Апология чукчей - Эдуард Лимонов 28 стр.


— Однажды людоед, его фамилия была Варавкин, попросил у меня ручку. «Савенко, можно взять твою ручку?..»

Я иногда вот так путешествую по Москве, навещая, что называется, памятные места. Те, где я жил или где сидел в неволе. Обычно на такие путешествия меня тянет осенью. А еще если она дождлива!

Усаживаемся в машину. Дождь стучит по крыше «Волги» с замечательным прямо-таки энтузиазмом.

— К тюрьме? — спрашивает Колян.

Ну хочешь или не хочешь, но изучишь за годы привычки и бзики шефа.

— К тюрьме, — соглашаюсь я.

Тюрьма «Лефортово» расположена совсем рядом от Золоторожской набережной. Через некоторое время мы на месте. Случайный прохожий, попавший сюда невинно по своим обывательским делам, тюрьмы не увидит. Ее можно обнаружить, только если войти во дворы. Что мы и делаем. Сотрясаются под ветром несчастные корявые окислившиеся, и обхлорившиеся, и освинцовевшие жалкие деревья непородистого происхождения. Как собаки бывают дворнягами, бастардами, так и деревья. Они еще и стряхивают с потрепанных шевелюр нам на голову мокроту, как бы харкают на нас своими туберкулезными плевками.

Вход в тюрьму с Энергетической улицы. Но нам туда не надо, во вход. Мы шагаем по двору жилого дома, где скрыт от досужих глаз высокий забор. Дождь всё идет, он согнал со двора всех старушек. Вот она — грейдерная башня. Может быть, она и не грейдерная (то есть допотопный холодильник прошлого века), и не считается башней, но в течение пятнадцати месяцев я лицезрел эту башню с другой стороны, из камеры № 32. Впрочем, лицезрел я ее только в летние месяцы, когда нам позволяли открывать окно с 06:00 до 18:00. Я с вожделением глядел на ее осклизшие бревна и ржавые кирпичи фундамента, предполагая, что за башней — свобода, и свежий ветер, и верные друзья в автомобиле. Побег. Любой узник мечтает о побеге.

Я не предполагал, что за башней — спокойный длинный московский двор, где бабки сидят у подъездов в дни, когда нет дождя… И вот я шагаю именно там, куда хотел бы вырваться в моих тюремных лефортовских снах…

Я бы посмотрел на окно камеры № 32, но из-за забора можно увидеть только последний этаж, а тридцать вторая ведь на первом…

— Домой, — спрашивает Колян, — или на Пироговку, к Новодевичьему?

На Пироговской улице я жил в начале семидесятых годов, молодым поэтом в красной рубашке. И у Новодевичьего монастыря встречался с девушкой в белом платье, девушку тащил за собой белый пудель. Девушка собирала крапиву у стен Новодевичьего, чтобы варить пуделю щи с крапивой. На руках у нее были красные резиновые перчатки. В пруду тогда жило семейство белых лебедей.

— Домой.

Хватит сантиментов.

Отцы родные

Когда я отсидел и освободился из лагеря, то обнаружил, что ко мне, видимо, стали хорошо относиться в криминальном мире. Зашел я, по-моему, на третий день свободы, с парой нацболов в ресторан на Поварской… Вдруг подходит большой кавказский человек в черном костюме к нашему столу, улыбается, бутылку шампанского протягивает:

— Эдик, с освобождением тебя! Я в прошлом году освободился.

И поворачивается уходить…

— Выпейте с нами! — говорю я ему.

— Спасибо, не хотим вам мешать… Мы там, в углу сидим! — И скромно удалился.

Я посмотрел. В углу сидела большая компания серьезных мужчин.

А то пришли мы в ресторан «Гладиатор», я там недалеко жил на Сыромятнической, никакого центра искусств там еще не было. «Мы» — я и адвокат Сергей Беляк. Сидим, беседуем, выпиваем, шашлыки заказали. Ресторан недорогой, еда свежая, азербайджанцы хозяева. Людей немного, но сзади, слышу, два типичных тюремных голоса переговариваются. Через некоторое время подходит официант с бутылкой коньяка. Мы коньяк не заказывали.

— Вот, вам велели передать, — говорит официант.

— Кто? — спрашиваю я. Официант кивает мне за спину. Оборачиваюсь. Два мужика, один лет сорока, другой помоложе. Они стоят и, по всему судя, уже уходят.

— С освобождением! — говорит старший.

— Поздравляем! — говорит тот, кому тридцатник. — Нормально сидели?

— Хорошо сидел, — отвечаю. — Так, может, выпьете с нами?

