Употреблено - Дэвид Кроненберг 25 стр.


– То есть он отсканировал чей-то пенис лазерным сканером?

– Если все сделать правильно, это неопасно. В кино так делают постоянно – в кадре голову каскадера совмещают с 3D-моделью лица актера, и кажется, что актер сам выполняет опасные трюки.

– Вряд ли кто-нибудь захочет совместить модель такого члена со своим.

Чейз покраснела.

– Это, конечно, пенис Эрве. А патология его вовсе не смущает, поверьте. Эрве, можно сказать, превратил свой член в популярную достопримечательность. Он не такой кривой, когда не стоит. Тут ему, наверное, кто-нибудь помог. Может, один из его покровителей.

– Ну вот, он у вас на компьютере. И что вы с ним будете делать?

Чейз вернулась к трекпаду.

– Итак, мы помещаем файл в виртуальное рабочее пространство, и появляется панель инструментов, с помощью которых его можно вращать, вот так, крутить, уменьшать, увеличивать. Сделаю его больше натуральной величины – так просто, ради смеха. Если мы выйдем за границы физического рабочего пространства принтера, программа предупредит, так что тут не ошибешься. Потом запускаем делитель изображения, и он шинкует наш виртуальный объект на слои, чтобы принтер потом мог сконструировать физический объект. Это называется быстрым прототипированием – красивый термин.

– А вы знаете, каков он в натуральную величину? Член вашего друга?

– Да-да, я видела его, и не раз. А теперь смотрите.

Она нажала кнопку “Изготовить”, и принтер ожил, печатающая головка на стальных рельсах задвигалась туда-сюда энергично, напористо.

– Видите, сзади к корпусу прикреплена бобина, на ней намотана розовая нить. Чем-то напоминает спиннинг. Нить бывает разных цветов, у меня оказалась ярко-розовая. Она из ПЛА – полилактида, это биопластик из возобновляемого сырья. Печатающая головка тянет нить через прозрачную трубку, видите? Нить идет в экструдер, там расплавляется и выходит через сопло на рабочую платформу – принтер слой за слоем печатает модель, и платформа медленно, почти незаметно опускается. На YouTube можно посмотреть, как работает принтер, в ускоренной прокрутке, там куча таких роликов. Завораживающее зрелище. Очень забавно. Платформа опускается, словно лифт, а на ней появляются грибы какие-нибудь. Эту штуку он будет печатать часа два, слишком много деталей.

Печатающая головка уже заложила основу, то есть основание пениса Эрве Блумквиста – розовый кружок, который на массивной рабочей платформе с подсветкой выглядел маленьким, жалким. Зрелище и в самом деле завораживающее, но еще больше Натана заворожила Чейз, он смотрел на нее через FabrikantBot 2, как через объектив, и не мог оторвать взгляда, сфокусировать его на чем-то другом. Чейз, казалось, была охвачена фанатическим азартом, какого Натан не наблюдал даже у Наоми, а для него это означало только одно – сексуальность в чистом виде, опасную сексуальность.

– Так чем болен ваш друг… как его… Эрве?

– Да, Эрве Блумквист. Мы учились вместе в Париже.

– Он прислал вам свой пенис с какой-нибудь целью? Вы что-то должны с ним сделать?

– Кое-что я с ним непременно сделаю. И Эрве, вероятно, догадывается, что именно.

Натан представил, как Чейз использует вырастающий на рабочей платформе принтера объект в качестве большого фаллоимитатора – больше ничего не шло в голову, – и сразу почувствовал, что и его член вслед за членом на экране наливается кровью – не самое приятное совпадение.

– Так от какой болезни у него пенис загнулся посередине?

– Тому виною три французских доктора.

– Что?

– Эрве говорил, его напасти от трех докторов: Пейрони – его именем и названо искривление пениса, Дюпюитрен – контрактура сухожилий, а потом и пальцев часто сопутствует болезни Пейрони, и руки в результате превращаются вот во что, – Чейз согнула левую кисть как клешню. – И доктор Рейно – у Эрве ступни иногда становятся лиловыми из-за плохой циркуляции крови, как только он замерзает хоть немного. Три французских доктора. Похоже на детский стишок, а?

– Вы, похоже, близко знакомы с этим парнем.

– Да, в Сорбонне мы тесно общались. Интересное было время.

Она сказала “Сорбонна”, как сказал бы житель Среднего Запада, никогда не слышавший французского произношения, с ударением на первом слоге – “cорбн”. Интересно, подумал Натан, Чейз постепенно развивала свой хитроумный метаязык, пытаясь устранить малейшие признаки французского из речи и мысли, подобно le schizo[31]Вольфсону, который превратил свой английский в смесь иврита, французского, немецкого и русского? В определенном смысле похожую инверсивную тактику использовал Беккет, написавший часть работ на французском – избавлялся от языка своей матери, – а перейдя на французский, вынужден был, как он сам говорил, писать яснее и лаконичнее.

