Употреблено - Дэвид Кроненберг 20 стр.


Селестина расценила все это лишь как жест изощренной вежливости, но в конце концов не устояла. Свойственный ей интерес к естественным наукам – не такая уж и редкость в среде профессиональных философов, которых часто сносит в абстракцию, в политику, и тогда они тянутся к тому, что на известном расстоянии кажется привлекательным – земным, а потому прочным и неоспоримым. Итак, Селестина, похоже, играла в энтомолога, сидя перед нашим убогим, допотопным телевизором Loewe с электронно-лучевой трубкой (а когда-то это был последний писк); смазанная картинка ее раздражала, иногда она падала на колени и, щурясь, смотрела на экран, жаждала разглядеть детали, изучала среду этого фильма, будто тропический лес в Папуа – Новой Гвинее, жила в нем. Дело явно шло к восьмисотстраничной монографии под названием “Разумное потребление корейских насекомых” – возможно, на корейском, возможно, лет через пятнадцать. Она продолжала работу, и взгляд у нее был тот самый – взгляд в дальнюю даль, в будущее, яростный взгляд, от которого меня бросало в дрожь.

Я смотрел кино под чутким руководством Селестины, которая перематывала назад, потом вперед, останавливала кадр, непонятно чем ее заинтересовавший, и создавала свое, хаотичное и произвольное повествование, и думал, что являюсь свидетелем рождения нового фильма, уже мало связанного с тем, представленным на суд жюри Каннского кинофестиваля несколько недель назад. В этом новом фильме, создававшемся при участии Селестины в нашей сырой и тесной гостиной, просвещенные старосты выдуманной северокорейской деревни Чосон (ироничная отсылка к древнему уединенному королевству с таким же названием, немедленно характеризующая деревню как примитивную, изоляционистскую и не привязанную к определенному времени) постановили, что насекомых всех видов необходимо выращивать и собирать как главный источник питания, а традиционные сельскохозяйственные культуры – рис, кукурузу и капусту – использовать только для прокорма самих насекомых. Эта версия содержала – конечно, в весьма экстравагантном и искаженном виде, не говоря уж об анахронизме, – идеи диетолога Аткинса о правильном питании: живой белок насекомых должен заменить катастрофически неполноценные и уже наполовину разрушенные содержащиеся в зернах углеводы, которые подпитывают зависимость от Запада и его ставленников.

Младенцы, конечно, были освобождены от необходимости питаться насекомыми, так что на экране то и дело появлялась голая грудь какой-нибудь крестьянки, но демонстрировалась она всегда в связи с кормлением – и никакой эротики тут не было, по крайней мере откровенной (одни члены жюри посчитали эпизоды с кормлением грудью чрезвычайно эротичными, другие – нет). Нас заверили, что версия фильма, представленная на суд жюри, является официальной, одобрена Трудовой партией Кореи и ее покажут на всю страну без купюр, но к этим заверениям мы отнеслись весьма скептически, подозревая, что фильм, возможно, липа, сделанная на потребу Западу с его извращенными вкусами. Могут ли в самом деле обнаженные груди и набухшие соски появиться на экранах кинотеатров пуританского Пхеньяна, не говоря уж о Кэсоне и Чонжине? Разумеется, такие сомнения повредили фильму во время голосования, но Селестину, для которой “Насекомые” были любовным посланием от Ромма Вертегаала, это, ясное дело, не заботило.

А скрытый ключ к посланию похищенного кинорежиссера, вероятно, содержался в продолжении, где на счастливую, пышущую здоровьем и обогащенную питательными веществами деревню напало свирепое горное племя жрецов-воинов, которые жестоко расправлялись с мужчинами и отрывали невинных младенцев от блаженных кормящих матерей, оголяя, вовсе не случайно, упомянутые набухшие соски. Жрецы-воины почитали насекомых как священных созданий и верили, что питание ими облагораживает человека и не дает ему превратиться в животное, поэтому даже дети их питались исключительно неприятной черной кашицей из насекомых, составлявшей рацион племени. Итак, жрецы захватили Чосон, а потом время от времени извлекали из лесу отважных матерей, бежавших туда, чтобы вопреки всему кормить детей молоком, а дальше матерей казнили – душили.

Селестину эти сцены ошеломляли, ужасали, хотя в определенном смысле она их и создавала; глядя на экран, она сжимала левую грудь (мою любимицу, которая была больше, чем правая, хотя и не столь совершенной формы, но дело ведь не только в размере – мне нравился сосок и кружок вокруг него, нравилась ее пластичная упругость и родинка, как у Элизабет Тейлор на щеке).