— Спасибо, не хотим вам мешать…


Так вот. Знаки внимания от будто бы грубых тюремных натур… А потом произошло вот что… По делу о «захвате приемной Администрации Президента» у меня сели сразу тридцать девять человек. Попали они в разные тюрьмы Москвы. И вот в одной из тюрем, не хочу сказать, в какой именно, на одного нашего парня наехали, старший по хате. Парень наш какой-то там воровской порядок нарушил якобы, и ему за это назначили к выплате некую сумму. Меня в эти дни в Москве не было, я бы дело разрулил. Но я отсутствовал, а наши ребята на свободе взяли, поторопились и выплатили сумму. Это был поступок идиотский, чреватый последствиями, поскольку в той тюрьме у нас сидели десять наших парней. Вернувшись и узнав об этом, я схватился за голову. Сказал, что следует ожидать больших проблем… и оказался прав.

Через три недели смотрящий за этой тюрьмой вор в законе потребовал от десяти наших ребят по тысяче долларов с каждого. Якобы они нарушили тюремный закон тем, что в пересылаемых друг другу малявах обсуждали возможность голодовки. Мол, права такого по тюремным законам они не имели, должны были поставить в известность смотрящего за тюрьмой. На самом деле, как я потом узнал, голодовать они не собирались, да и я бы не дал им разрешения: голодовать было не за что, по сути дела, сидели они нормально. Статью о захвате власти им сменили на 212-ю: «массовые беспорядки». Просто была найдена придирка, чтобы снять с них деньги.

Платить было нечем. Платить ни в коем случае было нельзя. Потому что тогда требованиям конца не будет. Я стал думать. Думаю я обычно, расхаживая из угла в угол, руки за спиной. Как в тюремной камере. Подумав, я достал одну из визитных карточек (у меня шесть книг с визитками) и набрал номер. Спокойный голос ответил. Я просто сказал, что имею проблему, и договорился о встрече. С владельцем визитной карточки я познакомился на дне рождения у одного бизнесмена. Крупный человек с громкой фамилией и интересной биографией сам тогда подошел ко мне. Визитная его карточка выглядела хрупкой в его больших руках. На том дне рождения присутствовал также, помню, министр нашей культуры. Все весело отплясывали. Русское общество удивительно элитарно. Похвально элитарно.

В офисе у крупного человека висели иконы и стояли очень красивые букеты голубых и желтых ирисов. Я коротко изложил ситуацию. Мне по-деловому предложили выяснить несколько дополнительных деталей. Я сообщил, что время поджимает, что на моих ребят оказывают давление, в нескольких хатах их не подпускают к кормушкам, что назначен срок выплаты. Крупный человек вызвал еще более крупного, и они обменялись мнениями. Еще более крупный сказал, что нужно собирать Совет. Мне предложили явиться назавтра на Совет, сюда же. И хорошо подготовиться, обосновать свою, что называется, жалобу. Совет решит.

Назавтра, когда я вошел, а я никогда не опаздываю, в просторном офисе уже находилось пятеро. Седые люди, одетые очень просто, похожие на зажиточных пенсионеров. Только один, помоложе, лишь частично седой, был в пиджаке. Все поздоровались со мною за руку и заняли прежние свои места. Они сидели и стояли вокруг стола с чайными приборами, сладостями и фруктами. Дверь на террасу была широко открыта, за окном — красивый летний день. Приходили и уходили две стройные секретарши в шелковых платьях.

Хозяин предоставил мне слово. Я изложил дело, сказал, что мои ребята неопытные, первоходы, но против тюремных законов не идут, что тюрьму на голодовку подымать не имели намерения, просто опрометчиво обсуждали, что им делать, в малявах. Мне задали вопросы. Я ответил. Самый старый из них, очень худой, в скромной клетчатой рубашке с короткими рукавами, под рубашкой — белая майка, говорил вынужденным шепотом, то ли голос его был сорван, то ли он его начисто потерял. Он спросил, есть ли у меня мобильный смотрящего за тюрьмой, ему сказали, что есть. Я подтвердил и дал ему листок бумаги с номером.

Они встали и вышли на террасу. За исключением самого молодого, в пиджаке.

— Пей чай, Эдик, — сказал он с еле уловимым акцентом. — Всё будет хорошо. Не переживай. Я понимаю, ты переживаешь за своих ребят.

Сказано это было заботливым, душевным голосом. Я заметил, что на столе стоят тыквенные семечки в сахаре! И совсем нет никакого алкоголя.

Часть участников Совета вернулись в офис. Только хозяин и почтенный старик в клетчатой рубашке остались на террасе и расхаживали, попеременно разговаривая по мобильному. Я отщипывал виноградинки от большой кисти и пил чай. Члены Совета степенно переговаривались. Вернулись с террасы переговорщики. Сели за стол.

— Всё хорошо, Эдик, — прошептал старик. — Больше никто не будет обижать твоих ребят. Я говорил со смотрящим за тюрьмой.