Печатающая головка все ездила туда-сюда, накладывая полилактид слоями на рабочую платформу, рывками опускавшуюся все ниже и ниже по мере того, как продукт – пенис из биопластика – вырастал, словно сталагмит на полу пещеры. Принтер работал со сдержанным энтузиазмом, без юмора, радостно творил, экструдировал кривой возбужденный пенис – принтеру просто нравилось творить. Странно, конечно, сравнивать себя с FabrikantBot, но нечто общее у них с Натаном было. Натан знал, какая это радость – творить, неважно что, просто ощущать себя творцом, и радость заглушала его беспокойство насчет проекта Ройфе, химерической книги под названием “Употребленная”, которую, может, FabrikantBot за него напечатает? А почему нет? Видимо-невидимо книг из органического пластика.

– Хорошо бы сделать вены голубыми или фиолетовыми, а головку – розовой или красной, но эта модификация FabrikantBot работает только с одним цветом, разноцветный объект сконструировать не может. Приходится самой раскрашивать, так неудобно. Уговариваю отца раскошелиться на следующую модель, а он ни в какую. У RepliKator 3 двойной экструдер, рабочая платформа подогревается, и он, кажется, может работать с ABS-пластиком, который значительно дороже. Но дело не только в деньгах. Отец хочет узнать, что я делаю на принтере, а я ему не показываю.

– Увидев пенис Эрве, ваш отец вряд ли обрадуется. Он, конечно, много пенисов повидал в свое время, но не при таких обстоятельствах.

– Эрве не только пенисы мне присылает.

Они оставили удовлетворенный FabrikantBot пыхтеть в одиночестве и вышли на лестничную площадку. Чейз заперла дверь, повернулась к соседней.

– Это моя спальня, следующая – ванная, а в эту – она повернулась к двери, смотревшей прямо на них, – мы сейчас пойдем. Здесь моя мастерская.

Чейз щелкнула выключателем, и Натан увидел, что эта комната – зеркальное отражение той, где стоял принтер, только окно в дормере закрыто ставнями. Здесь стояло два необтесанных деревянных стола на козлах: один длиннющий, как стол для пикника, другой квадратный, заставленный жестянками с краской, банками с водой, заваленный тюбиками, кистями, обрывками материи, прямоугольными пластиковыми палитрами с крышкой, шпателями.

– Ну вот, смотрите. Я уже говорила, что сама разукрашиваю модели. Рисовать можно прямо на полилактиде акриловой краской. Можно даже сначала зашкурить, чтобы получить неоднородную фактуру. Жаль, тут раковины нет, вода частенько бывает нужна, но ванная по соседству. Тут у меня бардак, конечно…

Чейз отвернулась от стола с красками и шагнула к длинному столу, на котором под куском холста лежали большие округлые предметы. Чейз постояла немного, глубоко вдохнула – с каким-то даже благоговением, подумал Натан, – затем наклонилась и начала осторожно отворачивать холст. Глазам Натана представали воссозданные в термопластике части изувеченного, расчлененного женского тела, расположенные без видимого порядка. Раскрашены они были грубо, но достаточно убедительно, чтобы Натан испытал отвращение, напомнившее ему страшную мясную лавку, на которую он как-то наткнулся в маленьком испанском городке. Одна отрубленная грудь, обрубки бедра и голени, пальцы, отделенные от кисти, туловище, рассеченное на четыре части, жуткая голова со вскрытой черепной коробкой и распухшим языком, торчащим изо рта. Почти на каждом квадратном сантиметре тела крошечные ямки, будто его покусала огромная стая пираний, и каждая ямка любовно раскрашена темно-красной акриловой краской – цвета омертвевшей ткани.

– Их прислал мне Эрве, кусочек за кусочком. – Чейз бросила аккуратно свернутый холст под стол. – Я их скомпоновала и разукрасила. По-моему, живописно получилось.

Она повернулась к Натану, прислонилась к краю стола, заложив руки назад.

– Знаете, я хотела назвать свое произведение “Употреблено”, но отец меня опередил. Может, вам удастся уговорить его озаглавить книгу иначе?

Натан узнал это истерзанное тело, вернее, его части – он видел их на фотографиях, которые присылала Наоми. В совокупности они были когда-то Селестиной Аростеги.

Она повернулась к Натану, прислонилась к краю стола, заложив руки назад.

– Знаете, я хотела назвать свое произведение “Употреблено”, но отец меня опередил. Может, вам удастся уговорить его озаглавить книгу иначе?

