Апология чукчей - Эдуард Лимонов 27 стр.


Кому его гордость не нравилась, мы не узнали тогда. Кому-то. Там, где он умело окучивал розы цвета переспелой вишни, разбросали в земле куски бритвенных лезвий и осколки стекла. Приняв свою обычную позу: упор на одну руку за пределами плантации роз, другая, босая, тщательно устроилась между шпалерами подвязанных ветвей, он поместил пальцы левой руки во взрыхленную землю. И, подломившись, упал, заорав от боли. Упал неудачно, да удачно упасть было и нельзя, там везде были розы. Десятка два сильных красивых цветов погибли.

С окровавленными руками Паву увели в помещение бани. Пришли козлы из СДП, секции дисциплины и порядка, и изрядно побили его, невзирая на его раненые руки. И спустили в карцер.

Пава никогда потом не оправился от этой истории. Он уже не ходил гордый, а левая рука у него согнулась в ложку, неправильно зажила, да так и осталась, неверно срослись сухожилия пальцев. Бегать он, наверное, смог бы, да только в соревнованиях он больше участвовать не стал.

Людоед

Какое-то время тому назад, не так давно, приехали ко мне в гости двое, один парень сидел со мной в неволе, в лагере № 13 в Саратовской области близ города Энгельс, а другой — нас охранял. Удивляться тут нечему, такое бывает сплошь и рядом; тот, кто нас охранял, оставил о себе неплохие впечатления, чего бы с ним не пообщаться.

Я изготовил нехитрый ужин, стали пить русский национальный напиток, вспоминать раскаленный лагерь в заволжских степях. И, разумеется, дальнейшая судьба тех, кто там сидел, вместе с нами «парился» и «чалился», нас интересовала. Тот, кто нас охранял, знал о судьбах наших товарищей по несчастью больше нашего, потому что всё еще работал там, а приехал в Москву в отпуск. Мы и стали его расспрашивать.

— Что Али-Паша? — поинтересовался я. — Он хотел перевестись в 33-й лагерь. Перевелся?

33-й лагерь считался много лучше нашего. Режим там был послабее, и, не будучи ни «черным» (то есть управляемым ворами, в черном жилось вольготнее), ни «красным» (там заправляют всем менты), 33-й всё же пользовался хорошей репутацией.

— Подставили Али-Пашу, Эдик. Кто-то не хочет, чтобы он выходил на свободу. За небольшую муйню бросили его в ШИЗО. И вот сидит он в ШИЗО…

— Али-Пашу в ШИЗО? Кто это осмелился? У него в лагере всё было схвачено. Лучший из бригадиров лучшего отряда…

— После того, Эдик, как Хозяина перевели в Саратов и сделали начальником Центральной тюрьмы, при новом начальнике лагерь стал не тот. Короче, Али-Пашу в ШИЗО в подвал пустили. К нему поместили одного человечка. И человечек на Али-Пашу наехал, мол, ты «чурка поганый, азер вонючий». Завязалась драка. Али-Паша, как ты помнишь, Эдик, человек, выступающий в сверхтяжелой категории. И сам не хотел, но приложился пару раз в голову человечку, и тот издох. Али-Паше десять годков надбавили, к тем пятнадцати, которые он уже почти отсидел. В 33-й его таки отправили, но теперь 33-й строже нашего «красного» стал. Так вот…

У огромного азербайджанца Али-Паши, он напоминал с виду свирепого слона, но был, в сущности, добрым человеком, была запутанная история, связанная с семьей Собчаков, с покойным самим Собчаком и его женой. Кто-то не захотел, чтоб он вышел из лагеря. Грустно.

— Еще худшее случилось со Штирнером. Помнишь этого немца, Эдик?

— Ну да, он рядом со мной на поверке стоял. Варавкин впереди, Штирнер рядом. Председатель отрядной секции СК, собственных корреспондентов. Для лагерной газеты статейки писал.

— Дописался. Оказывается, он вел дневник. Дневник кто-то у него нашел. И в дневнике он злобно и насмешливо отзывался и об офицерах наших, и о «козлах» из секции «Дисциплины и порядка». Его в ШИЗО отправили, а там его «опустили». И вот вышел он из ШИЗО, ему велели взять матрас и к «обиженным» подселили.

— Ну и судьба! — промычал я. Штирнера у нас не любили, он был высокомерным и отдельным. Но такое! Кто мог ожидать, что его ждет такая судьба. Помню, когда меня только привезли в отряд, Штирнер взволновался, предполагая, что я захочу стать председателем секции, на что, как профессиональный журналист, я имел право. Но я его успокоил, сказал, что мне, как политику, невозможно писать в газету «За решеткой».

Мы выпили за этих людей. Какими бы они ни были, но, наказанные, они не заслуживали дальнейших издевательств судьбы над собой. Я открыл окно, и в кухню, где мы сидели, ворвался сырой осенний московский воздух. Якобы воздух свободы.

