная гадость с германских заводов, самых мощных в Европе и мире. Рыба в Северном море вся в язвах, потреблять ее лучше не надо, но теперь селедочные страны заимели моду резать ее мелко и продавать в консервах или пластике, так что никто не может увидеть ее печальный образ, какой ее вытаскивают из сетей рыбаки и видят рабочие рыбоперерабатывающих заводов, но эти-то не скажут.
Но я не пошел к Северному морю. Дело в том, что я выпил, а потом наткнулся на одну женщину. Я пришел в отель, куда меня определил Еж Кат, и методично выпил весь hard алкоголь в мини-баре. Что удивительного, я был русский молодой мужик, переживающий по поводу крупной русской девки, дуры и нимфоманки, певицы. Сейчас я уже не русский молодой мужик, я седой призрак, брат священных монстров, великих людей, к которым в должное время присоединюсь. Выпив весь алкоголь, я пошел на ланч. Обычно я не хожу на завтраки и ланчи в отелях, а тут пошел. Есть захотел.
И вот я в столовой отеля. Чинно и в полном молчании поедают в светлом помещении обезжиренную пищу целые семьи. По-протестантски чистые окна выходят на зимний канал, пустой и скучный. Всё скучно так, что скулы ломит от зевоты.
В зале дети, но они не кричат, в зале старики, но они не кряхтят, и не вздыхают, и не кашляют. Слабый запах еды перебивает сильный запах чисто выстиранной одежды. Я сел, но тотчас хотел встать и уйти. Уже приподнялся и увидел у большого лютеранского окна, светлого, как лужа, черноволосую то ли цыганку, то ли еврейку. Я всё же решил, что она цыганка, — я так решил по обилию блестящих вещей на ней: серьги-подвески в ушах, бусы в несколько рядов на шее, браслеты на запястье во множественном числе. Ну и конечно, на плечах платок, какая же цыганка без платка. Лицо у нее было некрасивое, всё сформированное вокруг крупного носа, узкое, как морда лошади, и огромные выпуклые шоколадные глаза. Цыганка вертелась, беспомощная, в этом болоте из чистых, почти прозрачных голландцев.