— Давай руку. Прыгаем вместе, — сказал мне розоволицый мужик в «москвичке», бывшей модной одеждой в шестидесятые годы. И мы прыгнули, рука в руку, чтоб устойчивей приземлиться. И приземлились, сбив с ног пару милиционеров. Вместе с нами и вслед за нами сыпались с камазов бесчисленные «парашютисты»… Сцепившись вместе, схватив друг друга под руки, мы бежали и сшибали МВД с ног, разрывая их цепи…
Я потом подсчитал, что в тот день мы прорвали солдатско-милицейские цепи восемь раз! Мы бы дошли до Кремля, я уверен, и взяли бы и его, если бы не наши путаники-командиры. Командиры присылали к нам гонцов, майоров, полковников и капитанов, все были в форме и потому убедительны. И приказывали нам вернуться назад, потому что, видите ли, общая масса манифестантов не поспевает за нами и осталась далеко позади. Мы с грустью либо медлили по просьбе командиров, либо даже отходили назад, опять пробиваясь сквозь цепи солдат и милиции. Пока мы медлили, наши противники сколачивали группы для отпора нам, передислоцировались. В конце концов идиоты, наши командиры, не нашли ничего лучшего, как объявить перерыв, это в явно начавшемся восстании, — перерыв, идиоты вы, ныне уже старые, до 16 часов — и просили всех прийти… куда, я уже не помню.
Громко ругая командиров, люди всё же расходились. Командиры были, на нашу беду, в военной форме, потому убедительны. Мы же — простой народ, думали мы все, что мы в тактике и стратегии понимаем? Ничего не понимаем. Я выбрался из реки, потом из ручейков людей и побрел к издателю моих книг. Там меня ожидали телевизионщики, как их называли тогда. Интервью хотели. Голова моя была на треть крупнее, чем обычно. Резиновой дубиной, входившей у правоохранителей в моду, меня огрел несколько раз старательный холуй режима…
Я навсегда запомнил совершенно бесстрашных моих соседей по цепи, того краснощекого в «москвичке» мужика, он был выше меня и бежал слева, и корявого маленького мужичонку справа. Нас троих так и не смогли разорвать в восьми атаках. Когда я теперь думаю о русском народе, а я делаю это часто, я думаю об этих мужиках, иногда на глаза мои даже навертываются слезы. В быту они, наверно, невыносимы, скажем, в своем дворе, отъявленные, скорее всего, расисты, а может, и пьянь. Ну да и я не ангел, дело-то не в наших качествах, дело в исторической России.
Я выуживаю из времени — «вот, вот он!» — цепляя, и такой трагический эпизод.
Издательство «Совершенно секретно» в лице Артема Боровика пригласило меня на обед в кооперативный ресторан на Лесной улице. Я начал отнекиваться, спасибо, мол, нет времени, не надо, я не привык к вашим этим «в вашу честь», тосты начнете произносить, я привык к сухой европейской деловитости. Артем Боровик заверил меня, что всё будет просто, хозяин кооперативного ресторана — друг, посещающие ресторан бандиты — все добрые знакомые. Поедим мяса, зелени, у них там кинза свежая. Выпьем. Пошутим.
Собственно, все ресторанные попойки похожи друг на друга. Поэтому я обыкновенно изнываю со скуки, сидя за русскими столами, выслушивая сочные медовые панегирики в адрес «новорожденного», либо «юбиляра», либо «нашего уважаемого». К этому приторному жанру пьянки в последнее десятилетие добавилась еще церемония отщелкивания присутствующих равно гостями и хозяевами на фото с помощью мобильных телефонов. О ресторанных попойках лучше бы не писать, потому что писать нечего. Но тот обед на Лесной улице интересен не разговорами, которые там велись, вполне банальные разговоры, чего там. Собравшиеся за столом молодые люди задавали мне множество вопросов о «той жизни», за границей. Предполагалось, что Россия скоро обзаведется такой же жизнью, и вот они хотели понять, чем они будут обзаводиться. В те годы, пожалуй, никто не мог предвидеть, куда придет Россия через двадцать лет. Ну никто, и я в том числе, хотя я уже был «красно-коричневый», уже сопротивлялся будущему. С января 1991 года печатался уже в «Савраске» — «Советской России». Собравшиеся в ресторане на Лесной знали, куда я склоняюсь, но прощали мне мою политическую ориентацию, видимо, воспринимая ее как каприз, который скоро пройдет. Еще раз повторюсь: никаких интересных разговоров мы не вели. Жевали, выпивали, смеялись. Если мне не изменяет память, то был и фотограф. Я так и не видел фотографий, они нигде не публиковались, а было бы интересно на них взглянуть. Ресторан был небольшой. В глубине ресторана сидели бандиты в широкоплечих пиджаках, впрочем, вполне дружелюбные. Меня тогда в России уже знали, но, конечно, я не носил тогда еще на себе такое тяжелое бремя славы, как сейчас. На улицах на меня не оглядывались, не указывали (о, неисправимые скифы, мои соотечественники!) пальцами. Поэтому ни один бандит не послал мне бутылку шампанского от своего стола, никто не подходил к столику, чтобы спросить меня о чем-то. А вот к моим собеседникам подходили. Их знали в стране. Их любили и, как оказалось позже, и ненавидели.