Натан узнал это истерзанное тело, вернее, его части – он видел их на фотографиях, которые присылала Наоми. В совокупности они были когда-то Селестиной Аростеги.


– Итак, ты все-таки сделал это. Отрезал жене грудь с ее согласия.

Наоми старалась мыслить в жестких категориях журналистской объективности и закона: этой глухой, влажной ночью в конце токийского лета только так ей удавалось сохранять присутствие духа. Они вышли на улицу, в унылый, гибнущий сад, потому что в доме стало невыносимо жарко – тесно, душно, как в мокрой от пота постели. Наоми сидела у дальней стены дома на бетонной в пятнах лишайника скамье, стилизованной под выбитую из камня. Оранжевые фонари под колпаками, похожими на тяжелые веки, то обливали ее резким светом, как медицинские бактерицидные лампы, то бросали ей на лицо глубокие, дрожащие тени, вырезая его из темноты. Аростеги бродил с Наоми по саду, пинал невидимый во мгле хозяйственный мусор, бурлившей у его ног встречным потоком.

– Знаешь, один мой коллега – не буду говорить кто, ты ведь непременно его разыщешь… Словом, как-то нас занесло в караоке – не здесь, в Париже, и мне выпало петь “Je t’aime… moi non plus”[32]– партию Сержа Генсбура, а этот мой коллега пел фальцетом за Джейн Биркин. Петь я согласился исключительно из уважения к Сальвадору Дали – его слова про коммуниста Пикассо обыграны в названии песни[33]. Генсбур хотел, чтобы Биркин пела голосом маленького мальчика, и мой коллега пел так же, причем без видимых усилий. В общем, в тот вечер он открылся мне с неожиданной стороны, и, скажу тебе, я прекрасно прожил бы без такого открытия. Решив, вероятно, что этот пошлый дуэт нас сблизил, коллега поведал мне о своей кровожадной мечте, а именно: в пылу страсти отрезать женщине грудь. Он все искал женщину, которая позволила бы ему это сделать за деньги, и доктора, который бы его проинструктировал. Мой коллега был человек щепетильный и аккуратный. Не знаю, осуществил ли он свою мечту.

– Ты испытал такие же ощущения? Показалась тебе эта процедура возбуждающей? Распалила тебя?

– Я сыграл роль хирурга. Хирурга-преступника. И Селестина как всегда не ошиблась. Мне захотелось сохранить ее грудь, как-нибудь законсервировать – отнести к таксидермисту на рю дю Бак, например, пусть это и абсурд. Я не мог с ней расстаться. Лишившись груди, Селестина утратила нечто важное, нанесла урон не только себе, но и мне, и нашей совместной жизни, сексуальной жизни. Насколько все оказалось бы сложнее, будь у нас дети, выкормленные этой грудью, даже не представляю. Я изложил Селестине свои соображения, однако сохранить грудь она мне не позволила, и Мольнар ее поддержал – от груди надо избавиться из психологических соображений, сказал он, а также из соображений гигиены и закона. Представь, если бы нас задержали на обратном пути в Париж… У Селестины разговор был короткий: уничтожь ее, как осиное гнездо, что стаскивают с карниза рыбацкой сетью и пихают в мешок для мусора. Сожги гнездо, крылатых взрослых ос, и белых червячков-личинок, и яйца. Сожги.

Наоми не сомневалась, что повесть Аростеги – чистый вымысел (за исключением, может быть, описания подробностей их с Селестиной семейной жизни и привычек), что исповедь профессора – ненаписанный роман, художественный проект, и Ари делает ее своим соавтором, который поможет оформить его вымысел, а затем донести до людей. Однако это вовсе не разочаровало Наоми и даже не вступило в противоречие с ее журналистской принципиальностью, если уж говорить честно, всегда существовавшей лишь умозрительно, являвшейся вещью второстепенной, даже третьестепенной, лишь разменной картой в ее профессиональной игре, а первостепенным, как ни странно (об этом никогда не говорилось), был акт творчества, ее творчества, увлекательный и непрерывный. Если вымысел изощренный и захватывающий – а здесь, без сомнения, тот самый случай, – на нем можно построить книгу и в ней неустанно докапываться до некой призрачной правды, увлекая читателя все дальше, сохраняя интригу, однако же так и не объяснить, где эта правда. Можно заставить читателя задаться вопросом, а было ли на фотографиях расчлененного тела Селестины две отрубленные груди, что опровергло бы историю о мастэктомии. Можно выудить у мсье Вернье эту информацию, даже не объясняя, насколько она важна. Или добиться разрешения самой изучить тело Селестины, настоящее тело – будоражащая мысль, только сохранили ли его в качестве улики, или уже захоронили, кремировали? – посмотреть, отсекли ли левую грудь в операционной (остались ли на ней рубцы, швы) или просто зверски отрубили. На фотографиях Наоми видела только левую часть туловища, а место разреза скрывалось в тени. Нарочно ли полицейские сфотографировали тело так? И вообще, полицейские ли фотографировали? Или эти снимки запостил сам Аростеги?

