Поклонник Везувия - Сьюзен Зонтаг 4 стр.


Тогда, как и теперь, восхождение совершалось в несколько этапов. Дороги, которая в наше время превратилась в шоссе, тогда не существовало. Но была тропа, составлявшая примерно две трети пути, до естественной впадины между центральной вершиной и горой Сомма. В лощине – ныне, после извержения 1944 года, покрытой черной лавой, – росли деревья, куманика, высокая трава. Здесь обыкновенно спешивались паломники. Они оставляли лошадей пастись, а сами отправлялись к кратеру.

Оставив коня на попечение слуги, Кавалер перекинул через плечо мешок, крепко взялся за трость и уверенно двинулся вверх по склону. Главное – найти правильный ритм, чтобы шагалось бездумно, словно во сне. Идти как дышать. Сделать движение желанным для тела, созвучным окружающему пространству и времени. На этот раз, этим утром, все так и есть – если не считать боли в ушах от холода и ветра, от которых не защищает широкополая шляпа. Боль мешает отдаться бездумному ритму. Кавалер миновал лесок (столетие назад это была чащоба, полная зверья), и ветер задул сильнее. Тропа стала круче, темнее. Кругом следы черной лавы, огромные куски вулканической породы. Он уже не шел, а карабкался, замедлив темп. Напряжение мышц сделалось приятно ощутимым. Не было нужды останавливаться, чтобы перевести дыхание, но несколько раз он замирал и обводил внимательным взором красно-коричневую землю в поисках зазубренных камней с цветными вкраплениями.

Потом почва стала серой, податливой, вязкой – проседая, она тормозила каждый шаг. Ветер толкал Кавалера в лоб. У самого верха уши разболелись так, что пришлось заткнуть их воском.

Он добрался до окруженной валом вершины, остановился и принялся растирать заледеневшие уши, глядя вдаль на переливчатую голубую кожу залива. Потом медленно повернулся. Он всегда подходил к кратеру с замиранием сердца, боясь как опасности, так и разочарования. Если гора изрыгала огонь, обращалась пламенем и живой стеной пепла, это было приглашением заглянуть внутрь. Гора разрешала себя осмотреть. Но если она долго вела себя спокойно, как последние несколько месяцев, тогда в нее хотелось заглянуть поглубже. И он заглядывал, рассчитывая и увидеть новое, и удостовериться, что старое на месте. Нескромное любопытство всегда ждет награды. Даже в самых миролюбивых душах вулкан пробуждает страсть к разрушительному.

Кавалер влез на самый верх конуса и посмотрел вниз. Необъятную, глубочайшую воронку до краев наполнял утренний туман. Он достал из мешка молоток и принялся искать глазами цветные прожилки на сколах породы. Солнце прогревало воздух, и туман постепенно рассеивался. С каждым порывом ветра видимость улучшалась. Никаких признаков огня. Из разломов внутренних, будто удлиняющихся с оседанием тумана, стенок кратера вырывались струи грязно-белого пара. Пористая корка лавы полностью скрывала тайное горячее нутро. Ни проблеска. Сама неподвижность – серая, необъятная. Кавалер вздохнул и спрятал молоток. Неорганическая материя рождает в нас большую печаль.

Нет человека, которого не захватывал бы вид всепожирающего пламени, и все же в вулкане нас скорее привлекает не разрушительная сила, а небрежение законами гравитации, обязательными для всякой неорганической структуры. Растительный мир радует нас стремлением вверх. За это мы любим деревья. Может быть, в вулкане, как в балете, нас привлекает элевация? Ах, как высоко взлетают полурасплавленные камни, как они парят над грибовидным облаком. С каким упоением гора бросает сама себя в воздух, чтобы, подобно танцовщику, непременно опуститься, и не просто опуститься – упасть прямо на нас. Но сначала она поднимается, летит вверх. Потом зависает – и устремляется вниз. Вниз.

3

Лею. По случайному совпадению 24 августа, годовщина страшного извержения 79 года. Погода: вязкая влажность, полно мух. В воздухе – серная вонь. Высокие окна распахнуты на залив. В дворцовом саду поют птицы. На вершине горы покачивается изящная колонна дыма.