— А что Варавкин? Вышел?

— О, с Варавкиным такое приключилось, что не поверишь, Эдик. Варавкин людоедом стал.

— Шутишь?

— Ничуть. Он после тебя довольно быстро освободился, через какие-то месяцы. Он же местный, из Энгельса, поехал к родителям. Мать у него торговка, ты помнишь? Они на окраине, в частном доме живут. Там на задах бытовка стояла. Он в бытовке и поселился. Мать его туда передвинула, чтобы он молодоженам в доме не мешал. Ну не то чтобы молодоженам, но пока он сидел свои пять лет за то, что увел и съел с алкашами-товарищами соседскую козу, сестра его вышла замуж…

Я представил Варавкина. Это был высокий, тощий парень, с внутренней такой улыбкой, в смысле, что обращенный внутрь себя. Он стоял на поверке впереди меня, и каждый день было очевидно, что башмаки его размера на два, а то и на три больше, чем следовало, сзади были видны пустые пространства между пятками и задником. Говорил он мало, питался отдельно. В холодильнике у него хранились несколько банок с какой-то гадостью вроде комбикорма. Обыкновенно он сидел (потрепанное кепи на глазах) на корточках во дворике отряда и мутно улыбался, поглядывая на нас всех. Спальное место его находилось рядом с моим, нас разделял узкий проход.

— Ну вот, — продолжил Иван (а охранника звали именно Иван, я забыл назвать его в самом начале повествования). — Ну вот, по множеству причин, главной из которых, по-видимому, была ревность, Варавкин убил мужа сестры, затащил труп в бытовку, там разделал и поместил куски в ящик снаружи бытовки. А была зима. Варавкин отрезал куски и поедал их. При этом он постоянно пьянствовал. Чего тут еще сказать, сказать тут, Эдик, нечего.

— Пожизненное дали?

— Нет, «пыжа» он не получил. Признали сумасшедшим и лечат принудительно где-то.

Мы еще выпили, а когда они ушли в дождливую ночь, я еще долго не мог заснуть, вспоминая, как на расстоянии вытянутой руки от меня в 2003 году тихо спал людоед.

Вот и делай после этого добро людям

Недавно произошло следующее. Я веду Живой журнал, где сообщаю гражданам о событиях моей политической и литературной жизни. Личную, разумеется, не разглашаю. И вот, во время страшной жары летом сего года, поскольку за всю мою жизнь я подобной длительной жары не переживал, я отметил ее в ЖЖ, сравнив произошедшее с «казнями египетскими», помните, в «Книге Исход» в Библии? Ну, когда Бог Яхве наслал на Египет бедствия в наказание за то, что фараон отказался отпустить евреев во главе с Моисеем из Египта… В своем посте я обмолвился, что не задыхаюсь: «Я привык в тюрьме жить на скудном рационе кислорода».

Посетители моего ЖЖ прореагировали как обычно: те, кто меня не выносит, воскликнули, что я с ума сошел, другие сказали, что я осмелился сравнить себя с Моисеем, и радостно сообщили, что у меня мания величия. Но не в этом суть. А в том, что среди комментов обнаружился и такой:

«Вот, дедуль, отсидел ты с гулькин х…, но сколько у тебя опыта появилось благодаря турме, судя по твоим речам. Рецедивисты так часто турму не вспоминают, как ты. Вот честно, ну ни хрена ты на мученика не похож. Меняй образ».

«Ну и что? — можете сказать вы. — Это не так уж и обидно. Бывает хуже».

Бывает, конечно; но человек, который этот коммент написал, сидел со мной в одном лагере № 13 в заволжских степях, был моим «хлебником», то есть мы питались вместе, и был в какой-то степени моим другом, пусть и недолго, ибо, отсидев по тюрьмам свыше двух лет, в лагере я не задержался. Перед отбоем бывали у нас порой полчаса или двадцать минут, в которые мы ходили взад-вперед по локалке и разговаривали о музыке, о Егоре Летове, о мировой панк-музыке. Люди в лагере обычно простые, найти собеседника нелегко. Я ценил прихрамывающего рядом парня и запомнил эти вполне благословенные вечерние наши прогулки от ворот отряда до красной линии на асфальте, отделяющей нашу территорию от территории соседнего отряда.

За что он сидел? Статья 111-я — нанесение побоев, повлекших за собой… Короче, в долгострое, в развалинах провинциального города нашли труп мужчины. А он, это было известно местной милиции, часто отсиживался в этом долгострое, играл на гитаре, туда же приходили еще десятка два таких же самонаучившихся панк-музыкантов и поклонники таланта. Свидетелей никаких не было, но ему впаяли шесть с половиной лет. И он их сидел потихоньку. Неволя пошла ему, видимо, на пользу, дисциплинировала. В лагере он работал в клубе, отвечал за самодеятельность. Четкий, спокойный, чуть насмешливый, хорошие отношения и с нашим завхозом отряда (зэк, 15 лет срок), и с лагерными офицерами.