Послание от Ромма, любовное послание, Селестина прочла так: отрежь свою левую грудь, этот кишащий насекомыми бурдюк, потому что, если не отрежешь, они распространят свой культ по всему твоему телу, включая мозг, мозг в особенности. И тогда никаким философом ты больше не будешь и Ромму Вертегаалу тоже станешь не нужна.

Скоро до меня дошло, что это случай болезни, которую мы называли “апо”, то есть апотемнофилии, хоть я и понимал: картина патологии у Селестины нестандартная. Стандартная картина предполагает стремление ампутировать одну и более конечностей, чтобы сделать нормальным тело, не являющееся таковым. Моя левая нога на самом деле не моя, а какой-то внешний придаток. Я хочу от него избавиться, я не ощущаю себя единым целым, не чувствую, что я – это я, пока он при мне. Я настоял, чтобы мы с Селестиной изучили апо вдоль и поперек, ведь мне не верилось, что бывший любовник поставил ей диагноз посредством фильма, в котором непостижимым способом сообщил и о прогнозе, и о радикальном способе лечения, а Селестине все это казалось истинным и возражений у нее не вызывало.

Селестина снисходительно отнеслась к моему желанию убедить ее, что здесь имеет место апотемнофилия, которая является хотя и довольно экзотичным, но известным психическим конструктом, и существование его подтверждено томами специальной медицинской литературы, а также множеством сайтов для страдающих такой патологией. Мы продолжали изучать вопрос. Анализ кожно-гальванической реакции и магнитоэнцефалограмм пациентов, кажется, подтвердил неврологическое происхождение синдрома; можно было допустить, что у Селестины нет невротических фантазий, что проблема здесь в мозгу, она материальна, а потому “реальна”. Но и такая концепция оказалась слишком примитивной применительно к случаю Селестины. Она мягко возразила мне, словно мы мило спорили о каких-то обыденных вещах (этот обезоруживающий прием она часто использовала, общаясь со студентами, и поэтому они любили ее), что ведь в детстве у нее не было грудей, и поэтому, будучи ребенком, она не хотела их отрезать; что стремление изменить форму груди или вообще сделать мастэктомию не относится к апотемнофилии, а скорее связано с желанием изменить пол или половой дезориентацией и так далее, и дело не в том, что она не ощущает левую грудь частью своего тела, а в том, что в груди полно насекомых и она представляет опасность, как протоковая карцинома в том же самом месте или развившийся рак груди, и, стало быть, для удаления этой части тела есть обычные, разумные показания.

И тема с культом тоже никак не соответствовала классическим проявлениям апо. Здесь, конечно, важную роль сыграла книга Селестины “Рот и сосок” об универсальном культе вскармливающей груди. В ней Селестина говорит, что чистый, научный атеизм подразумевает отказ от некоторых культов, которые не считаются культами, но функционируют именно в таком качестве, поэтому их нужно разоблачить и ликвидировать – как культ насекомых, о котором сообщил Селестине в своем фильме бывший любовник-француз, урожденный голландец Ромм, алхимией киднеппинга превращенный в северокорейского кинорежиссера. Теперь ты видишь, с чем я столкнулся, пробудившись от сна – сном оказалась вся наша совместная жизнь до той минуты, до того раннего утра на вилле высоко в горах над Каннами. Словом, безмолвную борьбу с Селестиной мне предстояло вести на двух фронтах: противостоять ее намерению отрезать левую грудь и ее желанию установить связь с фантомом Ромма Вертегаала, известного также под именем Чжо Ун Гю.

В самом ли деле у нее случился удар, внезапное нарушение мозгового кровообращения, когда мы смотрели “Насекомых” в ложе жюри в Каннах? Затмил ли он ее мозг неким грандиозным знамением, пока образы крестьян, жрецов-воинов и полей с насекомыми наплывали на нас? (Мне вспомнился религиозный роман Филипа Дика “Всевышнее вторжение”, написанный им после удара.) Вернувшись в Париж, она шутила о нашем маленьком приключении во время фестиваля и говорила, что этот “филососпазм” случился у нее от перегрева, ведь атмосфера на фестивале была жаркая и агрессивная. Случился ли однажды ночью второй удар, после которого дремавшее несколько месяцев впечатление от фильма ожило? И проявились ли тогда последствия того, первого удара, грянувшего, а потом стихшего, не оставив следа?