Король – на стульчаке, панталоны спущены к лодыжкам. Король морщится от натуги, он – постамент с клокочущим основанием. Ему всего двадцать четыре, но он – жирный, жирный. Живот в растяжках, совсем как у королевы (шесть из семнадцати ее беременностей завершились родами). Король не огромном фарфоровом chaise percée[3] раскачивается из стороны в сторону. За трапезой, начавшейся двумя часами ранее, он жадными лапами переправил с ломящегося яствами стола себе в утробу свинину, и макароны, и мясо дикого кабана, и цветочки цуккини, и шербет. Он плевался вином в любимого камердинера и кидался хлебными шариками в старого несговорчивого премьер-министра. Кавалер, который и без подобных отвлекающих происшествий ел крайне умеренно, начинал уже ощущать тяжесть в желудке. Внезапно король объявил, что, насладившись великолепной пищей, рассчитывает насладиться столь же великолепным опорожнением кишечника, и выразил желание, чтобы при этом присутствовал один из самых почетных гостей, собравшихся за столом, его дорогой друг и любимый сопровождающий во время охоты, британский полномочный министр.

Ох, ох, мой бедный животик! – (Стоны, испускание газов, вздохи.)

Кавалер, потея в полном придворном облачении со звездой и красной лентой, стоит у стены и сжатым ртом вдыхает испорченный воздух. Могло быть и хуже, думает Кавалер, – мысль, которая так часто утешает его. На сей раз имеется в виду, что у короля мог бы случиться и понос.

Сейчас уже выйдет, сейчас!

Король играет испорченного мальчишку, он намеренно гадок, он хочет шокировать. Английский рыцарь играет невозмутимого аристократа – не реагирует, скрывает свои эмоции. Было бы эффектнее, мелькает в голове Кавалера, если бы я не потел так же сильно, как он.

Нет, не получается! Не получается! Не могу! Ну что же делать?

Возможно, Вашему величеству удастся откликнуться на зов природы в одиночестве.

Ненавижу одиночество!

Кавалер, смаргивая капельки пота, скатывающиеся по надбровным дугам, задумывается: возможно, все это – одна из омерзительных королевских шуточек?

Может быть, еда была нехорошая, – говорит король. – А я был уверен, что еда хорошая. Как такая вкусная еда могла быть нехорошая?

Еда была очень вкусная, – говорит Кавалер.

Расскажи какую-нибудь историю, – просит король.

Историю, – повторяет Кавалер.

(Придворный – тот, кто в ответ на сказанное повторяет последние слова или фразу.)

Да, расскажи про шоколадную гору. Огромную гору, всю из шоколада. Вот куда бы я с удовольствием залез.

Жила-была гора, черная как ночь.

Как шоколад!

А внутри все белое, и пещеры, и переходы, и…

Внутри было холодно, – прерывает король. – Если жарко, шоколад будет таять.

Холодно, – соглашается Кавалер, промокая лоб шелковым платком, пропитанным эссенцией туберозы.

Там внутри город? Свой мир?

Да.

Мир, только маленький. Как уютно. И не надо бы столько слуг. Вот бы здорово иметь такой маленький мирок с людишками, тоже маленькими, – они бы делали все, что я прикажу.

Но ведь и сейчас так, – замечает Кавалер.

Не так, – протестует король. – Ты же знаешь, как мною командует королева, и Тануччи, и вообще все, кроме тебя, мой дорогой, дорогой друг. Мне нужен шоколадный мир! Вот что мне нужно! Чтобы все, как я хочу. И чтобы женщины, когда захочу. И пусть они тоже будут шоколадные, я буду их есть. Ты когда-нибудь думал о том, каково это – есть людей?

Он лизнул жирную белую ладонь. Хм, да она соленая! Он засунул ладонь под мышку и продолжил: – И пусть там будет огромная кухня. А королева у меня будет поваренком, ох, как ей это не понравится! Пусть чистит чеснок – миллионы блестящих головок. Я ее ими нашпигую, и у нас будут чесночные дети. Люди будут бегать за мной и просить их покормить, а я буду швырять им еду. Уж я их накормлю!

Он нахмурился и повесил голову. Рулада бульканья и всплесков достигла кульминации в окончательном, глубоком, гулком исторжении.

Вот хорошо, – сказал король. Он потянулся и шутливо пхнул Кавалера в тощий крестец. Кавалер кивнул. От омерзения его собственный кишечник забунтовал. Но – такова придворная жизнь. Этот мир придуман не Кавалером.

Помоги мне, – приказал король начальнику королевской спальни, стоящему у открытой двери. Он такой грузный, что ему трудно подняться самому.

Кавалер задумывается о широте спектра человеческих реакций на отвратительное. На одном полюсе – Катерина, которую ужасает и маниакальная вульгарность короля, и многое другое при дворе. На противоположном – король, для которого отвратительное является источником наслаждения. И он сам посередине – там, где и следует находиться придворному, никогда не выказывающему ни возмущения, ни полного бесчувствия. Возмущение само по себе вульгарно, как признак слабости, недостатка воспитания. Эксцентричные повадки великих мира сего должно принимать безоговорочно. (Кавалеру ли, другу детства иного государя, не знать? Тот проявлял порою полнейшее безумие.) Люди таковы, каковы они есть. Никто не меняется – это прописная истина.

