Мистер Рейси извлек из кармана часы с репетицией, снял их с золотой массивной цепочки и положил рядом со столовым прибором.
— Мэри-Аделин снова опаздывает. Ее брат покидает нас на целых два года, а она не спешит явиться к прощальному завтраку. Я назвал бы это несколько странным.
— Ах, мистер Рейси!.. — нерешительно отозвалась миссис Рейси.
— Нахожу это несколько странным, — повторил мистер Рейси. — Впрочем, — добавил он не без едкой иронии, возможно, Господь в своей мудрости наградил меня странной дочерью.
— Боюсь, что у Мэри-Аделин разыгралась мигрень. С утра она просто не могла оторвать головы от подушки, — быстро вмешалась сестра. Мистер Рейси насмешливо поднял брови. Наступила очередь Льюиса.
— Опасаюсь, сэр, что во всем виноват я один…
Миссис Рейси стала еще бледнее. Сара-Энн залилась румянцем, а мистер Рейси откликнулся ворчливо и недоверчиво: — В чем это ты виноват?..
— Разве не из-за меня, сэр, вчера все выпили лишнего…
— Ха-ха-ха! — захохотал мистер Рейси, и гроза миновала.
Он отодвинул стул, улыбнулся и сделал знак Льюису, после чего, оставив дам за столом мыть посуду (в порядочных нью-йоркских домах этот обычай пока еще сохранился), оба, отец и сын, удалились в кабинет мистера Рейси.
Чем занимался его отец, уединяясь в своем кабинете, всегда оставалось загадкой для Льюиса (вернее всего, проверял там счета, может статься, раздумывал, какую еще новую гадость поднести своему семейству). То была небольшая, почти что пустая, угнетающе действовавшая на всех, кто входил в нее, комната, и Льюис, у которого и так замирало сердце каждый раз, как ему приходилось ступать за ее порог, упал духом еще более обычного. «Вот оно!» — сказал он себе.
Мистер Рейси устроился в единственном в комнате кресле.
— Друг мой, лишнего времени у нас нет, но я успею сказать тебе самое главное. Час-другой — и ты начнешь путешествие. Это важный момент в жизни каждого юноши. Твои способности и природные данные, как и материальные средства, предоставленные тебе, позволяют надеяться, что путешествие твое будет успешным и ты вернешься домой настоящим мужчиной…
Пока что ничего неожиданного. Льюис знал все это заранее. Он молча склонил голову, выражая согласие.
— …Настоящим мужчиной, — повторил мистер Рейси, — готовым занять свое место в жизни нашего общества. Полагаю, что тебе предстоит стать видной фигурой в Нью-Йорке. Денег у нас достаточно, — мистер Рейси откашлялся, — но деньги — не все, хотя ты всегда должен помнить, что это — всему основа. Воспитание, внешний лоск, знание света — вот чего не хватает многим из нашего круга. Что они знают о живописи, о словесном искусстве? Допускаю, наша страна не имела достаточно времени, чтобы создать свою живопись, написать свои книги… Ты что-то хотел сказать? — прервал себя мистер Рейси с фальшивой предупредительностью.
— Нет, нет… — пробормотал Льюис.
— А то мне казалось, ты придаешь слишком много значения потугам этих писак, рифмачей-богохульников. Говорят, у трактирной швали их горячечный бред имеет какой-то успех.
Льюис смутился, поняв, в кого метит отец, но ничего не сказал, и мистер Рейси продолжал свою речь:
— У нас нет своего Байрона… А где Вальтер Скотт? Где Шекспир? То же и в живописи. Где наши Старые мастера? Что говорить, есть художники не без дарования, но лишь современного склада. Шедевры же были созданы в давние времени, и по большей части мы довольствуемся их копиями… Так вот, милый мальчик, я поделюсь с тобой замыслом, который, уверен, должен тебя порадовать. Я знаю, как ты любишь искусство, и я намерен эту любовь поощрять. Разумеется, место, которое ты займешь в нашем обществе, обязательства джентльмена и богатого человека не позволят тебе добиваться признания в качестве живописца или знаменитого скульптора. Но я вовсе не против того, чтобы ты научился владеть резцом или кистью как любитель, я имею в виду и на время своего путешествия. Такого рода занятия образуют твой вкус, воспитают верность суждения и помогут тебе в важном деле — собрать для меня коллекцию живописных шедевров, заметь, оригинальных полотен, ни в коем разе не копий. Копии, — подчеркнул свою мысль мистер Рейси, — пусть собирают те, кто менее взыскателен, или те, кто не может себе иного позволить. Да, дорогой мой Льюис, я решил создать галерею, фамильную галерею шедевров, которая будет переходить в нашей семье по наследству. Твоя мать полностью разделяет мой замысел. И ей хочется тоже, чтобы у нас на стенах красовались создания прославленных мастеров-итальянцев. Не знаю, удастся ли нам приобрести Рафаэля, но мы купим Доменикино, Альбано, Карло Дольчи, Гверчино… Карло Маратту, парочку-другую пейзажей Сальватора Розы…[10] Надеюсь, ты понял, что я имею в виду. Мы создадим так фамильную галерею Рейси, и тебе, Льюис, выпала честь заложить основу собрания. — Мистер Рейси умолк и отер стекавший по лбу пот. — Полагаю, что лучшей миссии я не мог для тебя и придумать.
— Разумеется, сэр, еще бы! — вскричал Льюис, вне себя от волнения. Ничего подобного он не предвидел, и сердце его колотилось от счастья и гордости. На минуту он позабыл про любовь и про Триши, позабыл обо всем. Он представил себе, как станет бродить среди созданий искусства, которые доселе созерцал лишь в мечтах, и будет не только восторженным их почитателем, — о! — а тем счастливцем, которому предоставлено право отобрать иные из них, даже пусть самые малые, и увезти их домой. Он лишь с трудом сознавал, что за счастье ему привалило: волнение, как и раньше случалось, лишило его дара речи.
До него доносилось, гудение мистера Рейси, развивавшего в деталях свой план. С обычной обстоятельностью и педантизмом мистер Рейси сообщил, что один из владельцев Лондонского банкирского дома, где для Льюиса будет открыт денежный счет, сам является собирателем живописи, и он согласился снабдить юного путешественника рекомендательными письмами к другим знатокам искусства во Франции и в Италии; так что Льюису будет открыта возможность совершить все намеченные покупки, пользуясь их покровительством и их компетентным советом.
— И чтобы ты чувствовал себя с этими собирателями и знатоками на равной ноге, — продолжал свою речь мистер Рейси, — я предоставил тебе на расходы круглую сумму. Я даю десять тысяч, чтобы ты путешествовал эти два года, ни в чем себе не отказывая. Я кладу дополнительно на твое имя другие пять тысяч… — Он выдержал паузу, после чего продолжал с особой отчетливостью, чтобы сыну врезалось в память каждое слово: — Особо пять тысяч на покупки картин, которые — я прошу твоего внимания — перейдут по наследству сначала к тебе, а далее, будем надеяться, к твоим сыновьям, и внукам, и правнукам, пока будет длиться род Рейси.
Эти заключительные слова как бы имели в виду, что по своей долговечности династия Рейси не уступит и самим египетским фараонам.
Голова Льюиса шла кругом. Подумать, пять тысяч! Даже в долларах это была огромная сумма, ну а на европейские деньги просто неисчислимая… «Напрасно отец заранее отчаивается, — думалось Льюису, — если я кое-что сберегу, откажусь от излишних роскошеств, я еще удивлю его Рафаэлем. А мама, какая милочка, какой молодец! Вот для чего она постоянно на всем экономила. А я-то считал это скупостью и крохоборством…»
У Льюиса в глазах были слезы, и, хотя он молчал, его распирало желание выразить отцу свой восторг и признательность. Он вошел в кабинет, чтобы выслушать проповедь о деньгах, что счет любят, и еще, может быть, назидания о «подходящей женитьбе» (он заранее знал, какую из дочек Гуззарда отец ему прочит в жены). И что же? Вместо того ему дают кучу денег, велят ее тратить по-царски и поручают купить великолепную коллекцию живописи.
— Ну, нет, — пробормотал он под нос, — без Корреджо[11] я не вернусь.
— Так что же ты скажешь? — прогудел мистер Рейси.
— Что сказать мне вам, сэр?! — вскричал Льюис и прижался щекой к исполинскому склону под отцовским пикейным жилетом.
В потоке восторга он не упустил молчаливо приметить, что отец не сказал ничего, что шло бы вразрез с его, Льюиса, планами касательно Триши. Может быть, мистер Рейси догадывается об их тайных замыслах, даже мирится с ними? На минуту у Льюиса промелькнуло сомнение: не вернее ли было бы открыться во всем отцу. Впрочем, боги грозны и тогда, когда милостивы, и быть может, в эти минуты особенно опасны для смертных…
Часть II
4Льюис Рейси стоял на скалистом выступе и зачарованным взглядом смотрел на Монблан.
Царил ослепительный август, но здесь, высоко в горах, воздух был ледяным. Льюис укутался в плащ на теплом меху, который по мановению руки принес ему взятый в европейское путешествие камердинер, ожидавший теперь на почтительном расстоянии внизу. Еще ниже, у поворота горной дороги, стоял элегантный и легкий путевой экипаж, в котором он путешествовал.
Прошел всего год с небольшим с того дня, когда, стоя на палубе уходящего в океан пакетбота, он простился с Нью-Йорком, и надо сказать, что спокойно взиравший сейчас на красоты Монблана молодой человек находил в себе мало общего с тем расплывчатым юнцом, каким был покидавший Нью-Йорк Льюис Рейси; разве только одно их сближало — в глубинах его существа жил все тот же старинный страх перед Рейси-старшим. Но и этот подспудный страх был теперь изрядно ослаблен разделявшим их расстоянием и протекшим со дня их последней беседы временем; он остался за линией горизонта, застрял, так сказать, на другом конце света и напоминал о себе лишь в минуты, когда в какой-нибудь из европейских банкирских контор клерк вручал Льюису надписанный отцовской рукой аккуратный, с сургучной печатью пакет. Старший Рейси писал сыну редко, когда же писал, то выражал свои чувства натянуто и высокопарно. Взяв в руки перо, мистер Рейси испытывал скованность и его природная склонность к сарказму терялась в округлых периодах, сочинение которых давалось ему нелегким трудом. Так что в письменном виде эта страшившая Льюиса черта отцовской натуры давала знать о себе разве что в начертании той или иной характерной литеры и еще в нестерпимом педантстве, с которым отец выводил на конверте: «Льюису Рейси, эсквайру».
Не будем настаивать, что молодой человек вымел из памяти все, чему к этому времени истекла годичная давность. Многое он продолжал хранить, или, точнее сказать, перенес в память нового Льюиса, которым он ныне стал; например, сердечную склонность к Триши, которую, к его удивлению, не смогли притушить ни слащавые чары английских красавиц, ни миндалевидные очи всех гурий Востока. Не раз, блуждая по улочкам какого-нибудь овеянного преданиями старого города или отдаваясь красе навевавшего томную грусть пейзажа, он бывал поражен, когда вдруг перед ним возникало скуластое, с выпуклым лбом и широко поставленными глазами маленькое смуглое личико Триши; так застывал он в каком-нибудь экзотическом здешнем саду, услышав запах вербены, той самой вербены, что цвела у них дома у самой веранды. Триши была некрасива; его новые впечатления не только не шли вразрез с этим мнением его домашних, но скорее подтверждали его; ее облик не совпадал ни с одним из признанных образцов женского обаяния; и все же, почти позабыв вкус ее поцелуев и эти особые, терпкие нотки в ее голосе, он хранил ее образ и в сердце, и в разуме не менее прочно, чем прежде. Случалось, не без некоторого чувства досады он мысленно клялся, что вполне в его власти сделать усилие и расстаться с ней навсегда; время, однако, бежало, все оставалось по-прежнему; так таится изображение на дагерротипной пластинке; оно вне вашего взора, но оно — там.
Причем новому Льюису вся эта юношеская влюбленность казалась не столь уже важной. С высоты обретенной им зрелости Триши Кент представлялась теперь скорее милым ребенком, чем путеводной звездой, Беатриче, как ему это чудилось раньше.
Улыбнувшись своей умудренной новой улыбкой, он подумал сейчас, что, как только приедет в Италию, непременно возьмется за большое послание к Триши; он давно уже ей не писал. Льюис начал свое путешествие в Лондоне и провел там около месяца; собрал письма и рекомендации, приобрел экипаж и все нужное для дальнейшей поездки, после чего принялся колесить по стране, посещая старинные города и овеянные преданиями замки, от Эбботсфорда и до Кенилворта, стараясь не пропустить ничего, что заслуживало внимания просвещенного путника. Потом пересек Ла-Манш, высадился в Кале, не спеша докатил до Средиземного моря, снова сел на корабль до Пирея; а затем, преобразившись из туриста в гяура, ушел с головой в новый, сказочный мир.
Надо думать, что именно странствия по Востоку и превратили его в нынешнего Льюиса Рейси. Притягательный и пугающий, романтичный и зачумленный, с соловьями и блохами, исполненный плутовства и поэзии, этот Восток и в блеске своем, и в убожестве оказался совсем иным, нежели тот, что мерещился юному Льюису по прочитанным книгам. Так что же могло в нем остаться от нью-йоркской Кэнел-стрит и лужайки над заливом после базаров Смирны, после Дамаска, Пальмиры, после Акрополя, Митилены и Суниона? Даже москиты, единственно напоминавшие ему здесь о доме, казались иными москитами, вернее всего, потому, что кусали его на фоне иного пейзажа. И что значат страхи, посещавшие некогда вас на берегу Гудзона, в Нью-Йорке, для того, кто проехал пустыню в арабском бурнусе, кто ложился спать в шатрах из козлиных шкур, отбивался от разбойников на Пелопоннесе, был однажды ограблен проводниками в Баальбеке и многократно обобран таможенными чиновниками в каждой новой стране, куда шел его путь. Мудрено ли, что прежний, оставшийся в прошлом, привыкший к уютной, размеренной жизни малыш казался новому Льюису заспиртованным эмбрионом. Даже громы мистера Рейси-старшего представлялись ему не более чем ворчанием далекой грозы, какое порой доносится в летний спокойный вечер. И собственно почему он должен бояться мистера Рейси, когда его не страшит сам Монблан?
Продолжая взирать как равный на равного на грозную вершину горы, он заметил, что возле его кареты остановился другой экипаж, из которого с живостью выскочил молодой человек и в сопровождении слуги стал подниматься по склону. Льюис сразу узнал и карету, и ее легонького молодого владельца — его синий сюртук, развевавшийся шейный платок и шрам на лице, несколько портивший его выразительный изящно обрисованный рот. Это был англичанин, прибывший вчера в их гостиницу с гидом и камердинером, и с таким грузом книг, рисовальных принадлежностей и путевых карт, перед которым собственный багаж Льюиса полностью пасовал.
Льюис с опаской отнесся к новоприбывшему; за обедом тот сидел, погруженный в задумчивость, и, казалось, не замечал ничего, что творится вокруг. По правде сказать, Льюис жаждал с кем-нибудь побеседовать. Переполненный впечатлениями, он не имел для них выхода, не считая скудных записей по вечерам в дневнике, и настоятельно чувствовал, что должен их выразить в форме живого рассказа или они пропадут, обесцветятся, сольются с рассказами тысяч других. И этот новоприбывший, такой синеглазый — под цвет своего сюртука, — с выразительным ртом и со шрамом, казался ему желательным собеседником. Англичанин, однако, оставался бесчувственным к тайным мечтаниям Льюиса, сидел с видом как бы отсутствующим (так казалось самолюбивому Льюису), подобно тому как античные боги, не желая общаться со смертными, закрывали себя облаками. Покидая столовую, он сухо пожелал доброй ночи. Льюис льстил себя мыслью, что ответил не менее холодно.
Но сегодня все было иначе. Незнакомец подошел, поднял шляпу с великолепной, спутанной гривы волос и, приветливо улыбаясь, спросил, не интересуют ли Льюиса, случаем, очертания перистых облаков.
И голос его, и улыбка внушали доверие, а взгляд был таким подкупающим, что этот странный вопрос показался Льюису и естественным и уместным. Если он и был удивлен, то лишь самым приятным образом. Покраснев оттого, что ничего в облаках не смыслит, он ответил, не мудрствуя:
— Мне кажется, сударь, что меня интересует решительно все на свете.
— Славно сказано! — воскликнул новый знакомый и протянул Льюису руку.
— Но не скрою от вас, — отважно добавил Льюис, — к перистым облакам я специально никогда не приглядывался.
— Почему бы вам не начать? — весело предложил собеседник, на что Льюис ответил столь же веселым согласием. — Стоит только вглядеться попристальней, и рождается интерес, — сказал незнакомец уже более серьезно, — а вы, как мне кажется, принадлежите к тем избранным, кому дан зоркий глаз… — Льюис вспыхнул от удовольствия. — Вы из тех, кто ищет дорогу в Дамаск,[12] — продолжал собеседник.
— Я уже побывал в Дамаске, — воскликнул в ответ Льюис, жаждая поделиться подробностями своего путешествия, и покраснел еще гуще, поняв с опозданием, что о Дамаске речь шла лишь в метафорическом смысле.
— Побывали в Дамаске? Собственной персоной? — просиял молодой англичанин. — Так это не менее интересно — по-своему, — чем строение облаков или мхов. Сейчас, — сказал он, указывая на вершину Монблана, — мне предстоит запечатлеть на бумаге эти зубцы. Рисовальщик я не очень искусный, и вам будет скучно смотреть на мою мазню перед лицом столь великого подлинника. Но надеюсь, что вечером — мы ведь, кажется, с вами в одном отеле — вы пожертвуете чуточку вашего времени и расскажете мне что-нибудь о своих путешествиях. Отец положил мне в ящик с кистями несколько бутылок старой мадеры, и, быть может, вы согласитесь отобедать со мной, — добавил он все с той же неотразимой улыбкой… После чего расстелил на скале плащ, слуга развязал саквояж с рисовальными принадлежностями, и когда Льюис подходил к своему экипажу, его новый знакомый уже полностью углубился в работу.