— Эй, ты чего это надумал? — раздался голос старшего.
— Да ведь уже двенадцать, — отозвался рулевой. — Может, взрыв услышим.
Все прислушались — катер уже не двигался вперед, а лишь покачивался на месте, мелкие волны блестящими осколками плескались о борта, перешептывались, — но с простора под раскаленным туманным небом не донеслось ни звука, даже воздух не задрожал; долгие секунды слились в минуту, она завершила собой час, и полдень кончился.
— Поехали.
Мотор снова затарахтел, катер начал набирать скорость. Старший прошел на корму и, держа в руке ключ, наклонился над каторжником.
— Теперь уж хочешь не хочешь, а должен будешь вести себя, как положено, — сказал он, отмыкая наручники, а потом и кандалы. — Понял?
— Да.
Они плыли дальше; вскоре берега исчезли вовсе, катер шел теперь словно по небольшому морю. Руки и ноги у каторжника были свободны, но он все так же лежал на спине, зажав в кулаке конец намотанной на запястье веревки; иногда он поворачивал голову и поглядывал назад, на свою лодку, которая, виляя и подскакивая, тащилась за катером; а иногда смотрел даже вперед, окидывая взглядом озеро — лицо у него оставалось мрачным, застывшим, двигались только глаза, — и думал: Никогда еще я не видел такой необъятности, такой огромной водяной пустыни, — хотя, наверно, нет, он так не думал; а еще часа через три-четыре вновь проступившая береговая линия опять поползла вверх и, расколовшись на части, превратилась в скопище парусников, моторок, паровых суденышек, и тогда он подумал: Я себе даже не представлял, что на свете так много кораблей, даже не знал, что их столько, самых разных, — впрочем, скорее всего он опять же ничего такого не думал, а просто наблюдал, как катер втискивается в узкий канал, за которым низко висел городской дым; потом вдруг открылась гавань, и катер сбавил ход; люди, молчаливой толпой стоявшие на причале, смотрели на катер со скорбным равнодушием — каторжнику оно было уже знакомо, и что это за люди, он тоже понял сразу, хотя, когда проплывал через Виксберг, ничего не видел, — все они несли на себе печать неприкаянности, по которой безошибочно узнаешь бездомных, и сам он был помечен этим клеймом еще более жестоко, хотя никому не позволил бы причислить себя к их племени.
— Вот и все, — сказал ему старший. — Приехали.
— А лодка?
— Здесь она, цела. Чего ты от меня хочешь? Может, еще и расписку выдать?
— Нет, — сказал каторжник. — Только лодку.
— Ну так бери ее. Тебе, правда, не мешало бы найти сначала какие-либо ремни, а то как ты ее потащишь?
(— Что значит «как потащишь»? — удивился толстый. — Зачем тащить-то? Куда бы ты ее потащил?)
Он рассказал и про то, что было дальше: как он с женщиной сошел с катера, и как один из тех пятерых помог ему подтянуть лодку ближе к берегу, и как он стоял там, держал намотанный на руку конец веревки, а тот мужик все суетился, кричал: «Так, хорошо. Грузим дальше! Грузим дальше!» — и как он объяснил ему про лодку, а мужик заорал: «Лодка? Какая лодка?» — и как он пошел вместе с ними, и как они перенесли лодку и поставили ее на деревянный настил рядом с другими лодками, и как он, чтобы потом быстро ее отыскать, засек две приметы: рекламу кока-колы и горбатые мостки, и как его и женщину (сверток он нес теперь сам) загнали вместе с другими в грузовик, а потом грузовик поехал среди потока машин между тесно стоящими домами, и вскоре показалось большое здание, арсенал…
— Арсенал? — переспросил толстый. — Тюрьма, что ли?
— Нет. Вроде склада. Только там люди были. С узлами, с вещами. На полу лежали.
…и как он подумал, что, может, его напарник тоже здесь, и даже потолкался там, выглядывая Каджуна, пока поджидал удобной минуты, чтобы снова пробраться к входу, где стоял солдат, и как, наконец, вместе с ходившей за ним по пятам женщиной все же подошел к двери и ему прямо в грудь уперлась взятая наперевес винтовка.
— Куда собрался? Иди назад, — сказал солдат. — Сейчас тебе одежу выдадут. В таком виде по улицам ходить нельзя. И поесть тоже скоро дадут. А там, глядишь, родные твои за тобой подъедут.
И еще он рассказал, как женщина посоветовала:
— Ты бы сказал ему, что у тебя здесь родня, он бы, может, нас выпустил.
