Лев Толстой. Психоанализ гениального женоненавистника - Мария Баганова 13 стр.


Так же, как и всех других родных Льва Николаевича, для этой женщины жизнь ее отца была самым главным в мире. Ей и в голову не пришло посмотреть на часы – а ведь уже близилась полночь.

Я вышел из вагона. На перроне стоял какой-то мужчина и курил. Завидев меня, он поздоровался, оказалось, это один из сыновей Льва Николаевича.

– А вы – врач?

Я подтвердил, что так оно и есть, и назвал свою фамилию.

– Вероятно, вы тоже подпали под обаяние моего отца? – спросил он. – Вам уже наговорили гадостей про мою мать?

Я заверил его, что только что провел более часа в обществе Софьи Андреевны и она произвела на меня впечатление любящей и заботливой жены.

– Она такой и была, пока мой отец не отверг ее! – заявил мой собеседник. Голос его дрожал то ли от волнения, то ли от сдерживаемой злобы. – Он – чудовище! Чудовище, отрицающее все и вся: государство, семью, закон, Церковь… Нас всех он ненавидит, он утверждает, что мы все имеем к нему дурное чувство зависти, что мы украшаем свое ничтожество его именем… – Голос его пресекся. – Он уже говорил вам о числителях и знаменателях? – вдруг спросил он.

– Эээ… нет, извините…

– Наверняка еще скажет! Впрочем, простите… Я вам докучаю.

– Нет, нет, нисколько! – поспешил ответить я. – Расскажите про числители, пожалуйста.

– Это его обычная шутка, – объяснил Лев Львович. – Числитель – это то, что человек собой представляет, а знаменатель – то, что он о себе думает. И из этой арифметики у него всегда выходит, что все вокруг него – ничтожества. Что почти у всех числитель стремится к нулю, а знаменатель – к бесконечности. Ну кроме его разлюбезного Черткова, вестимо! Не люблю я его: не умен, хитер, односторонен и не добр.

– Вижу, вы и отца недолюбливаете, – подытожил я. – Но зря вы думаете, что я успел подпасть под его обаяние. Или под обаяние господина Черткова. Последнего я нахожу крайне неприятным типом. – Конечно, у меня не было достаточных оснований для подобного суждения, но я полагался на интуицию и отчасти действовал из желания разговорить своего внезапного собеседника. – Расскажите мне об отце, – попросил я. – Скажите, какой он: добрый заботливый или, наоборот, – раздражительный?

– Доброта – это точно не про него! – усмехнулся мой странный собеседник. – Серьезный, всегда задумчивый, сердитый всегда и ищущий новых мыслей и определений – так он живет между нами, уединенный со своей громадной работой. С самого раннего детства нас приучали к уважению и страху перед отцом. Его все боялись.

– Все?

– Еще бы! Я вспоминаю, что каждый вечер управляющий приходил к нему, разговаривал с ним о делах, и часто мой отец так сердился, что бедный управляющий не знал, что сказать, и уходил, покачивая головой. Однажды отец в порыве ярости кричал на нашего воспитателя швейцарца: «Я вас выброшу из окна, если вы будете вести себя подобным образом».

И опять я вспомнил слова приват-доцента Ганнушкина: «Их аффективная установка почти всегда имеет несколько неприятный, окрашенный плохо скрываемой злобностью оттенок, на общем фоне которого от времени до времени, иной раз по ничтожному поводу развиваются бурные вспышки неудержимого гнева, ведущие к опасным насильственным действиям».

– А на практике он прибегал к насилию?

– Нет… Я не припомню.

– А с вами? С детьми?

– На нас он тоже то и дело кричал и по всякому поводу раздражался. Голос у него при этом становился тонкий и очень резкий. Если он играл с нами, то всегда пугал, – продолжил вспоминать Толстой-младший. – Особенно девочек… Обожал это делать. Водил их в лес с зажмуренными глазами, а когда разрешалось наконец глаза открыть, то мы должны были угадать, где находимся. Однажды вечером Таня и Маша возвращались откуда-то и, когда подошли к яснополянскому саду, услышали страшный рев. Девочки перепугались, бросились бежать со всех ног и успокоились только тогда, когда их догнал отец. В тот раз он был несколько смущен своей неудавшейся шуткой. – Он постарался рассмеяться, но у него это плохо вышло. – А вам как шуточка? Смешная?

– Странная шутка. Я бы сказал… неумная.