От меня быстро избавились в этом самом «красном» в те времена лагере в РФ, отправили условно-досрочно, освободили, благо я отсидел половину срока еще в тюрьмах. Им не нужен был известный человек, наблюдающий их сложную лагерную жизнь. Ни полковнику — начальнику лагеря, ни генералам УФСИНа по Саратовской области я был не нужен. Сплавили.

Когда я вышел, он написал мне письмо. Одно, второе. Он просил помочь ему выйти. У него уже был положенный минимум отсидки для условно-досрочного, ему даст хорошую характеристику администрация лагеря. Чинить препятствий не должны. Но ему нужен был хороший адвокат, который бы всё оформил. Не могу ли я ему помочь с адвокатом? Потому что на воле у него одна мать, она бедная, денег взять неоткуда. Я написал, что помню наши прогулки вечерами, когда из окон пищёвки доносились радостные причмокивания дорвавшихся до чая зэков, что помогу, сделаю всё, что в моих… Я позвонил адвокату Андрею в Саратов, тот был моим вторым адвокатом в моем процессе, и просил его вмешаться. И спросил, сколько денег переслать. Оказалось, денег совсем немного.

— Главное, чтоб получилось, — сказал Андрей.

В несколько приемов я выслал адвокату необходимую сумму. Всё удалось, и мой товарищ вышел на свободу. За два года с лишним до фактического окончания срока. Такое бывает редко, чтоб за два года. Удача.

Он приехал в Москву, осторожный и взволнованный. Рассказал, что в подмосковном городке, где он прописан, у него только дотюремные знакомства, которые он продолжать не хочет. Боится скатиться в прошлое. Попросил найти ему работу. Мы ехали в «Волге», помню, была зима, грязный снег в окнах.

В то время нацболы охраняли один частный клуб в центре города. Я познакомил его с ребятами, и они взяли его в команду. Через некоторое время он нашел среди наших партийных девочек себе подругу. Долго встречался, потом женился на ней и так же не спеша, осторожно, родил ребенка. Потом он написал книгу. О своем лагерном опыте. Пытался пристроить ее в несколько издательств, но издательский бизнес переживает не лучшие времена, знаю это по собственному опыту. Я тоже вяло пытался ему помочь, но оказалось, легче помочь человеку выйти из лагеря. Книга осталась неопубликованной.

Постепенно дела его наладились. У него неплохая работа, достаточно сказать, что у него есть подчиненные. Он не пьет, после смерти безумной бабушки ему досталась небольшая, но своя квартирка в том же подмосковном городке. К политике он склонности не проявил, потому по жизни я с ним встречался реже и реже. Я ведь только по политике дружу.

И вдруг… Ничего, конечно, страшного, но зачем пинать человека, вынувшего тебя из лагеря, кто поддержал тебя после выхода. Зачем? Загадка. Да еще в ответ на замечания наших общих товарищей, что нехорошо сделавшего тебе добро походя кулаком в ребра, он еще накричал в интернете и на них, дескать, это на него «лимоновские прихвостни» набросились. Что не соответствует действительности. Я никому даже не сказал о его подлости.

И что я думаю? А я думаю, мне почему-то нужно об этом думать. Как рану расчесывают. Я пытаюсь понять — почему? Он укусил меня, человека, который сделал ему добро. Может быть, ему было противно все эти годы, что я сделал ему добро? Ну не важно, что я, просто противно, что он кому-то обязан? Хотя речь шла о совсем скромных деньгах, заплаченных мною адвокату, я был чуть ли не единственный вариант для него выйти на свободу. Матери его негде было взять такие деньги. Подумав, я его вычеркнул из моей жизни. Он — нехороший человек. Зачем мне нехорошие люди в моей жизни…

Со «скудным рационом кислорода» вспоминаю эпизод июля 2002 года. Меня везли из суда, где я прослушивал аудиокассеты, служащие доказательствами моей вины, ФСБ напрослушивало. Везли меня в милицейской газели, в металлическом «стакане», одного. Жара была свыше сорока градусов, климат в Саратове резко континентальный. Выехав из двора суда, газель остановилась: менты стали ждать две машины ДПС, полагавшиеся мне как государственному преступнику для сопровождения. Ждать пришлось минут сорок. Ментам было легче: у них на «продоле» был вентилятор и пространство. У меня в металлическом ящике (шесть дырок диаметра 2 см каждая) было как в душегубке. В какой-то момент я почувствовал, что теряю сознание. Я мог попросить ментов пересадить меня в «голубятню» — открытый, только зарешеченный отсек, я же говорю, газель была пустая. Но я не попросил. У меня, видите ли, была гипертрофированно развита гордость. Я решил потерять сознание. Откачают.