И как он этого не сделал; а почему, он тоже не смог бы объяснить и выразить словами: ему еще никогда не приходилось об этом думать и переводить в слова глубоко укоренившееся в нем, заложенное поколениями предков рассудочно-завистливое почтение деревенщины-горца к мощи и силе лжи — ложью следовало пользоваться не то чтобы скупо, но уважительно и даже бережно, и в ход ее нужно было пускать осторожно, одним быстрым и сильным ударом, как отменный, разящий насмерть клинок. И как ему принесли одежду — синюю куртку и комбинезон, а потом дали поесть («Ребеночка надо обязательно выкупать и перепеленать, — сказала молодая, энергичная, хрустящая крахмалом медсестра. — Иначе умрет», а женщина сказала: «Да, мэм. Он, может, конечно, маленько поорет, дак его ж никогда еще не купали. А так-то он у меня дите смирное»), и как наступила ночь, и над храпящими людьми горели грубым, злым скорбным светом голые лампочки, и он поднялся, растолкал женщину, а потом была эта история с окошком. Он и это рассказал: как вокруг было много дверей, но он не знал, куда они ведут, и как долго искал, пока наконец нашел подходящее окно и пролез в него первым, держа в руках и сверток и младенца.
— Тебе надо было порвать простыню, скрутить ее и по ней спуститься, — сказал толстый.
…Ничего, он и без простыни обошелся; теперь под ногами он чувствовал булыжники мостовой, вокруг была густая темнота. Город был где-то рядом, но он его еще не видел, да и потом тоже не увидел, разве что какое-то тусклое, немеркнущее марево. И ему еще долго пришлось добираться до гавани, до лодки: реклама кока-колы была теперь просто зыбким пятном, горбатые мостки выгибались, как паук, на желтом фоне предрассветного неба; а вот про то, как он доволок лодку до воды, он не рассказал ничего, точно так же как и про ту свою переправу через шестидесятифутовую дамбу. Озеро уже осталось у него за спиной; выбора не было, плыть он мог лишь в одном направлении. Когда он снова увидел Реку, то узнал ее сразу. Еще бы — ведь теперь она была неизгладимой частью его прошлого, его жизни, того накопленного опыта, который он передаст своим потомкам, если, конечно, они у него будут. Но четыре недели спустя, в воспоминаниях, Река, естественно, должна была видеться ему уже несколько по-другому, не такой, какой он увидел ее тогда, — Старик оклемался после загула и вновь водворился в берега, волнистая ширь безмятежно катилась к морю; коричневая и густая, как шоколад, она текла между дамбами; их обращенные к воде, прорезанные морщинами склоны — будто застывшие в изумлении, ошеломленные лица — были увенчаны сочной летней зеленью ив; а за ивами, по ту сторону гребня, шестью десятью футами ниже, гладкие лоснящиеся мулы наваливались на дышло, противясь широким, из стороны в сторону, броскам плуга, бороздившего жирную землю, которую и засевать-то лишнее, потому что, стоит только показать ей хлопковое семечко, и она сама выстрелит побегами; к июлю там на многие мили растянутся симметричные ряды крепких стеблей, в августе вскипит лиловое цветенье, в сентябре черные поля припорошит снежной белизной, из лопнувших коробочек поползет прядями шелковистая сердцевина, длинные черные проворные руки заснуют меж веток, горячий воздух наполнится воем железных машин, но то будет в сентябре, а тогда, в июне, воздух тяжелел от саранчи, был напитан городским запахом свежей краски и кислым душком мучного клейстера… по берегам тянулись городки, деревни, вдоль глядевших на воду склонов дамбы мелькали одинокие деревянные причалы; нижние этажи домов, свежепокрашенные, обклеенные новыми обоями, проплывали ядовито-пахучими яркими пятнами, и даже темные метины, что оставила после себя на сваях, столбах и деревьях вздыбившаяся бешеная майская вода, уже начинали светлеть под натисками серебристого, по-летнему шумного капризного дождя; у нижней оконечности дамбы торчал магазинчик: в сонной пыли кемарили несколько оседланных мулов с повисшими веревочными поводьями, бродили собаки, на ступеньках сидели кучка негров и трое белых, один из которых, помощник шерифа, заглянул сюда, охотясь за голосами, чтобы на августовских предварительных выборах обставить своего начальника (который, кстати, и взял его в полицию), — все они вдруг замерли, наблюдая, как возникшая неизвестно откуда, скользящая по ослепительно сверкавшей воде лодка причаливает к берегу; первой сошла женщина с ребенком на руках, за ней на землю ступил высокий мужчина, и, когда он подошел ближе, они увидели, что одет он в выцветшую, но недавно постиранную и вполне чистую тюремную робу; остановившись в пыли, где дремали мулы, он молчал, и его светлые, холодные, очень серьезные глаза не отрываясь глядели на помощника шерифа, который характерным движением сунул руку за пазуху — присутствующие поняли, что сейчас он должен молниеносно выхватить пистолет, — однако, хотя шуровал там уже довольно долго, до сих пор ничего оттуда не извлек. Но для высокого, видимо, и этого оказалось вполне достаточно.