Они мне представились по именам. В России любят совать руку, больно сжать тебя не за ладонь, но, ухватив за пальцы, сжать пальцы и представляются уменьшительно-ласкательными именами, как мама их называла: Саша, Коля, Вадик. А сами такие здоровенные битюги, хоть запрягай.
Мясо было, ну что, свиные отбивные были пережарены, кинза была свежая, грузинский сыр свежий. Но сейчас я вам раскрою, почему я назвал этот эпизод трагическим. Из всех, кто там сидел за столом, в живых остались только двое: телеведущий Александр Любимов и я. Артема Боровика взорвали позднее в самолете, где он находился вместе с чеченским бизнесменом по имени Зия Бажаев. Кстати сказать, в славной корпорации «Совершенно секретно» в те годы погибли целых четыре человека. Александр Плешков скончался таинственной смертью в Париже, был отравлен. Юлиан Семенов — творец Штирлица и корпорации «Совершенно секретно» — отправился на тот свет вслед за Плешковым. Правда, не сразу: лет пять он прожил как овощ, в коме. Отец Александр Мень, член редколлегии «Совершенно секретно», был, как многие знают, зарублен топором.
А в тот вечер вызвался отвозить меня по месту жительства к зданию на Большой Никитской, где помещался журнал «Театр», Артем Боровик. С ним, захотела его сопровождать, его красивая супруга Вероника. Мы вышли: нас провожали Любимов и человек в очках и в подтяжках, без пиджака. Они неодетые вышли в этот ужасный русский холод.
— Идите обратно. Зачем! Простудитесь! — позаботился я о них.
— Спасибо за чудесные рассказы о Париже, — человек в очках и подтяжках даже поклонился мне чуть-чуть, пожимая мне руку. — Я очень хочу пригласить вас на свою передачу. У вас интересные взгляды.
— Спасибо, — сказал я. — Почту за честь.
— Кто это? — спроси я Боровика, когда мы разместились в его машине. Я — на заднем сидении.
— Владислав Листьев, очень талантливый и очень популярный журналист.
Вот потому я и назвал этот обед трагическим, что мало кто выжил из находившихся тогда за столом. Выжили только двое. Да Вероника, жена Боровика.
Уроки этих дам
Когда мы молоды, мы приобретаем хорошие и плохие привычки и умения. Планированию меня научила в Нью-Йорке в конце семидесятых Карла Фельтман. Карла работала личным секретарем у Питера Спрэга. А Питер был большой босс всяких модных корпораций. Так, он восемь лет был владельцем английской фирмы «Aston-Martin». Вот уже тридцать лет, как я вспоминаю Карлу с благодарностью каждый раз, когда расчерчиваю лист формата A4 на 28 клеток, — на четыре недели жизни вперед. Ах, Карла, Карла! Как они ссорились с боссом! Она даже рыдала порой. А потом они дружно пили скотч на кухне. Он понимал, рыжебородый изверг, что лучшей секретарши он не найдет. Она знала всех его любовниц и способна была найти человека на другом боку глобуса в несколько минут, а ведь тогда еще не существовал интернет. Я даже в тюрьме расчерчивал эти двадцать восемь клеток. Планировал написание книг. Мои выходы out планировали за меня мои следователи.
В то же самое время в том же Нью-Йорке я наблюдал за жизнью и работой Люси Джарвис, она была знаменитым продюсером телекомпании NBC. Гостиную ее наполняли ныне поблекшие американские звезды семидесятых. Шляпа, брючный костюм, стиль решительного и язвительного гангстера — я и моя тогдашняя жена Елена смотрели на Люси с обожанием и мечтали стать такими же акулами. Но не пришлось. Люси научила меня рвать телефонную трубку с решительным «yes!»: «Голос должен быть уверенным, бодрым, Edward, даже если у тебя температура под 40, все хотят иметь дело с решительным человеком». Еще она научила меня входить в гостиную решительной походкой. «Первое появление очень важно. И никогда не носи цветные носки, Edward!» Не знаю, жива ли она, милая акула Люси, но цветных носков не ношу и отвечаю решительным голосом, могу и накричать на собеседника, если он сопит и молчит: «Назовите себя немедленно!» Люси должно быть свыше восьмидесяти.