– Вот именно! Идиотская! – обрадовался он. – Дрянная шутка! Но его поступки не обсуждались, он был всегда прав. А мы всегда неправы. Когда кто-то из нас позволял себе подобное, острил и каламбурил, папа говорил: «Твои остроты вроде лотереи, когда вместо выигрыша выпадает пустой билет, называемый «аллегри». Когда шутил кто-то из нас, он обычно произносил это презрительное «аллегри!», что означало «ничего не вышло!».

В голосе его звенела давняя многолетняя обида. Я заметил, что мой собеседник страдает тиком, теперь, когда он разволновался, это стало особенно видно.

– Покойный дядя уверял меня, что отец переменился, что стал мягким и хорошим. Но я не верю в эту перемену! А вы читали его публицистику? Впрочем, откуда?.. Ее, к счастью, цензура запрещает – и правильно делает! Он же оправдывает анархистов! Пишет, что «самые добрые из убитых королей, как Александр II или Гумберт, были виновниками убийства десятков тысяч людей, погибших на полях сражений», а значит, королям и императорам не только нельзя возмущаться на случаи террора, но и должно удивляться, так как редки такие убийства после того постоянного и всенародного примера убийства, который они подают людям. Как вам такая логика?

– Софизм, – ответил я, пожав плечами.

– А Вы образованный человек! – заметил он. – Да, почитаешь, кажется, все логично, все одно к одному… а на деле – мерзость! Папа оправдывал террористов… Но в отличие от королей наш дядя никого на смерть не посылал. Он был инженером-путейцем.

– Простите, о ком Вы говорите? – не понял я.

– О мамином младшем брате. Его убили эсеры, – коротко пояснил этот странный человек. – Никто не сделал более разрушительной работы ни в одной стране, чем мой отец в России… Это из-за его влияния во время войны русское правительство, несмотря на все свои усилия, не могло рассчитывать на необходимое содействие и поддержку со стороны общества… Отрицание государства и его авторитета, отрицание закона и Церкви, войны, собственности, семьи… Что могло произойти, когда эта отрава проникла насквозь в мозги русского мужика и полуинтеллигента и прочих русских элементов? Из-за этой заразы на войне солдаты отказывались идти в бой, отказывались защищать Отечество…

Сигарета его догорела и слегка обожгла ему пальцы. Швырнув окурок на рельс, он вдруг оборвал разговор и, коротко поклонившись, скрылся в вагоне.

Я не мог не озадачиться мыслью, а нормален ли этот мой странный знакомец? Судя по мучившему его тику, по отрывистой манере выражаться и прочим деталям – не вполне[5].

В темноте я пересек запасные пути и миновал здание станции. Со Львом Николаевичем оставался его личный врач, поэтому мне не было особой нужны возвращаться в дом Озолина, но так как путь мой пролегал мимо, я все же заглянул туда перед тем, как идти к себе.

Лев Николаевич спал. Александра Львовна тоже дремала, у постели больного дежурил Душан Петрович, который, завидев меня, на цыпочках покинул свой пост.

– Вы были у Софьи Андреевны? Как там?

– Дал ей опия, уснула…

– Сильно она с вами откровенничала?

Я замялся.

– Эта женщина взяла обыкновение с кем угодно делиться семейными тайнами, дополняя свои фантазии циническими подробностями, – с отвращением проговорил он.

– Я говорил с Татьяной Львовной, по ее словам мать больна нервами… – вставил я.

– А-а-а, – отмахнулся Маковицкий, – ломает комедию! Она совершенно нормальна, а ее мнимая истерия лишь способ добиваться своей цели.

Я усомнился в его словах, но спорить не стал.

– А как Вам Татьяна Львовна? – поинтересовался он.

– Весьма рассудительная и умная женщина.

Маковицкий только хмыкнул в ответ.

Я вышел в соседнюю комнату, где одиноко сидел Сергей Львович.

– Как мама? – спросил он меня сразу, как только я вошел.

– Все более-менее в порядке. Легла отдыхать. Уснула.

– Она много говорила? – поинтересовался он.

– Да, – не стал скрывать я.

Сергей Львович тяжело вздохнул.

– Я отчасти понимаю ее: жизнь с моим отцом никогда не была легкой. Папа был убежден, что от его жены родятся «суета, обеды, завтраки, большие и малые дети, платья им на рост – вот и все, вся ее роль».

– Софья Андреевна рассказывала мне о странных припадках, которые иногда случаются со Львом Николаевичем, – спросил я.

Сергей Львович взглянул на меня с некоторым недоумением.

– Да, бывает… Несколько раз с ним делались какие-то необъяснимые внезапные обмороки, после которых он на другой день оправлялся, но временно совершенно терял память. Мог не узнать собственных внуков или невестку… Забыть, что его брат Дмитрий уж полвека как в могиле… Но на другой день следы болезни исчезали совершенно. И к настоящей болезни это вряд ли имеет отношение.