Я поблагодарил их, пожал им руки и вышел. Хозяин пошел меня провожать по коридору до лифта.

— Спасибо огромное, никогда не забудем оказанной помощи, — сказал я, пожимая большую руку Хозяина. — Если вам будет нужна наша помощь, скажите.

Хозяин улыбнулся и посмотрел на еще более крупного своего сотрудника. Они улыбнулись и мне, и друг другу. Я вошел в лифт.

— Если будут еще подобные проблемы, там скажите, что за вас впрягся… — тут Хозяин произнес имя худого безголосого старика, которое я не стану вам называть.

— Ну как? — спросили меня в машине мои охранники.

— Как отцы родные, — ответил я.

Вечером мне позвонили ребята из тюрьмы. Радостные. Давление на них прекратили. Все требования сняли. К кормушкам подпускают. А всё отцы родные…

Суды и судьи

Последний десяток лет я провожу массу времени в судах. Бывали такие недели, когда мне приходилось посещать суды по три дня на неделе. Приплюсовывая мой уголовный процесс, длившийся десять месяцев (в Саратовском областном суде), я, по всей вероятности, провел в судах, может быть, полных года два!

Мне знакомо большинство судебных зданий Москвы. Тверской суд — красного старого кирпича, куда заходят через арку с Цветного бульвара; крашенный охрой Басманный суд у метро «Красные Ворота», на Каланчёвской улице; Лефортовский — прижавшийся к холму, где стоит Спасо-Андроников монастырь, у Костомаровского моста; Таганский — там рассматривались наши партийные иски против Министерства юстиции, там же в конце концов запретили партию. Знакомы и провинциальные суды: Никулинский, где судили тридцать девять нацболов за акцию в Администрации Президента в декабре 2004 года, нацболы в трех клетках, двадцать шесть адвокатов, Политковская в зале, нервные родители; Бабушкинский; даже суд в городе Химки, где я сужусь с милицией аэропорта Шереметьево, они утверждали, что у меня фальшивый билет, я хочу этот билет получить, и другие суды… Думаю, и тех, что упомянул, достаточно, чтобы подтвердить мой колоссальный опыт.

Самый для меня нервный суд — Лефортовский. Да еще так случилось, что, выйдя из тюрьмы, я поселился волею случая неподалеку, у Яузы, и мне довелось проезжать мимо него впоследствии чуть ли не каждый день. Меня возили в Лефортовский из тюрьмы «Лефортово» летом и осенью 2001 года, пару раз я и мой адвокат требовали сменить мне меру пресечения на подписку о невыезде или под залог. Ясно, что мы не верили, что меня с моими статьями (205-я — терроризм, 208-я — создание незаконных вооруженных формирований, 222-я — закупка оружия и 279-я (потом ее сменили на 280-ю) — свержение государственного строя РФ) вдруг на свободу — «иди, милый!» — выпустят. Но нам необходимо было вызвать внимание к процессу. Там, в Лефортовском суде, осталась моя боль: там я сидел в только что отремонтированном боксе, его покрыли цементной шубой, и пары цемента, высыхая, оседали в моих легких. Боль, потому что во второй раз я не увидел в коридоре суда моей подружки. Она, сказали мне, заболела, а я не поверил. Как не верят все мнительные зэки, я решил, что она меня оставила. Дело мое решили в десять минут, рано утром, и весь остаток дня я сидел, вдыхая эту шубу, и мучился, представляя мою юную подружку с мужчинами. Тусклая лампочка над дверью в нише порою совсем потухала. Когда я проезжаю там в автомобиле, я не могу смотреть на Лефортовский. Вот загон, куда въезжают автозаки… когда меня привезли в первый раз, там шумели неистовые нацболы: «Наше имя — Эдуард Лимонов!» Второй раз хитрый конвой привез меня совсем рано, нацболов еще не было. Въезжать в загон не стали, приковали наручниками к здоровенному сержанту, и тот повлек меня по ядовито-сочной августовской траве к зданию суда… О!..

У Таганского 13 апреля 2006-го на меня бросилась толпа подмосковных юношей. Молча, без лозунгов, нацболы отразили атаку, меня потащили в суд и доставили в зал. Судья хладнокровно вынес решение о запрете партии. На окнах были цветы. Мы попросили вызвать ОМОН. Пока судья ждал ОМОН, он взял лейку и полил, видимо, персональные, жирные яркие цветы, точнее растения, поскольку цветов на них не было. Судья просто весь покраснел в уходе за цветами. Он был в мантии и подвернул один, правый, рукав, чтобы удобнее было.