И тема с культом тоже никак не соответствовала классическим проявлениям апо. Здесь, конечно, важную роль сыграла книга Селестины “Рот и сосок” об универсальном культе вскармливающей груди. В ней Селестина говорит, что чистый, научный атеизм подразумевает отказ от некоторых культов, которые не считаются культами, но функционируют именно в таком качестве, поэтому их нужно разоблачить и ликвидировать – как культ насекомых, о котором сообщил Селестине в своем фильме бывший любовник-француз, урожденный голландец Ромм, алхимией киднеппинга превращенный в северокорейского кинорежиссера. Теперь ты видишь, с чем я столкнулся, пробудившись от сна – сном оказалась вся наша совместная жизнь до той минуты, до того раннего утра на вилле высоко в горах над Каннами. Словом, безмолвную борьбу с Селестиной мне предстояло вести на двух фронтах: противостоять ее намерению отрезать левую грудь и ее желанию установить связь с фантомом Ромма Вертегаала, известного также под именем Чжо Ун Гю.

В самом ли деле у нее случился удар, внезапное нарушение мозгового кровообращения, когда мы смотрели “Насекомых” в ложе жюри в Каннах? Затмил ли он ее мозг неким грандиозным знамением, пока образы крестьян, жрецов-воинов и полей с насекомыми наплывали на нас? (Мне вспомнился религиозный роман Филипа Дика “Всевышнее вторжение”, написанный им после удара.) Вернувшись в Париж, она шутила о нашем маленьком приключении во время фестиваля и говорила, что этот “филососпазм” случился у нее от перегрева, ведь атмосфера на фестивале была жаркая и агрессивная. Случился ли однажды ночью второй удар, после которого дремавшее несколько месяцев впечатление от фильма ожило? И проявились ли тогда последствия того, первого удара, грянувшего, а потом стихшего, не оставив следа?

Я уговаривал Селестину записаться на КТ-сканирование. И сам пристально изучал ее лицо в поисках признаков недуга – искривленного рта, опустившегося века. Но ничего не нашел, а она ничего не чувствовала и отказывалась идти к врачам. Это лишь череда озарений, сказала она, мы с тобой частенько ими страдали – страдали потому, что подобные откровения всегда поражали вдруг и требовали действия, выводили тебя из равновесия, переворачивали и словно бросали на паркетный пол. Селестина говорила о внезапно наступавшей ясности в отношении каких-либо философских или социальных вопросов, о прорывах сознания, неотделимых от мощных эмоциональных посылок. Часто мы сами провоцировали эти откровения, например, когда путешествовали до изнеможения или писали в условиях жесточайшего политического прессинга. Я не мог отрицать реальность этих непостижимых, приходящих неизвестно откуда событий, мы ведь так много их пережили. На какую-нибудь долю секунды мне как интеллектуалу такое объяснение показалось вполне приемлемым, но в следующий же миг – абсолютным вздором и безумием: отрезать совершенно здоровую грудь потому, что вопреки всякому здравому смыслу ее владелица отреклась от нее и боится ее содержимого?

Я настоял, чтобы Селестина показала мне свою последнюю маммограмму. Она не сопротивлялась. Судя по заключению, все было в норме (с обычной оговоркой врача, касавшейся нетипичной плотности соединительной и железистой ткани, видимо, билатеральной, из-за которой чувствительность маммографии понижается, что может повлиять на результат), но Селестину это не волновало. Этому заключению уже три года, и оно уже содержит зачатки собственной ошибочности; оно представляет лишь несовершенный, осторожный взгляд врача, который не может затрагивать и не затрагивает ту грань существования, по которой движется человеческая жизнь. Были у нас и результаты УЗИ, изображение ее груди изнутри. Мы рассматривали их как старые семейные фотографии. Никаких следов насекомых. Ну конечно, сказала Селестина. Насекомые атакуют внезапно и захватывают разом, как варвары. Это колонизация – то же, что произошло с деревней в “Насекомых”, – сначала захватывается плацдарм, потом происходит тотальное метастазирование и, наконец, полное порабощение. Как же они проникли туда, в этот красиво запечатанный текучий купол?

– Они роют норы. Прокладывают туннели. Они откладывают яйца. Я как раз собираюсь поговорить об этом со своими друзьями-энтомологами, – заявила Селестина. – Мы уже назначили встречу, чтобы обсудить глобальную стратегию насекомых.

– Я тоже хотел бы присутствовать. Хочу запротоколировать это… мероприятие.

– Да-да, конечно. Ты можешь сделать и кое-что еще. Сходи к твоему аудиологу и узнай, не в курсе ли она, где сейчас живет Ромм. Она наверняка поддерживает с ним связь. У них были особые отношения, очень сложные и тонкие, и его слух – а значит, и карьера кинорежиссера – в определенном смысле зависит от нее. Вряд ли Ромм забыл о ней, пусть Пхеньян и далеко от Парижа. Я думаю, они могут даже перепрограммировать твой слуховой аппарат через интернет. Это ведь в общем-то маленький компьютер с Bluetooth и Wi-Fi. Ты, наверное, и сам можешь это сделать? Или уже сделал?