– Мне показалось, что Вашему приезду Лев Николаевич очень обрадовался. – Я решил осторожно продолжить расспросы, растревоженный странным разговором у отцепленного вагона. – Наверное, в детстве… – Я не успел закончить фразы.

– Видите ли, в детстве у нас было совсем особенное отношение к отцу, иное, мне кажется, чем в других семьях, – охотно пояснил Сергей Львович. – Для нас его суждения были беспрекословны, его советы – обязательны. Мы думали, что он знает все наши мысли и чувства… Я плохо выдерживал взгляд его пытливых небольших стальных глаз, а когда он меня спрашивал о чем-нибудь… я не мог солгать. Мы не просто любили его; он занимал очень большое место в нашей жизни.

– Он так много занимался с Вами? – уточнил я.

– Нет, не в этом дело, – качнул головой Сергей Львович. – Воспитывала нас в основном мама. Но впрочем, и он… Отец любил заниматься с нами гимнастикой: выстраивал нас в ряд, а сам становился перед нами. Мы один к одному повторяли за отцом его движения, сгибания и разгибания, махи ногами, приседания и наклоны. Он заставлял нас бегать, плавать, играть в лапту и городки, особенно поощрял верховую езду или бег наперегонки.

Отец любил сам давать уроки математики… Он задавал нам задачи, и горе нам, если мы их не понимали. Тогда он сердился, кричал на нас. Его крик сбивал нас с толку, и мы уже больше ничего не понимали.

– Он часто сердился? – Я ухватился за это еще одно доказательство аффективно-раздражительной психики больного.

– Раньше да, очень часто. Но в последние годы он сильно изменился. Вообще, было так: если он хорошо работал, все весь день шло хорошо, все в семье были веселы и счастливы, – если нет, то темное облако покрывало нашу жизнь.

Фраза показалась мне весьма характерной: приват-доцент кафедры душевных болезней Московского университета подчеркивал чрезвычайно характерную для эпилептоидов склонность к эпизодически развивающимся расстройствам настроения, расстройствам, могущим возникать как спонтанно, как бы без всякой причины, так и реактивно – под влиянием тех или других неприятных переживаний. Он утверждал, что подобные расстройства отличаются от депрессивных состояний всякого другого рода тем, что в них почти постоянно наличествуют три основных компонента: злобность, тоска и страх. Подобные расстройства настроения могут продолжаться недолго, но могут и затягиваться на день или даже на несколько дней, и именно на эти-то дни и падают наиболее бурные и безрассудные вспышки эпилептоидов. Приведенные Сергеем Львовичем факты вполне укладывались в это описание.

– Для отца не существовало понятий «не могу» или «устал», – продолжил вспоминать мой собеседник. – «Плыви», – коротко бросал он мне, еще совсем маленькому, и отталкивал во время купания на середину пруда. Ну доплыву до берега – похвалит. Но, наверное, если бы я начал тонуть – то он бы меня вытащил… Но тогда я страшно боялся.

Это «наверное» показалось мне весьма показательным.

– Или, бывало, едем верхом, – ухмыльнулся своим мыслям Сергей Львович. – Отец переводит лошадь на крупную рысь. Я стараюсь за ним поспеть. Чувствую, что теряю равновесие. С каждым толчком рыси сбиваюсь все больше и больше. Чувствую, что пропал. Надо лететь. Еще несколько бесполезных судорожных движений – и я на земле. Отец останавливается. «Не ушибся?» – «Нет», – стараюсь отвечать твердым голосом. «Садись опять». И опять той же крупной рысью он едет дальше, как будто ничего и не произошло.

– Лев Николаевич упоминал, что один из друзей называл его «автодиктатом», – произнес я. – Это на самом деле так?

– Наверное, – чуть поразмыслив, согласился Сергей Львович. – Разумеется, никто из нас не мог тягаться с ним в глубине мысли и остроумии, и все… вся жизнь наша была сосредоточена на папе. Даже в праздники, традиционно считающиеся детскими, мы не могли позволить себе расслабиться или шалить…

– Да, он был строг с нами, – раздался голос Александры Львовны. Она незаметно подошла и уже некоторое время стояла в дверях, слушая откровения Сергея. – И он имел право так с нами поступать. Он учил нас многому… Помнишь, как мы экономили сахар и чай для нищих? Мы с Ванечкой пили чай вприкуску, а потом «вприлизку». Куски сахара были красными от крови: мы обдирали себе языки. А отец был в восторге: этим мы невольно продемонстрировали самопожертвование, которое не совсем легко нам доставалось.