На невежу-короля легко произвести впечатление. Его равно восхищает и хладнокровие английского рыцаря, и ум женщины из династии Габсбургов – когда он достиг семнадцатилетия, ее доставили для него из Вены, и она с рождения их первого сына заседала в государственном совете и являлась истинной правительницей королевства. Как хорошо, если бы вместо надменного, грозного, мрачного человека, восседающего на троне в Мадриде, его отцом был кто-нибудь похожий на Кавалера! Разве Кавалер не любит музыку? И король тоже любит, музыка для него все равно что еда. А разве Кавалер не прекрасный спортсмен? Он же не только лазит на свою ужасную гору, он еще и ловит рыбу, и ездит верхом, и охотится. А уж охота – главная страсть короля, ей он предается, забывая об усталости, трудностях, опасностях. Что, как не опасность, хоть и мешает, но в то же время придает законность и азарт истреблению животных? Обычно король стоит в каменной будке без крыши в парке загородного дворца или сидит на коне среди поля, а егеря гонят мимо бесконечные вереницы диких кабанов, оленей, зайцев. Из сотни выстрелов разве что один не достигает цели. Тогда он выходит или спешивается и, до локтей закатав рукава, приступает к работе, свежует дымящиеся кровавые туши.

Король наслаждается поднимающимся от ободранных скелетов запахом крови, запахом набухающих в котлах макарон или требухи, запахом достающихся тяжким трудом собственных экскрементов или экскрементов своего потомства, запахом сосен, одуряющим ароматом жасмина. Длинный луковицеобразный орган, благодаря которому он заслужил прозвище Король-Большенос, величественен – и чудовищно безобразен. Его влекут сильные, горячие запахи: перченой еды, только что убитых животных, выделений готовой уступить женщины. И, помимо всего прочего, запах его грозного отца, дух меланхолии. (Этот запах исходит и от Кавалера, но едва слышно, потаенно.) Влекуще животный запах жены заманивает короля в ее тело, но после, когда он засыпает, другой запах (или сон о запахе) скоро будит его. Едкие молекулы ласкают внутреннюю поверхность толстых ноздрей, летят прямиком в мозг. Он любит все бесформенное, изобильное. Запах овладевает вниманием, отвлекает. Запах пристает, идет следом. Он ширится, проникает. Им никто не может завладеть, но сам запах завладевает кем угодно – мир запахов неуправляем, – а король не слишком-то любит править. Что там крошечное королевство!

Органы чувств заменяют ему умственные способности. Отец намеренно вырастил его неучем. Ему было назначено стать слабым правителем. Из-за склонности якшаться с бесчисленной братией городских попрошаек он получил еще одно прозвище, Король-Нищий, хотя суеверия его разделяли псе люди в этом городе, а не только необразованные. А вот развлечения носили более оригинальный характер. Он самозабвенно предавался гнусным проказам и жестокой охоте, но, помимо этого, любил сам выполнять обязанности слуг, на время стряхивая с себя рутину дворцового этикета. Кавалер, прибыв однажды в грандиозный дворец в Казерте, застал короля за странным занятием: тот снимал со стен закопченные лампы и заботливо их чистил. А когда на территории дворца в Портичи расположился отборный полк, король устроил для солдат таверну и сам подавал там вино.

Король вел себя неподобающе (какое разочарование!), король не стремился утвердить свое Богом данное отличие от прочих смертных: ни ума, ни величия, ни сдержанности. Только грубость и аппетит. Но Неаполь вообще умел шокировать, так же как умел очаровывать. Леопольд Моцарт, этот добрый католик из провинциального, безжалостно клерикального Зальцбурга, пришел в ужас от языческих предрассудков высшего света и от размаха идолопоклонства в церковных обрядах. Путешественников из Англии возмущали и отвращали непристойная настенная живопись и фаллические предметы во дворце в Помпеях. Всех без исключения оскорбляли капризы недоразвитого короля. А там, где всех все шокирует, рождается больше всего слухов и сплетен.

* * *

Как и всякий иностранный дипломат, Кавалер умел услаждать слух почетных гостей тщательно подобранными и многократно отшлифованными историями о невыносимых выходках короля. От других король отличается отнюдь не копрологическим юмором, – так обычно начинал Кавалер. – Насколько мне известно, шутки на тему дефекации популярны практически при всех итальянских дворах. Неужели? – ронял слушатель.

Затем, от вступления о том, как он сопровождал короля в уборную, Кавалер переходил к другой истории, где известную роль играл шоколад.