В 1980-м в Париже мое воспитание доделывала контесса Жаклин де Гито, она работала подругой Нины Риччи и в доме Кристиана Диора. У Жаклин было два гардероба: две обширные комнаты, которым позавидовал бы крупный магазин. Жаклин научила меня винам, познакомила с Ниной Риччи и с Энди Уорхолом.
Восхищение мое вызывала мой литературный агент Мэри Клинг. Бывшая журналистка журнала «Экспресс», Мэри основала свое литературное агентство Le Nouvelle agence в годы, когда во Франции не существовало даже профессии «литературный агент». Писатели напрямую имели дело с издателями, а издатели Франции — с издателями других стран. Небольшого роста, худенькая, всегда дочерна загорелая, Мэри много курила и повелевала небольшим коллективом энергичных девушек с мужской жестокостью и без всякой жалости. Ее литературные девушки плакали от ее требований. Она их унижала и разве что не била. Я гордился отношением Мэри ко мне, она с самого начала высказывала свое уважение, моей работоспособности и настойчивости. «Эдуар, ты хочешь издавать две книги в год, но у нас так не принято! Французские писатели наслаждаются жизнью, здесь так не работают! Тебя не будут покупать!»
Я убедил ее, что будут. Более того, я стал издаваться сразу в двух издательствах поочередно: в «Ramsay» и в «Albin-Michel». Мэри последовала моему темпу. И мы приучили всех. Иногда я издавал по две книги в год. Она не имела от продажи моих книг гигантских прибылей, я полагаю, ей было интересно за мной наблюдать. И участвовать в моей авантюре. Она продала мои книги в два десятка стран. Я приходил в помещение агентства на Rue Odeon, как раз у театра Одеон, и за глотком энергии. От этой женщины несло энергией. Правда и то, что она редко была к кому приветлива, ко мне — была.
Знаменитая Дина Верни — натурщица и наследница Аристида Майоля — была мне знакома с 1974 года, мы встретились в мастерской Ильи Кабакова в Москве. В Париже, если я шел через сад Тюильри, я имел возможность лицезреть юную Дину в виде позеленевшей бронзы скульптуры прямо в траве меж деревьев сада. Живую Дину можно было увидеть постаревшую, но монументальную, в галерее на Rue Jacob, это недалеко от базилики Сен-Жермен де Пре. Несколько раз, ожидая, когда она освободится, я слышал яростные споры о деньгах, старую даму нелегко было сломить. И она никогда не уступала. Я научился у нее упорству. Упрямство мне было даровано от рождения.
Ирина Хакамада, в те несколько моих посещений ее офиса в Товарищеском переулке, когда я явился уговаривать ее участвовать в коалиции оппозиции, Ирина Хакамада сидела по ее сторону стола, уставленного компьютерами и канцелярией, и поедала фрукты. То есть она разговаривала со мной, но время от времени брала с тарелки нарезанные удобно мелко фрукты и отправляла их в рот. Впрочем, во второе мое посещение ее офиса это были уже не фрукты, но овощи. Ирина Хакамада была настороженной и чуть-чуть меня остерегалась. Однажды она приняла вперед меня посла Испании, мне пришлось ждать, и я злился. С 2005 года я не ем мелко нарезанные фрукты, принимая посетителей, как Хакамада, но намереваюсь это делать. Это будет стильно.
Элита рабочего класса
Они сломали мой завод, суки! Я стоял на эстакаде, мимо грохотали тяжелые грузовики. Сентябрьское солнце высушило бы мои слезы, если бы я их пустил. Я бы и пустил, однако меня снимала на Бетакам бригада харьковского телевидения, какого вот — не припомню, их много в Харькове теперь. Стоял сентябрь 2007 года, я приехал к матери на 86-летие и вот заехал посмотреть на родной «Серп и молот», где я работал в те далекие шестидесятые годы в цехе точного литья. Они сломали мой завод, точнее, они его доламывали, кран с тяжелой грушей долбил ею, раскачивая, стену механического цеха. В том цехе в далекие 1963 и 1964 годы у меня работали друзья, а позже там работал поэт Вовка Мотрич. Они долбили своей сучьей болванкой по цеху, откуда в мое время выходили собранные моторы, моторы для танков. Далеко эти моторы не уезжали, отправлялись на завод имени Малышева, где занимали свои боевые места в танках. Чуть раньше, до «Серпа и молота», я работал и на «Малышева», но строителем-монтажником — сооружал новый цех в непролазной грязи. Так что я потрудился на оборонку моей страны.
А теперь они сломали мой завод, чтобы разместить там очередной рынок. И склады. Говорят, вьетнамцы купили всё. Завод был такой мощный, что разные его проходные находились друг от друга чуть ли не в часе ходьбы, а если на трамвае ехать, то несколько остановок, да еще с пересадкой.