Сознания не потерял. Правда, приехал «домой», в тюрьму, как рыба, вытащенная из воды…

Какая же он все-таки сука! Вот и делай после этого добро людям. Не буду.

Сентиментальное путешествие

«В этом году Москва окунулась в осень уже в середине августа», — размышляю я в то время, как еду на заднем сидении «Волги» вдоль Яузы. Я, вообще-то, активно не люблю Москву, но это шоссе-набережная вдоль пустырей, заросших бросовой растительностью, мне родная. И по духу я скорее поклонник руин, недавно разбомбленных городов, уже успевших порасти поверху зелеными паразитами… К тому же я тут недалеко прожил более пяти лет на Нижней Сыромятнической улице, выйдя из тюрьмы.

Москва запущенная, Москва пустырей, Москва промзоны, где давно остановились заводы, не дымят, и дорожки к проходным заросли ползучими детьми Флоры, — это мое, это мне подходит.

Андроньевская набережная называется так потому, что здесь стоит уже семь веков Спасо-Андроников монастырь.

— Тормози, Колян, у монастыря! Я выйду! — обращаюсь я к водителю. «Волга» останавливается. По мокрым листьям идем, я и охранники, но не к монастырю, но к зданию напротив, к Лефортовскому суду, к месту моих мук, куда меня возили из Лефортовской тюрьмы в 2001 и 2002 годах. И тоже была осень. Помню, когда тащили меня в наручниках по уже подвядшей траве из автозака в суд конвоиры…

Подошли. Я задираю голову и смотрю на окна суда. Со стороны — седой мужчина в очках внимательно разглядывает вполне себе безобразное современное здание. И что он в нем нашел? А мужик расклеился, вспомнил, как провели его десять лет назад мимо стоявшей на лестнице подружки. На ней были трогательные черные носочки, на ее тощих ножках.

Глаза защипало. Вернулись к машине. «Поехали отсюда!»

Андроньевская набережная по ходу движения превращается в Золоторожскую. Листья уже наполовину опали и обнажили сырые стены таинственных подсобных зданий: будок, сторожек, нежилых и разрушенных, где по ночам, возможно, собираются сатанисты и вампиры отслужить свои черные мессы. Когда жил на Нижней Сыромятнической, в первые годы я здесь много гулял с охранниками.

Останавливаемся. Карабкаемся вверх по склону и углубляемся в пустыри. Вылизанную Москву, обмаслившуюся Москву Тверской улицы и Кутузовского проспекта — ненавижу. Моя Москва началась для меня в 1966 году, когда снимал комнату в Казарменном переулке, в бревенчатом доме. Единственное окно комнаты выходило, как бойница, во двор, где в тесноте повсюду выпирали бревна в сочленениях срубов, зеленые и замшелые. Глядя во двор, возникало ощущение, что это XVI век какой-нибудь. И что сейчас к окну подойдет стрелец в красном кафтане, с саблей у бедра и постучит, чем там — пикой или бердышом: «Ну-ка, выходи, поэт и алхимик, царь-государь тебя требует к себе!» Тот дом снесли давным-давно, обитатели, очевидно, все умерли от старости…

Ни сатанистов, ни вампиров я не обнаруживаю. Может быть, потому, что обитателей пустыря вспугнули охранники. В просветах меж деревьями видна пара нервно удаляющихся спин, но скорее у спин нелады с законом, и только. Если перенести столицу из Москвы, город опустится, осядет, подурнеет и станет повсюду — и Тверская, и Кутузовский — таким же, как эти пустыри, мистическим и непредсказуемым. Где будут водиться и вампиры, и сатанисты, и людоед.

— В 2003-м в лагере я спал на расстоянии вытянутой руки от людоеда, — сообщаю я молчаливым охранникам. — Точнее, в тот год он еще не был людоедом, но уже двигался к людоедству. Тогда он досиживал пятый год за то, что убил и съел с товарищами козу соседки. Выйдя на свободу, этот парень убил и съел мужа своей сестры. Была зима, и он спрятал жертву на пустыре в разбитом уазике, временами приходил в уазик «за мясом»…

Охранники охотно подхватывают тему, но получается, что ближе меня никто к людоедам не приближался, надо же — на расстоянии вытянутой руки.

— Однажды людоед, его фамилия была Варавкин, попросил у меня ручку. «Савенко, можно взять твою ручку?..»

Я иногда вот так путешествую по Москве, навещая, что называется, памятные места. Те, где я жил или где сидел в неволе. Обычно на такие путешествия меня тянет осенью. А еще если она дождлива!

Усаживаемся в машину. Дождь стучит по крыше «Волги» с замечательным прямо-таки энтузиазмом.

Назад Дальше