Эта история, которую Кавалер рассказывал многим визитерам, касалась событий, происшедших через три года после его прибытия на место в качестве посланника. Тогда Карлос III Испанский, отец короля Неаполя, и Мария-Терезия Австрийская завершили переговоры о союзе между двумя династиями, и для брака императрица назначила одну из своих многочисленных дочерей. Уже было собрано приданое в размере стоимости поместья, и плачущую невесту вместе с ее огромной свитой готовили к отъезду. В Неаполе тем временем полным ходом шли приготовления к сверхпомпезной королевской свадьбе. Подробнейшим образом обсуждалось убранство общественных мест, виды аллегорических фейерверков и тортов, сочинялась музыка для всевозможных процессий и балов. Аристократия и дипломатический корпус туже затягивали пояса, готовясь к расходам на банкеты и пышные наряды… И никто, никто не был готов к прибытию одетого в черное эмиссара габсбургского двора, привезшего убийственное известие: вечером накануне отъезда пятнадцатилетняя эрцгерцогиня скончалась от оспы, которая свирепствовала тогда и Вене и едва не унесла жизнь самой императрицы.

В то же утро, узнав о трагедии, Кавалер облачился в придворные регалии и в лучшей своей карете отправился выражать соболезнования. Прибыв во дворец, он попросил, чтобы его проводили к королю. Его отвели не в королевские покои, а в нишу внутри сводчатого перехода, откуда открывался вид на огромную, длиною свыше трех сотен футов, галерею, увешанную изображениями сцен охоты. Там, задумавшись, стоял королевский наставник, князь Сан-***ский. Нет, не задумавшись. Молча кипя от злости. С другого конца галереи приближалась шумная, раззолоченная, окутанная ароматными клубами, освещенная факелами и масляными лампами процессия.

Я прибыл, чтобы выразить мои искренние…

Обиженный взгляд князя.

Как вы видите, горе Его величества не знает границ, – процедил князь.

К ним двигались шестеро молодых людей. Они волокли на плечах затянутый малиновым бархатом гроб. Чуть поодаль, размахивая кадильницей, шел священник. Две хорошенькие служанки несли золотые вазы с цветами. Следом брел укутанный в черное, прижимающий к лицу черный носовой платок шестнадцатилетний король.

(Вы не можете себе представить, что здесь вытворяют на похоронах, – вставляет Кавалер, всегда готовый поделиться интересной информацией. – Никакая демонстрация горя не бывает чрезмерной.)

Процессия приблизилась к Кавалеру. Опустите ее, – приказал король.

Он подошел к Кавалеру и схватил его за руку. Идем, ты тоже будешь плакальщиком.

Ваше величество!

Идем! – взревел король. – Мне не разрешили поехать на охоту, не пустили ловить рыбу…

Только на один день, – гневно прервал его старый князь.

Целый день, – король топнул ногой, – мне нельзя выходить. Мы уже играли в чехарду, боролись – но это интереснее. Гораздо интереснее.

Он подтащил Кавалера к гробу. Там лежал юноша в белом, отороченном кружевами, платье. Его бархатистые ресницы были плотно сомкнуты, а розовые щеки и сложенные на груди руки испещрены крошечными бледно-коричневыми точками.

(Играть покойную эрцгерцогиню выпало самому молодому из гофмейстеров, которого часто дразнили за почти девичью красоту, – поясняет Кавалер. Пауза. – А шоколадные капельки… вы и сами можете догадаться, что они обозначали. – К сожалению, нет, – признается слушатель. – Это, – объясняет тогда Кавалер, – были оспины.)

Грудь юноши тихонько вздымалась и опускалась.

Смотрите, смотрите, совсем как живая!

Король выхватил факел у одного из участников процессии и принял театральную позу. – О, моя любовь! Моя невеста мертва!

Несущие гроб прыснули.

Нет, нельзя смеяться. Свет моей жизни! Радость моего сердца! Такая юная. Девственница. По крайней мере, надеюсь. И вот – мертва! И эти красивые белые ручки, которые я мог бы целовать, красивые белые ручки, которые она могла бы положить вот сюда. – Он, пользуясь собственной анатомией, показал, куда.

(Кавалер не упоминает, что уже не однажды имел честь лицезреть королевский пах – очень белую кожу, усыпанную пятнами лишая, что королевский доктор считал признаком хорошего здоровья.)

Разве тебе не жаль меня? – крикнул король, обращаясь к Кавалеру.

(Кавалер умалчивает и о том, как ему удалось все же отделаться от участия в процессии, но не забывает упомянуть, что на протяжении всего фарса священник, человек карликового роста, безостановочно читал заупокойную молитву. Но не настоящий же священник, – восклицает слушатель, – какой-нибудь переодетый гофмейстер. Если учесть, какой чепухой занимаются здесь священники, – отвечает Кавалер, – он вполне мог быть и настоящим.)

Назад Дальше