(Кавалер не упоминает, что уже не однажды имел честь лицезреть королевский пах – очень белую кожу, усыпанную пятнами лишая, что королевский доктор считал признаком хорошего здоровья.)
Разве тебе не жаль меня? – крикнул король, обращаясь к Кавалеру.
(Кавалер умалчивает и о том, как ему удалось все же отделаться от участия в процессии, но не забывает упомянуть, что на протяжении всего фарса священник, человек карликового роста, безостановочно читал заупокойную молитву. Но не настоящий же священник, – восклицает слушатель, – какой-нибудь переодетый гофмейстер. Если учесть, какой чепухой занимаются здесь священники, – отвечает Кавалер, – он вполне мог быть и настоящим.)
Юноша в гробу начал потеть, и шоколадные оспины потекли. Король, стараясь не расхохотаться, приложил пальцы к губам. Я непременно прикажу сочинить об этом оперу, – воскликнул он.
И так далее, и тому подобное, – завершает рассказ Кавалер.
Возможно, именно слово «опера» напоминает Кавалеру одну сцену в Сан-Карло, свидетелем которой недавно явились они с Катериной во время премьеры нового творения Паизьелло. Это было в последний вечер Карнавала. Через две ложи от них сидел король, посещавший оперу регулярно, тюбы смотреть, подпевать, кричать и есть. Он не любил своей, королевской, ложи и часто занимал одну из верхних, держатели абонементов на которые почитали за честь лишиться постоянного места таким манером. В тот вечер король приказал принести макароны, чем вынудил окружающих вдыхать ароматы масла, сыра, чеснока и мясного соуса. Затем король перегнулся через барьер и принялся обеими руками швырять вниз обжигающе горячие куски пищи.
(Кавалер делает паузу, ожидая реакции. Что же сделали несчастные зрители? – непременно интересуется слушатель. Казалось бы, они должны возражать, – говорит тогда Кавалер, – но нет, они оказались более чем снисходительны к баловнику.)
Некоторые, само собой, расстроились оттого, что на их лучшем платье расцвели жирные пятна – наблюдая за их попытками отчиститься, король покатывался со смеху, – зато остальные сочли макаронный душ знаком королевского благорасположения и, вместо того чтобы уклоняться, напротив, отпихивали друг друга, стараясь ухватить и съесть кусочек.
(Как странно, – восклицает слушатель. – Здесь, похоже, Вечный Карнавал. Надеюсь, это безопасно?)
Позвольте мне также рассказать, – обычно продолжает Кавалер, – еще об одном, на этот раз – менее комичном случае давки за еду, устроенной королем. Это случилось через год после мнимых похорон. Тогда из Вены на замену покойной невесте была доставлена ее младшая сестра, которая, узнав, за кого ей предстоит выйти замуж, рыдала еще горше, чем старшая. К счастью, эта эрцгерцогиня прибыла целой и невредимой, и последовала свадьба, продолжавшаяся много дней. Здесь я должен пояснить, – поясняет Кавалер, – что празднование всякого важного дворцового события в этих местах сопровождается сооружением искусственной горы, уставленной всяческой снедью.
(Горы? – удивляется слушатель.)
Да-да, горы. Гигантской пирамидальной конструкции из балок и досок, которую посреди большой дворцовой площади возводит несколько плотничьих артелей. Затем ее драпируют и превращают в весьма правдивое подобие небольшого парка с железной оградой и двумя аллегорическими скульптурами, охраняющими вход.
(Могу я поинтересоваться, какова высота сооружения? – Точно не знаю, – отвечает Кавалер. – Футов сорок, самое меньшее.)