— Гребаные торгаши, — сказал я в камеру и всё же смахнул слезу. — Тут такая жизнь кипела двадцать четыре часа в сутки! Три смены. Наша литейка вообще никогда на останавливалась. Никаких выходных! Идешь во всякую погоду, я обычно входил с проходной на Материалистической, народ из всех домов выходит, присоединяется, с авоськами все: завтраки, шутки, девушки хохочут. У нас целый цех был девушек, «модельный» назывался, потому что они модели лепили из парафина, по-моему, а потом их в особую глину окунали и сушили в печи… Так они формы для нас делали, куда мы позднее металл заливали. Ближе к проходной уже целые колонны работяг шли. Могуче всё выглядело… Бывало, вошел на территорию — и издалека видишь свой цех: вспышками, всполохами из него свет бьет от ковшей с раскаленным металлом. Ворота мы никогда не закрывали. Я обычно через ворота сперва входил, сдающую смену приветствовать, а уж потом шел в другой конец цеха, в раздевалку.
— А что, Эдуард Вениаминович, — осторожно начала хрупкая харьковская журналистка, блондинка, — в Харькове девушки особенно хороши, а что вы, говорят… на доске почета портрет ваш висел?
— Фотография висела. Лучший обрубщик цеха.
— Что такое «обрубщик»? — мягко спросила журналистка, словно боясь повредить рот обо все эти грубые «р» и «щ».
— Это рабочий, срубавший с «елки» детали. «Елка» — это стержень, на котором были помещены, как на елке, со всех сторон детали, которые мы выплавляли. Елка сама шла потом в переплавку. А детали должны были отваливаться от елки в тот момент, когда рабочий, схватив ее, помещал ее в обрубочную камеру, закрывал дверцу, нажимал на кнопку, и «елку» с деталями трясло сжатым воздухом, — ну как пневматический молоток работает видели?
— Обрубщик, — задумчиво повторила журналистка, — вы? — Она улыбнулась.
— На деле, немецкое оборудование, установленное у нас в цехе, почему-то отказалось обрубать русские детали. Может, компрессор был слабый, но детали не отваливались и не падали из щели на конвейер. Поэтому наш производственный процесс выглядел так: мы сидели — я, Юрка-боксер, дядя Сережа — на деревянных ящиках и алюминиевыми кувалдами сбивали детали с «елки». Руки у меня были как клешни у краба. Потом я перевелся в комплексную бригаду сталеваров, в том же цехе, на соседнем участке.
— Да, — сказала журналистка с ужасом. — Вы, говорят, тут даже забастовку устраивали.
— В 1963-м однажды нам резко снизили расценки. Мы получили расчетные листы, а там едва по 150 рублей за месяц начислили. В то время как в лучшие месяцы я и по 320 получал, большие деньги для того времени. Очень большие. Мы привыкли уже с ребятами жить как элита рабочего класса. Одевались хорошо, у меня, например, шесть костюмов было. Каждую субботу с девушками мы ходили в ресторан «Кристалл» — самый лучший в городе, где выпивали по 800 грамм коньяка, а потом драться ходили.
— Почему восемьсот? — журналистка состроила кислую гримасу.
— Пятьсот было мало. Восемьсот считалось доблестью для элиты рабочего класса. Коньяк армянский пили. В основном КВВК, что значит «коньяк выдержанный, высшего качества».
— А с забастовкой что вышло? — вмешался оператор. — Тогда же забастовки запрещены были.
— А что с нас было взять. Терять нам было нечего. Полбригады — бывшие урки, отцы семейств, их не напугаешь, все отсидели, а еще половина — кто перед армией, кто после армии. Работа тяжелая, люди тяжелые. Три дня мы бастовали, все 28 человек, сидели на работе. Только печи, конечно, варили, но металл выливали мимо. На четвертый день приехал не то второй, не то третий секретарь обкома, взобрался на кучу руды, в руках новые расчетные листы, и стал нас выкликать по одному. Сказал, что в бухгалтерии засели саботажники, так же как и в нормировочном отделе, но он лично элиту рабочего класса в обиду не даст, он нас защитил. В расчетных листах стояли хорошие деньги, и мы побежали работать…
— Победили, — растерянно сказала девушка. — В Новочеркасске в рабочих в начале шестидесятых стреляли.
— А что им было делать? Самая основная продукция нашего цеха была детали для танковых моторов. Моторы без них не сходили с конвейера. Мог остановиться без моторов и завод имени Малышева. Танки перестали бы выходить. Легче было заплатить. Потом они всё равно нас обманули. В течение полугола стали срезать расценки, ну и зарплату соответственно, но постепенно. К тому же и свели в конце концов — к 150 или чуть выше. Мы больше не бастовали, увольняться стали.