На судебную мебель я насмотрелся достаточно. Как правило, она изготовлена из клееной фанеры. Чаще мебель бывает светлая. По прошествии пары лет постоянной эксплуатации мебель быстро расщепляется, откалывается по углам, трещит от горя судебных приговоров. Сейчас, впрочем, суды стали выглядеть в Москве много лучше, в середине девяностых это были просто трущобы. В Химках до сих пор залы крошечные, негде ноги вытянуть. Судья греется обогревателем под столом. Бабушкинский суд, где меня рассудили с мэром Лужковым не в мою пользу, вид имеет потрепанный, хотя до судов девяностых всё же ему далеко. И тоже растения на окнах. В судах — растения, а когда вы попадаете, гражданин, в лагерь, то там другая мода — там аквариумы с рыбками. Заключенные поутру роют червей ложками — рыбам пропитание добывают.

У судей в судах средневековые лица. Где они только, от каких родителей свои лица получают? Как-то в Тверском суде, если не ошибаюсь (слушалось дело Ольги Кудриной, висевшей на альпинистской веревке на фасаде гостиницы «Россия» с лозунгом, призывающим президента уйти в отставку), я увидел судью — молодого человека с темно-рыжей шапкой густых волос и шотландскими просто баками. Ему можно было играть королевского судью XVII века не гримируясь. Большинство судей, впрочем, женщины, и, к неудобству обвиняемых, женщины того возраста, когда счастье разве что в еде. Плохо крашеные, в основном не следящие за собой (есть, впрочем, исключения), в обыденной жизни эти тетки не остановили бы ваш взгляд; но когда они вас судят, будьте уверены, они вас и не любят, и выполняют свой профессиональный долг.

Я бывал много раз даже в суде Верховном, что на Поварской, это тот, где Фемида сделана скульптором без повязки. Однажды дело дошло даже до Президиума Верховного суда; одиннадцать, по-моему, судей в тогах, как инквизиторы, плюс председатель Лебедев. Старые все, темного дерева цветом (а может, это загар ада). Я прочел им свою речь твердо и сильно, и они меня не перебивали. Я сказал, что сама история смотрит на них, и поднял глаза к высокому потолку. Я полагаю, они пришли вечером в семью, к детям и внукам, и рассказали им о моей речи. Однако они подтвердили своим решением запрещение партии, которую я основал за четырнадцать лет до этого.

О, суды! Юдоли слез, а помещения — свидетели страстей и страданий человека. В Саратовском областном суде зимой с 2002 на 2003 год было так холодно, что мужчины сидели в пальто и тулупах, а женщины-адвокатши — в шубках. Однако самым щемящим душу воспоминанием о суде остается для меня встреча на лестничной площадке Лефортовского суда. Меня после решения «отказать» вели вниз, и конвой потерялся — вовремя не очистили площадку. Я шел в наручниках, руки за спиной, голова наклонена. Увидел знакомые ножки, в черных носочках и сандалетах. Поднял взор: Настя, ей было в тот год девятнадцать!

— Какая у тебя чудесная куртка, Эдуард! — произнесла она и улыбнулась сквозь слезы. Это она хотела меня ободрить. Я потом весь срок вспоминал эти носочки на маленьких лапках.

Новый год, порядки новые

Жизнь у меня складывалась так, что момент перехода от старого к новому, ночь Святого Сильвестра, если придерживаться католического календаря, я, бывало, проводил то в одиночестве, то на фронте, а то и хуже — в местах изоляции, в тюрьмах. Если в детские и юношеские годы я ухитрялся вести себя вполне банально (но даже тогда вспоминаю один Новый год, проведенный мною на лавке в отделении милиции в Крыму, в городе Алуште, не то 1958-й, но то 1959-й это наступал год), то во взрослом моем возрасте количество нестандартных Новых годов стало превышать количество обычных.

В Париже, а я прожил в этом сногсшибательном городе аж четырнадцать лет (завидуйте мне, люди!), я, как правило, в новогоднюю ночь оставался дома и работал. Дело в том, что незабвенная моя супруга тех далеких лет, Наталья Медведева, работала в ночных клубах и ресторанах и в ночь Святого Сильвестра была обыкновенно занята, пела низким своим голосом романсы и русские народные песни для алчущих экзотики посетителей. Я же, холодный, гордый и отстраненный от обывательских радостей интеллектуал, сидел в ночи Святого Сильвестра за столом и упоенно писал, писал, писал… и лицо мое иной раз озарялось высокомерной улыбкой презрения к роду человеческому.

Новый 1992-й, помню, встретил на войне в окрестностях выбомбленного до фундаментов зданий сербского города Вуковар. Нам принесли в бидонах из-под молока горячую пищу, суп с бараниной и фасолью, у нашего отряда было несколько канистр вина, так что больший кусок ночи мы провели неплохо. Только под утро разгоряченные вином хорваты начали обстреливать наши позиции вначале из личного оружия, а к рассвету дело дошло до минометного обстрела. Ну и мы в долгу не остались…

Назад Дальше