— Вы не с полиции будете? — спросил он.
— Угадал на все сто, — ответил помощник шерифа. — Подожди, вот только достану сейчас этот чертов пистолет…
— Отлично, — сказал высокий. — Вон ваша лодка, вон — женщина. А того урода на сарае я так и не нашел.
V
На следующее утро в колонию прибыл один из, как их называли, мальчиков губернатора. Он действительно был еще вполне молод (за тридцать ему, правда, уже перевалило, и вернуть ушедшую юность он не мог бы при всем желании, но такого желания у него и не возникало, что, кстати, свидетельствовало об определенной цельности характера — он был из тех, кто смотрит на вещи трезво и о невозможном не мечтает), этот полковник, член «Фи-Бета-Каппа»,[42] выпускник престижного университета на Восточном побережье; и свое место в команде губернатора он отнюдь не купил, как некоторые, что выкладывают на избирательную кампанию крупные суммы, — нет, это назначение он заработал честно: небрежно-элегантный, в костюме столичного покроя, нос с горбинкой, в глазах ленивое высокомерие, он добросовестно выступал с балконов в бесчисленных глухих провинциальных городишках, рассказывал заученные байки, терпеливо внимал ответному гоготу одетой в комбинезоны, поминутно сплевывавшей аудитории, с тем же ленивым высокомерием во взоре ласково тискал младенцев, получивших свои имена кто в память предыдущей, кто в честь (или в знак возлагаемых на нее надежд) будущей администрации, и (такое о нем тоже поговаривали, хотя все это, несомненно, ложь) рассеянно, заблудившейся рукой гладил по попке юные создания, которые, хотя и не были уже младенцами, но еще явно не достигли возраста, дающего право участвовать в выборах. И вот теперь, не расставаясь со своей кожаной папкой, он сидел в кабинете начальника колонии; старший надзиратель, отвечавший за порядок на дамбе, тоже был уже здесь. За ним, конечно, и так бы послали, хотя, вероятно, не сразу, не сейчас, но он явился, не дожидаясь приглашения, вошел без стука, шляпы не снял, громко поздоровался с визитером — при этом назвал его уменьшительным именем и фамильярно хлопнул по спине, — а потом взгромоздил половину своего зада на стол и оказался как раз посредине между начальником и гостем. Добро бы просто гостем, а то ведь губернаторским эмиссаром, так сказать, полномочным визирем, с которым, как немедленно выяснилось, шутки были плохи.
— Ну что? — сказал эмиссар. — Выходит, наломали дров, так?
Начальник курил сигару. Эмиссару сигара тоже, конечно, была предложена. Но он отказался, зато надзиратель, пока начальник с каменным лицом и даже несколько помрачнев смотрел ему в затылок, перегнулся через стол, выдвинул средний ящик и взял сигару сам.
— А по-моему, все тут ясно, и ничего страшного, — сказал начальник. — Парень ни в чем не виноват, просто его унесло черт-те куда. Как только смог, сразу вернулся и сдался властям.
— Даже лодку и ту назад припер, — вмешался надзиратель. — А бросил бы ее, был бы здесь уже через три дня. Так нет же. Только, мол, с лодкой. «Вот ваша лодка, вот — женщина, а ентого урода на сарае я так и не нашел». — И, загоготав, он хлопнул себя по колену. — Ох уж эти мне уголовники! У мула и то мозгов в два раза больше.
— Мулы вообще поумнее многих, и не только уголовников, — любезным тоном сказал эмиссар. — Но загвоздка совсем в другом.
— В чем же? — спросил начальник.
— В том, что этот парень умер.
— Ни хрена он не умер, — опять встрял надзиратель. — Он сейчас вон в том бараке и небось уже заливает дружкам про свои приключения на всю катушку. Могу сейчас сводить тебя туда, сам увидишь.
Начальник смотрел на надзирателя не отрываясь.
— Знаешь что, — сказал он, — мне тут Блэдсо жаловался, что вроде у его мула что-то с ногой приключилось. Ты бы лучше сходил на конюшню и…
— Знаю, ходил уже, разобрался, — бросил надзиратель, даже не повернувшись в его сторону. Он смотрел на эмиссара и обращался только к нему. — Так что ни хрена подобного. Жив он и…
— Тем не менее в документах официально записано: «освобожден из заключения по причине смерти». Не помилован, не выпущен под надзор, а освобожден. Так что либо он умер, либо на свободе. Но и в том и в другом случае, здесь ему не место.
Теперь уже на эмиссара глядели и надзиратель и начальник; надзиратель так и не успел откусить кончик сигары, рот у него был приоткрыт, рука, державшая сигару, застыла в воздухе.