Как только гора была установлена, поставщики продовольствия и их помощники принялись ходить вверх-вниз. Пекари складывали в предгорьях громадные бревна хлеба. Фермеры тащили к вершине тяжеленные корзины с арбузами, грушами, апельсинами. К деревянным перилам проходов, ведущих наверх, торговцы домашней птицей прибивали гвоздями за крылышки живых цыплят, гусей, каплунов, уток, голубей. Пока гору в надлежащем порядке обставляли пищей, украшали гирляндами цветов и флажков, на площадь прибывали и становились лагерем тысячи людей. Гору круглосуточно стерегло кольцо охраны, вооруженных конников. Лошади нервничали. Во дворце, не прекращаясь, шел пир, и ко второму дню толпа на площади выросла в десять раз. Повсюду мелькали лезвия ножей, тесаков, топоров, ножниц. Около полудня раздался рев – на площадь прибыли мясники. Они волокли за собой стадо быков, овец, коз, телят и свиней. Когда животных стали привязывать к стойкам у основания пирамиды, гомон толпы смолк, и повисла напряженная тишина.
(Кажется, мне следует подготовиться к тому, что последует дальше, – говорит слушатель, после внушительной паузы, которую в этом месте делает Кавалер.)
Вскоре на балкон, держа за руку невесту, вышел король. Снова раздался рев, немногим отличающийся от того, которым встретили появление животных. Пока король кивал в ответ на приветственные крики и здравицы, прочие балконы и верхние окна дворца стремительно заполнялись главными из придворных, важными представителями знати, членами дипломатического корпуса, пользующимися наибольшим расположением…
(Я слышал, что никто не пользуется большим расположением короля, чем вы, – перебивает слушатель. Действительно, – говорит Кавалер, – я там был.)
Затем с вершины крепости Сан-Эльмо раздался пушечный выстрел, подавший сигнал к началу штурма. Изголодавшаяся толпа ответила утробным воем и прорвала сторожевое оцепление. Солдаты на брыкающихся лошадях ускакали под укрытие дворцовых стен. Пихая друг друга локтями, коленями, кулаками, самые сильные мальчишки и молодые люди прорвались вперед и полезли на гору, и вскоре та кишмя кишела людьми. Кто-то лез наверх, кто-то, уже с добычей, вниз, кто-то задерживался посередине и резал птицу, поедая сырые куски или швыряя их в протянутые руки жен и детей. Другие тем временем вонзали ножи в привязанных к подножию животных. Невозможно определить, какие органы чувств страдали при этом более всего: обоняние ли – от запаха крови и экскрементов испуганных животных; слух ли – от воя забиваемой скотины и криков людей, падающих или сталкиваемых с горы; зрение ли – при виде агонии несчастных животных или того, как кто-то, обезумев от происходящего (а к этому следует еще добавить аплодисменты и подбадривающие выкрики с балконов и из окон дворца), вонзал нож не в брюхо свиньи или козы, а в шею соседа.
(Надеюсь, из-за моего рассказа вы не станете считать здешние нравы слишком уж низменными, – беспокоится Кавалер. – В большинстве случаев эти люди вполне дружелюбны. Неужели, – восклицает слушатель и, погружаясь в размышления скорее о человеческой дикости, чем о несправедливости земного устройства, не прибавляет ничего более.)
Вы бы поразились, узнав, как мало времени потребовалось на то, чтобы все растащить. А в наши дни это происходит еще быстрее. Тот год оказался последним, когда животных резали живыми. Ужасный спектакль настолько потряс нашу юную австрийскую правительницу, что она упросила короля внести в варварский ритуал некоторые изменения. Король издал указ: скотина должна быть предварительно забита, туши разделаны, тогда только их разрешается вывешивать на ограду. И теперь все происходит именно так. Как видите, – заключает обыкновенно Кавалер, – даже этот город не чужд прогресса.
* * *Как Кавалеру донести до собеседника, насколько омерзителен король. Описать это невозможно. Нельзя влить источаемое королем зловоние в бутыль, чтобы поднести ее к носу слушателя или отослать друзьям в Англию, как он посылает в Королевское общество серные и солевые растворы. