Мадера оказалась на славу, как и обещал молодой англичанин. Возможно, что именно эта бутылка вина и сообщила некий золотой ореол их беседе; а быть может, и так, что красноречие синеглазого собутыльника заставляло Льюиса Рейси, весьма скромного потребителя вин, подносить к губам каждую новую рюмку, словно он пил нектар.
Приняв приглашение к обеду, Льюис втайне рассчитывал, что обрел наконец аудиторию для рассказа о своих путешествиях, но когда их встреча закончилась (уже после полуночи), он вдруг обнаружил, что был большей частью внимательным слушателем. Притом не было ощущения, что он не сумел вволю высказаться. Но каждое произнесенное слово подхватывалось собеседником и омывалось в волнах столь живительного воображения, что начинало сверкать подобно пыльному камушку, брошенному в быстро текущий ручей. Внимательно слушая Льюиса, тот умел повернуть рассказ под новым углом, подвести к неожиданным выводам, и будничный, мало чем примечательный факт вдруг превращался в подобие брызжущего огнем ограненного хрусталя. Духовный мир англичанина оказался несметно богатым, оставляя далеко позади и познания, и круг мыслей Льюиса, но его непритворная страсть к общению, радушие и прямота в обращении с младшим товарищем говорили о щедрой готовности делиться своими сокровищами. Нет, не в вине была магия, не бутылка мадеры придала их беседе подобие волшебного сна; вернее будет сказать, что каждая капля мадеры — превосходной старой мадеры, как позднее выяснил Льюис, — была как бы освящена волшебством их беседы.
— Нам обязательно нужно вместе поехать в Италию, — сказал на прощание молодой англичанин, — я хотел бы помочь вам кое-что повнимательнее там рассмотреть. — И в ночной тишине, расставаясь на гостиничной лестнице, они поклялись в вечной дружбе.
5В Венеции, в неприметной на вид церквушке, почти что часовенке, о которой ни слова не было сказано в туристском путеводителе, у Льюиса Рейси открылись глаза. Когда бы не молодой англичанин, с которым случай свел Льюиса[13] у Монблана, он в жизни не заглянул бы сюда. А не загляни он сюда, чего бы вообще стоило все его путешествие?
Он долго стоял озадаченный (он мог теперь в этом признаться) тем, что сначала он принял за скованность в позах и жестах изображенных на фресках людей, детски невинным, как ему показалось в ту пору, тщанием, с каким было выписано их платье, одежда (сколь по-иному смотрелись благородные складки на полотнах великих художников, которыми учил восхищаться в своих «Рассуждениях» сэр Джошуа![14]), и простодушным, словно лишенным экспрессии выражением их юных лиц (даже в седобородых старцах присутствовало нечто младенческое). Но вдруг вниманием Льюиса завладело одно лицо на картине — круглощекая скуластая девушка с широко посаженными глазами в узорной, унизанной жемчугом сетке на волосах. Постойте, так это же Триши, в точности Триши Кент! Но кто бы посмел назвать ее теперь некрасивой! На картине она выглядела несравненной принцессой из сказки. И в какой волшебной стране проводила она свои дни! Ее окружали гибкие юноши, круглолицые, с капризными губками девушки, румяные старцы, черные до глянца арапы, диковинные птички и кошечки, кролики, щиплющие траву. И все это общество располагалось на золоченых террасах, под розовыми и голубыми аркадами, гирлянды из лавра ниспадали с балконов цвета слоновой кости, купола церквей и минареты вырисовывались на фоне летнего моря. Этот невиданный мир захватил, пленил Льюиса, и он не печалился более ни о благородных одеждах, ни о человеческих ликах, с запечатленными на них преувеличенными страстями, ни о темном, как сажа, колорите полотен; забыл обо всем, чем готовился восхититься у Сассоферрато и Гвидо Рени, Карло Дольчи, Карраччи, Ло Спаньолетто;[15] забыл даже о рафаэлевском «Преображении», хотя до того твердо знал, что это величайшая картина на свете.
Позднее Льюис ознакомился почти со всем, что следует видеть и знать изучающим итальянскую живопись. Он посетил Флоренцию, Неаполь и Рим, поехал в Болонью ради эклектической школы,[16] потом направился в Парму, чтобы увидеть Корреджо и Джулио Романо.[17] Но то, что открылось ему в самом начале, осталось волшебным зерном во рту; с этим зернышком он постигал язык птиц, и ему было внятно, что шепчет трава. Иной раз Льюису Рейси казалось, что, будь он даже один, без поддержки английского друга, который шел рядом с ним, вдохновлял, пояснял и указывал, — и тогда бы круглолицая маленькая Урсула провела бы его со спокойной уверенностью мимо всех, кто осмеливался вступать с ней в соперничество. Она была его ментором, его путеводной звездой. Какими бесцветными, пресными казались ему все эти мадонны в красном и синем, с потупленным взором, после того как он встретил ее вопрошающий девичий взгляд и вгляделся в узор на ее парче. Ему не забыть тот день, когда ради нее он отверг Беатриче Ченчи.[18] Ну а что до толстомясой нагой Магдалины у Карло Дольчи, вылупившейся на зрителя в доброй старой манере, да еще с этой книгой в руках, которую она не читает, фу… он с ней расстался и сам, не прибегая к чарам святой Урсулы…
Да, ему открылось новое царство искусства. И теперь, по милости Божией, ему выпала честь открыть это царство другим. Ему, так мало что знавшему и так мало что значащему Льюису Рейси! Подумать, как бы не эта случайная встреча на склонах Монблана, он остался бы прежним, как был. Он содрогнулся, представив себе целый сонм асфальтово-черных монахов, неаполитанских мальчишек в лохмотьях, томных мадонн и розовотелых амуров, которых он вез бы сейчас в багаже в трюме своего пакетбота.
В волнении, владевшем Льюисом, полыхал подлинно апостольский жар. Еще два-три часа — и он обнимет Триши, он вернется домой к своим почтенным родителям. Но это не все! Он также провозгласит свой новый завет всем тем, кто погряз в плену устарелых взглядов перед Сальватором Розой и Ло Спаньолетто.
По приезде Льюиса сильнее всего поразили две вещи: родительский дом над бухтой показался ему много меньше, чем он его помнил; а мистер Рейси, напротив, крупнее, чем он ожидал.
Признаться, это было совсем не то, к чему он готовился. Там, в Европе, их вылощенная «тосканская вилла» казалась ему довольно внушительной даже в сравнении с настоящими итальянскими виллами, послужившими якобы для нее образцом. Казалось же это, наверное, потому, что, проходя по обдуваемым ветром пустым анфиладам, он каждый раз представлял себе, как мягко ступает нога по дорогому ковру и как ярко пылает камин у них дома; он с нежностью вспоминал даже скрип родной половицы.
Тем временем образ родителя как бы усыхал в его памяти. Сколь узки, незрелы казались ему все суждения мистера Рейси. Что за вздор он молол, например, об Эдгаре По, поэте истинном, нет никакого сомнения, хоть Льюис знал теперь строки и более великих поэтов. А мелочное тиранство отца по отношению к матери, к сестрам! А что мистер Рейси знает вообще о людях, книгах, идеях, составляющих ныне духовный мир его сына? А безапелляционность, невежество, с которыми он выносил приговор произведениям искусства?
Правда, в сфере изящной словесности, располагая весьма скромными сведениями (большей частью почерпнутыми из «Получаса с известными авторами» — книги, которую мистер Рейси любил полистать, отдыхая после обеда), он не заявлял особых претензий на эрудированность («Тут я не профессор», — обычно говаривал мистер Рейси с небрежностью). Но, коль скоро речь шла о живописи или скульптуре, он претендовал на авторитетное мнение и бывал докторален: цитировал знатоков, приводил текущие цены и, как показал разговор перед отъездом сына в Европу, имел готовое мнение, кого брать и кого не брать в фамильную коллекцию Рейси.
Льюис не был настроен воинственно. Во-первых, Америка не Европа, во-вторых, со времени европейского путешествия мистера Рейси утекло много воды. Можно ли упрекать мистера Рейси в том, что картины, которыми он восторгался, более не вызывают восторгов, и откуда мистеру Рейси знать, почему так случилось? В годы, когда он был молод, художники, которым сейчас поклоняется Льюис, были почти неведомы; о них не писали ни критики, ни специалисты-исследователи.
Откуда было знать американскому джентльмену, щедро уплатившему своему итальянскому гиду, чтобы тот познакомил его с признанными вершинами живописи, что в этот самый момент, когда он, восторгаясь, стоит перед Карло Дольчи или Сассоферрато, тут рядом, под пылью и паутиной таятся неведомые шедевры.
Нет, Льюис не имел особых претензий, он почти что жалел отца. А войдя в кабинет и увидев мистера. Рейси, сраженного злой подагрой, с укутанной в плед ногой, он с особенной силой почувствовал, что должен проявить снисходительность…
Позже Льюис пытался вспомнить, что же было тому причиной: то ли поза отца — огромное брюхо больного словно вспучилось над диваном, а укутанная нога протянулась подобно горному кряжу, — толи виной оказался гудящий голос мистера Рейси, раздраженно отчитывавшего супругу и дочек, — только сыну почудилось, что особа отца заполняет весь кабинет без остатка.
Нет, Льюис не имел особых претензий, он почти что жалел отца. А войдя в кабинет и увидев мистера. Рейси, сраженного злой подагрой, с укутанной в плед ногой, он с особенной силой почувствовал, что должен проявить снисходительность…
Позже Льюис пытался вспомнить, что же было тому причиной: то ли поза отца — огромное брюхо больного словно вспучилось над диваном, а укутанная нога протянулась подобно горному кряжу, — толи виной оказался гудящий голос мистера Рейси, раздраженно отчитывавшего супругу и дочек, — только сыну почудилось, что особа отца заполняет весь кабинет без остатка.
— А теперь, досточтимые дамы, когда вы насытились поцелуями и объятиями, предоставьте и мне возможность побеседовать с сыном. — Но когда миссис Рейси и сестры в своих пышных нарядах, повинуясь приказу, покинули кабинет, стало, странное дело, еще теснее и Льюис еще более ощутил себя юным Давидом, вышедшим на бой без пращи.[19] — Отлично, сынок, — прогудел мистер Рейси, багровея и отдуваясь. — Вот ты и вернулся домой. Привез нам кое-какие истории о своих приключениях. И, как я могу заключить по поступившим счетам, парочку-другую шедевров для нашей фамильной коллекции.
— Что до шедевров, сэр, вы не ошиблись, — слегка улыбнулся Льюис и с тревогой отметил, что голос его прозвучал как-то тускло, а улыбка далась ценой ощутимых усилий.
— Вот и отлично… Отлично, — одобрил отец, помахивая рукой. Пальцы были лиловыми, как видно, их тоже не пощадила подагра. — Риди сделал, как ему было указано? Я велел все картины отправить на Кэнел-стрит вместе с твоим багажом.
— Разумеется, сэр. Мистер Риди встретил меня с точнейшими указаниями. Он не имеет привычки делать что-то по-своему.
Мистер Рейси взглянул на сына в упор.
— Не знаю, что ты хочешь сказать. Риди делает, как я велю. А если бы делал иначе, я не держал бы его тридцать лет.
Льюис молчал. Отец оглядел его испытующе.
— Ты, кажется, пополнел. Как здоровье? В порядке? Превосходно!.. Отлично!.. Да, чуть не забыл, у нас сегодня обедает Гуззард с обеими дочками. Надеются, я полагаю, увидеть тебя в наимоднейшем парижском жилете и галстуке. Твои сестры мне говорят, что Мальвина стала весьма элегантной девицей. — Мистер Рейси слегка хохотнул. «Старшая дочка Гуззарда. Так я и знал», — подумалось Льюису, и холодок пробежал у него по спине. — Теперь о картинах, — сказал мистер Рейси, заметно воодушевляясь. — Проклятая хворь приковала меня к дивану; лежа здесь, я могу лишь раздумывать о нашей коллекции. Пока доктора не поставят меня крепче на ноги, и я сам не взгляну на полотна, и мы не решим с тобой, как и где их развесить, никто не должен их видеть. Пусть Риди пока что займется их распаковкой. А в будущем месяце мы переедем все в город, и миссис Рейси, Бог даст, устроит такой прием, какого в Нью-Йорке не видывали. В честь наших картин и еще одного… гм… заслуживающего внимания события в биографии моего сына.
Льюис откликнулся негромким почтительным хмыканьем. Перед его затуманенным взором возникло задумчивое личико Триши. «Завтра же — к ней», — решил он, став снова самим собой, как только захлопнулась дверь отцовского кабинета.
6Обойдя комнату в доме на Кэнел-стрит, где были расставлены распакованные Риди картины, мистер Рейси долго стоял в глубоком молчании.
Он взял с собой только Льюиса, брюзгливо отвергнув боязливые намеки своих дочерей и немую мольбу миссис Рейси, тоже страстно желавшую ехать. Хотя приступ подагры прошел, мистер Рейси все еще находился на положении больного и легко приходил в раздражение; посему миссис Рейси, опасавшаяся больше всего на свете разгневать супруга, прогнала дочерей прочь из комнаты при первых же признаках недовольства мистера Рейси.
Пока Льюис шел по пятам за прихрамывающим родителем, надежда в нем возрастала. Картины были расставлены по столам и по стульям, иные повернуты, чтобы уловить скудный свет, и в полумраке пустынного дома излучали какую-то новую, пленяющую душу красу. Нет, решительно он не ошибся, он должен был привезти именно эти картины!
Мистер Рейси молча стоял посреди комнаты; его лицо, с такой живостью выражавшее недовольство и ярость, было сейчас спокойным, почти неподвижным; Льюис знал эту маску отца, она скрывала замешательство и тревогу. «Что же, не сразу! Здесь надобно время!» — твердил он себе, сдерживая обуревавшее его юное нетерпение.
Мистер Рейси откашлялся, и эхо прокатилось по пустынному дому, после чего обрел речь, и голос его был бесстрастным, как до того его взгляд.
— Меня всегда удивляло, — сказал он раздумчиво, — как далеки от подлинника даже самые лучшие копии. Ты уверен, что это не копии? — вдруг резко спросил он.
— Разумеется, сэр. К тому же… — Льюис чуть не сказал: «Кто же станет писать с них копии?» — но, по счастью, осекся.
— Что значит «к тому же…»?
— К тому же… у меня были опытные советчики.
— Полагаю, что так. Я позволил тебе делать покупки только на этом условии.
Льюис почувствовал, что весь как бы съеживается, словно становится меньше по мере того, как раздувается рядом его отец. Но он взглянул на картины, и красота их одарила его животворным лучом.
Брови мистера Рейси зловеще сошлись, но лицо, осталось недвижным — с оттенком сомнения во взоре. Он не спеша огляделся.
— Что же, начнем с Рафаэля, — сказал он. Было заметно, что он не уверен, на какую картину он должен направить свой взгляд.
— Ну, сэр… В наши дни… Рафаэль… Я ведь писал, что отпущенных денег на это никак не хватит.
Мистер Рейси слегка погрустнел.
— И все-таки я надеялся. Вдруг попадется какая-нибудь второстепенная вещь… Что же, начнем тогда с Сассоферрато, — сказал он, справляясь со своим недовольством.
Льюис теперь был спокойнее, даже позволил себе чуть-чуть усмехнуться.
— У Сассоферрато сплошь второстепенные вещи. Его больше не ценят как мастера… Его время прошло…
Мистер Рейси застыл, уставившись взором на ближайшее полотно.
— Сассоферрато?.. Не ценят?.. Его время прошло?..
— Вот именно, сэр. Сассоферрато не место в подобной коллекции. — Льюису показалось, что он нашел правильный тон: у мистера Рейси застряла кость в горле; теперь ему надо откашляться и избавиться от Сассоферрато.
Еще минута молчания, после чего мистер Рейси, подняв свою трость, указал на небольшую картину. Юная девушка со вздернутым носиком и выпуклым лбом, в расшитой драгоценными украшениями маленькой шапочке была изображена на фоне искусно переплетенных цветов водосбора.
— Карло Дольчи. Манера его, но, признаться, не вижу характерной чувствительности.
— Пьеро делла Франческа![20] — триумфально объявил Льюис, весь трепеща от волнения.
— Копиист? — Отец строго посмотрел на него. — Значит, копия с Дольчи. Так я и думал.
— Дольчи тут ни при чем. Подлинник великого мастера. Более великого…
Промах был неприятный, мистера Рейси кинуло в жар, но он счел за лучшее подавить раздражение.
— Начнем тогда с менее великих, — сказал он медовым голосом. — Покажи Карло Дольчи.
— Здесь нет Карло Дольчи, — ответил Льюис без кровинки в лице.
Он не мог после вспомнить, что услышал в ответ. Помнил только, что долго стоял возле кресла, в котором полулежал обессилевший разом отец, такой же бледный, как он, и дрожащий.
— Да… Подагра… Теперь жди снова приступ… — бормотал мистер Рейси.
— Прошу вас, поедем домой, — умолял его Льюис. — Потом я вам все объясню, обо всем расскажу…
Старик бешено взмахнул тростью.
— Объяснишь мне потом? Расскажешь? Нет, изволь объясниться немедленно!.. Сию же минуту!.. Сын Гуззарда вернулся на прошлой неделе из Рима, привез Рафаэля, — добавил он хриплым голосом. Ему было действительно худо.
Льюис стал объясняться. Позднее ему казалось, что он слышал собственный голос, словно стоял в стороне и был равнодушным свидетелем. Он пытался доказывать то, что, как он полагал, должны были доказать без него и сами картины; приводил довод за доводом, низвергал богов и кумиров, возглашал новые имена. Эти новые имена пробудили новую ярость у мистера Рейси.
«Значит, после того, как я потратил полжизни, — читалось в его негодующем взоре, — на то, чтобы вытвердить, назвать без запинки какого-нибудь Ло Спаньолетто или Джулио Романо, изволь, начинай все с начала, с азов. Сколько еще надо маяться, ломать свой язык, пока я сумею с такой же спокойной уверенностью небрежно сказать, подводя гостя к картине: „А вот и мой Джотто ди Бондоне[21]“.»
Но и это еще не все, здесь кроется что-то похуже. Хорошо, он готов попотеть, он запомнит этого Джотто ди Бондоне, но тогда пусть ему гарантируют восхищение, почтительный взгляд. А если ответом будет недоумение, смешки? «Что?.. Как вы назвали его?.. Нельзя ли еще разок?» И так перед каждой картиной в его галерее — в фамильном собрании Рейси! Видение было столь горестным для мистера Рейси, что он поистине мог почитать себя жертвой предательства.