– Но тебе понравилось? – настаивала Наоми. – Резать? Подсознательно ты наслаждался? Зная тебя, могу предположить…

– Хочешь представить себя в моем теле в тот момент, когда я подошел к столу, где лежала Селестина. Хочешь вселиться в меня, как в научно-фантастических фильмах какой-нибудь воин поднимается в огромного робота высотой с девятиэтажный дом и управляет его гигантскими руками и ногами изнутри стеклянной головы.

– Именно так.

Разумеется, Наоми записывала, и Аростеги это знал. Диктофон лежал рядом, на якобы каменной скамье, и радостно подмигивал. Наоми не сомневалась, что выступать без записи Аростеги уже и не стал бы, как менестрель, развращенный прогрессом и звукозаписывающими технологиями, который желает, чтобы теперь все его экспромты были сохранены для потомков.

– Итак, я подхожу к столу и вижу тело Селестины, именно тело: лицо скрыто под шатром из медицинской ткани, воздвигнутым над ее головой. Это и не совсем Селестина, она другого цвета – сине-зеленого, то есть в некотором смысле она уже и не живая, не разумная.

Наоми заметила, что последнее слово, произнесенное Аростеги, французы часто употребляют неправильно: на английском sensible означает “разумный”, “здравомыслящий”, а на французском – “чувствительный”, “восприимчивый”, “ощущающий”.

– И пахнет она не так, пахнет неприятно, дезинфицирующим средством. И хочешь верь, хочешь нет, грудь ее обведена фиолетовым маркером, очерчена замкнутым контуром в форме слезы и разделена напополам пунктирной линией – резать тут! – как в каком-то кошмарном комиксе, а посередине – сосок.

Мольнар навис над моим правым плечом, над правой рукой, в которой я держу скальпель, шепчет мне, своему лучшему ученику, в ухо, подбадривает меня, понимая, что мне страшно, что я не хочу и одновременно – для тебя это не будет сюрпризом – что у меня эрекция; и внезапно мной овладевают те же эмоции, которые, наверное, владели моим коллегой тогда, в караоке, его слова роятся в моей голове и становятся моими словами, моими мыслями, и я уже готов осуществить нашу общую мечту, отрезав своей жене грудь.

Я собираюсь сделать первый надрез. Мольнар предупредил меня: не нужно думать о совершенстве, об идеальном надрезе, иначе совсем ничего не сможешь сделать; плоть все равно идеально не надрежешь.

Посмотрите видеозаписи Пикассо за работой, вещает Мольнар. Никаких колебаний, говорит он. Можно сказать, он вообще не задумывается, полагается только на инстинкт, на желание воплотить линию, чем бы она ни закончилась, и уверен: получится так, как нужно.

Однако меня по-прежнему трясет, когда я погружаю в грудь Селестины раскаленную иглу этого жуткого электронного скальпеля с одноразовым лезвием для одноразовой плоти.

Рассказывая, Аростеги все время ходил, а теперь внезапно остановился, что произвело эффект выстрела.

– Банально, – сказал он.

– Что именно?

– Эти закадровые комментарии. Интервью с “говорящей головой”.

– Да нет, нисколько. А чего ты хочешь?

– Хочу, чтобы ты обнажила грудь и я воссоздал события того дня. Мы же соавторы. Этот мастерский ход украсит твою статью или книгу. Как я опасен. Как ты смела. Как все это порочно и в то же время мило.

– Но нас могут увидеть.

– Мы же гайдзины. Им наплевать, что мы делаем друг с другом и даже что с нами делают японцы. Вспомни Сагаву. И многие другие преступления против гайдзинов. Так что не стоит беспокоиться. А операции по смене пола? Это ведь Япония, дорогая моя.

Порывшись в карманах вельветовых брюк, Аростеги извлек короткий толстый японский маркер с очень тонким стержнем и начал размахивать им, будто сигарой.

– Будем играть в больницу. Ты будешь Селестиной, послушной, взволнованной пациенткой. Я срежиссирую твое выступление. А на себя возьму две роли: несколько безнравственного, но очаровательного хирурга-проказника Золтана Мольнара и совершенно безнравственного, категорически неприятного французского философа Аристида Аростеги. Свое выступление я срежиссирую сам, но рассмотрю любые предложения моей партнерши по звездному дуэту, в части, касающейся драматического мастерства. И мы разыграем всю сцену с удалением груди, как я ее запомнил.

Назад Дальше