А эмиссар говорил все тем же любезным тоном, произнося каждое слово очень четко.
— Это вытекает из рапорта о смерти, направленного губернатору начальником исправительной колонии. — Надзиратель закрыл рот, но более не сделал ни движения. — А также из официального заявления надзирателя, которому было поручено найти и доставить заключенного в колонию.
Тут надзиратель наконец сунул сигару в рот и медленно оторвал зад от стола. Когда он заговорил, сигара у него во рту закачалась из стороны в сторону.
— Вот оно что. Значит, все шишки на меня, так? — Он коротко рассмеялся очень театрально, всего две ноты, «ха-ха». — А то, что я три раза подряд верно угадал результаты выборов? При трех разных администрациях. Это уже не в счет, да? А ведь об этом кое-где наверняка записано. Да и у вас в Джексоне про это тоже знают. А ежели забыли, я кому надо напомнить могу.
— Три раза подряд? — эмиссар поднял брови. — Что ж, это прекрасно. Редкий случай.
— Вот именно, редкий. Таких, как я, раз-два и обчелся.
Начальник снова мрачно глядел ему в затылок.
— Знаешь что, — сказал он. — Ты бы сбегал ко мне домой. Прихвати там у меня в буфете бутылку виски и тащи сюда.
— Сейчас. Сперва покончим с этой бодягой. Я вам скажу, чего сделать…
— Под выпивку у нас быстрей пойдет, — перебил начальник. — Только сначала лучше зайди к себе и надень куртку, а то еще увидят, что бутылку несешь.
— Это слишком долго. И без куртки сойдет. — Надзиратель двинулся к двери, но у порога снова обернулся. — Я вам скажу, чего сделать. Сгоните сюда двенадцать человек, скажите ему, что они присяжные, — он на суде всего один раз-то и был, шиш он что поймет. И судите его по второму заходу. За ограбление поезда. Судью может Хэмп изобразить.
— Дважды за одно преступление не судят, — сказал эмиссар. — Насчет присяжных он, может, и не поймет, но про этот закон скорей всего знает.
— Знаешь что… — снова сказал начальник.
— Ладно, можно иначе. Просто скажете, что это новое ограбление. Что, мол, прямо вчера и случилось. Что, дескать, он еще один поезд ограбил, пока на воле шастал. Ограбил, а сам уже и забыл. Доказать-то он ни черта не докажет. Да ему и все равно. Для него что в колонии, что на воле — все едино. Ну, выпустим мы его — а куда он пойдет? Они у нас здесь все такие. Отсидит парень свое, его выпустят, а к Рождеству, глядишь, опять загребли, и снова он тут как тут, будто у них здесь какой вечер встречи или сбор однополчан. И ведь опять за то же преступление, что и в первый раз. — Он снова загоготал. — Эти уголовники, они все на один лад.
— Знаешь что, — сказал начальник, — ты, когда ко мне зайдешь, сначала бутылку-то открой и проверь, хорошее виски или нет. Выпей стаканчик-другой. И не спеши, распробуй как следует. А то вдруг дрянь, тогда и смысла нет сюда ее нести.
— Ладно, — кивнул надзиратель. И наконец ушел.
— Вы не могли бы запереть дверь? — сказал эмиссар.
Начальник смущенно заерзал. Точнее, слегка шевельнулся в кресле.
— В конечном-то счете он прав, — сказал он. — И ведь действительно угадал результаты выборов уже в третий раз. А кроме того, у него тут всюду родня, весь наш округ, не считая негров.
— Тогда давайте не будем терять время. — Эмиссар открыл папку и вынул оттуда кипу бумаг. — Здесь весь расклад.
— И какой же расклад?
— Это был побег.
— Но он явился назад добровольно.
— Но ведь сбежал.
— Хорошо, пусть так. Сбежал. Что дальше?
Теперь уже и эмиссар вполне мог бы сказать «знаешь что». Но он так не сказал.
— Послушайте, — сказал он. — Я в командировке, и мне платят суточные. Из денег налогоплательщиков, то бишь избирателей. А если кому-нибудь вдруг взбредет затеять по этому делу расследование, сюда прикатит с десяток сенаторов и штук двадцать пять конгрессменов, причем, возможно, приедут они спецпоездом. И все будут получать суточные. А потом будет довольно сложно отправить их назад прямо в Джексон, потому что одни наверняка пожелают задержаться в Мемфисе, другие заглянут в Новый Орлеан — а суточные всем так и будут идти.
— Ясно, — сказал начальник. — Что предлагает ваш шеф?
— Вот что. Заключенный отбыл отсюда под наблюдением отвечающего за него, вполне конкретного надзирателя. А назад был доставлен совершенно другим сотрудником полиции.