Я ничего не произнес вслух, надеюсь, что и лицо мое ничего не выразило, но в словах девушки я ясно увидел еще одно доказательство садистских склонностей моего пациента.

– Помню… – кивнул Сергей. – А школу для крестьянских детей помнишь?

– Я была мала… Это вы с Таней учили.

– Да. И мама. Приходило каждое послеобеда человек 35 детей, и мы их учили. Это очень трудно было учить человек 10 вместе, но зато довольно весело и приятно. В неделю все знали уже буквы и склады на слух. Папа тогда сам составил для крестьянских детей «Азбуку», чтобы за наименьшую цену дать учащимся наибольшее количество понятного материала, расположенного в такой правильной постепенности, от простого и легкого к сложному, чтобы постепенность эта служила главным средством обучения чтению и письму по какому бы то ни было способу, – принялся объяснять Сергей, явно что-то цитируя. – С этой целью сначала были подобраны слова все понятные, все произносящиеся так, как пишутся, и все расположенные по ударениям, для того чтобы ученик узнавал значение каждого прочитанного слова и мог бы писать под диктовку, потом более сложные слова и более сложные соединения из них, переходящие в басни, сказки и рассказы. Рассказы, басни и сказки составлены так, чтобы ученик мог без наводящих вопросов рассказать прочитанное, и потому статьи эти могли бы быть употребляемы для упражнения учеников в самостоятельном чтении и для диктовки.

– О чем вы там, Сережа? – раздался из-за открытой двери слабый, но настойчивый голос.

Александра Львовна немедленно кинулась к отцу. Мы все последовали за ней.

– Мы о школе говорили, папа. Для крестьянских детей. Помнишь, у нас была. Ты «Азбуку» писал специально…

Лев Николаевич проснулся. Доктор Маковицкий поставил ему градусник.

– Помню… Помню… – заговорил Толстой. – Но тогда я был еще грешен… Я надеялся получить доход с той «Азбуки»… Я еще не отказался от собственности! А вот – смерть… Я тогда специально посетил Европу, чтобы ознакомиться с тем, что сделано в Европе по народному образованию. …Посетил в Берлине Моабитскую тюрьму, где была недавно введена новая усовершенствованная наукой система пытки, известная под названием одиночного заключения; конечно, это изобретение не оставило благоприятного впечатления. – Он хмурился и был готов заплакать. – Потом был в Лейпциге, в школе. Ужасно. Молитва за короля, побои, все наизусть, напуганные, изуродованные дети. На вопросы из истории Франции дети отвечали наизусть хорошо, но по разбивке я получил ответ, что Генрих IV убит Юлием Цезарем. – Он рассмеялся. Александра с Сергеем и Душаном Петровичем тоже послушно рассмеялись, я в свою очередь тоже вежливо улыбнулся. Толстой продолжил свою речь: – Такой педагогический опыт еще менее может нас убедить в законности педагогического насилия. Кроме того, что самый опыт плачевен, школа одуряет детей, искажая умственные способности, отрывает ребенка от семьи в самое драгоценное время его развития, лишает его жизнерадостной свободы и превращает его в измученное, сжавшееся существо, с выражением усталости, страха и скуки, повторяющее одними губами чужие слова на чужом языке… Педагоги немецкой школы и не подозревают той сметливости, того настоящего жизненного развития, того отвращения от всякой фальши, той готовой насмешки над всем фальшивым, которые так присущи русскому крестьянскому мальчику.

Маковицкий посмотрел температуру – 38, 2. Однако больной чувствовал себя не слишком плохо. Александра подала отцу воды с вином. Толстой продолжил:

– Возвратившись в Ясную Поляну, я завел народную школу. Над спорами: полезна ли грамотность или нет, не следует смеяться. Это очень серьезный и грустный спор, и я прямо беру сторону отрицательную. Грамота, процесс чтения и писания, вредна. Первое, что они читают, – славянский символ веры, псалтырь, заповеди, второе – гадательную книгу и т. п. Не проверив на деле, трудно себе представить ужасные опустошения, которые это производит в умственных способностях, и разрушения в нравственном складе учеников. Надо побывать в сельских школах и в семинариях, которые доставляют педагогов в училища от правительства, чтобы понять, отчего ученики этих школ выходят глупее и безнравственнее неучеников. Чтобы народное образование пошло, нужно, чтобы оно было передано в руки общества.

Вино очевидно взбодрило больного. С небольшими перерывами он говорил еще около получаса, излагая свою педагогическую теорию. Иногда слово брала Александра Львовна или ее брат, и они послушно цитировали какие-то давние труды Льва Николаевича.

Назад Дальше