Нет, этого я не сделал, но не сомневался, что такое возможно. Не сомневался я и в другом: если кто и программирует слуховой аппарат кинорежиссера – фаворита Любимого и Уважаемого Вождя через интернет прямо из кабинета в Париже, так это Элке Юнгблут.

10

Мое путешествие в аудиологическую клинику Юнгблут оказалось не просто короткой поездкой в синем “смарте” по Парижу, хотя я думал, что в самом бытовом смысле так оно и будет. “Филососпазмы” происходили у каждого из нас по нескольку раз в год, и мы, так сказать, позволяли друг другу это; бывали случаи обсессивно-компульсивного поведения, часто сопровождавшиеся сексуальными интрижками со студентами, или периоды глубокой депрессии сложной природы, или смелые политические эскапады, которые влекли за собой нападки СМИ и общественности и причиняли множество других неприятностей. Но мы договорились, что в такие времена будем поддерживать друг друга и воспринимать эту сиюминутную реальность как единственно подлинную, каковой тем самым она, конечно, и становилась. Поэтому я ехал по Периферик, высматривая съезд на рю де Вожирар в районе Ванв, где находилась клиника Юнгблут, и вскоре оказался там, в сверкающей приемной с хромированной мебелью в стиле техно, а мою медкарту изучал очень серьезный студент Института политических исследований, работавший здесь по совместительству и якобы со мной незнакомый.

Моя первая вылазка в мир слуховых инструментов вылилась в мытарства по кабинетам, расположенным в домах престарелых, где хотелось немедленно застрелиться, и спрятанным в полуподвалах импровизированных мастерских, напоминавших комиссионные магазины мебели из серии “собери сам”. Словом, технологии сложные, а организация розничной продажи никудышная, дилетантская. И каждый раз, когда ты приходил снова и втыкал “уши” в компьютер аудиолога, аудиолог был уже другой, да и компьютерная программа чаще всего тоже. Аудиологами, как я увидел, работали исключительно женщины, а точнее, в основном девушки – девушки, которые с беспокойным и требовательным стариком вроде меня чувствовали себя неуютно. Они благосклонно помогали твоим трясущимся, узловатым, нечувствительным пальцам вставить в ухо внутриканальный слуховой аппарат; технологию устройства (в изготовлении коего участвовали крупнейшие электронные корпорации, обладающие вычислительным ресурсом, в шесть тысяч раз превышающим тот, что запустил “Аполлон-11” на Луну) они представляли тебе в самом простом виде и ничего не говорили о шести различных программах и бесконечном количестве вариантов их настройки – просто показывали кнопку, включавшую и выключавшую аппарат. Они ведь не хотели тебя запутать.

Только встретившись по настоянию Ромма Вертегаала с Элке, я понял: мир звука может открыться мне по-настоящему и самым волнующим образом после долгих лет, когда я существовал вне его и он казался мне приглушенным, тусклым, забытым. И вот мы снова сидели здесь, в Ванве, на консультации, которая для Элке была самоотверженным актом и частью творческого проекта серьезного масштаба, где переплетались две жизни.

Элке, невзрачная девочка, родилась в семье психоаналитиков-немцев из Кёльна, отец ее был фрейдистом, мать – юнгианкой, и оба страдали нарушениями слуха. Старший брат, музыковед, специализировавшийся на танце елизаветинской эпохи, переехал в Бостон, чтобы преподавать в Консерватории Новой Англии, и тоже плохо слышал. Таким образом, здесь мы наблюдали то, что Фрейд назвал бы чистой воды катексисом, в конце концов породившим феномен Юнгблут. Будучи самым молодым членом семьи и единственным с нормальным слухом, Элке взяла на себя заботу о звуковой среде всей семьи; создать и расширить акустическое пространство для них, а потом и для всех, кого только можно, стало целью ее жизни. Глухой, очевидно, не может работать психоаналитиком, да и музыковедом тоже, однако Элке столкнулась с распространенной (а в данном случае семейной) проблемой неприятия человеком факта собственной глухоты – так выразилась Юнгблут, – и дошло до того, что брат просил ее слушать записи, которых сам практически не слышал, и рассказывать ему о нюансах звучания. А родители иногда втихомолку записывали сеансы психоанализа со своими пациентами, а потом просили Элке расшифровывать записи и пояснять, с какой именно интонацией пациент говорил то или другое. Словом, на Элке легло колоссальное бремя вкупе с гипертрофированным чувством долга и ответственности – замес на редкость крутой. А я извлекал из этого выгоду.

Назад Дальше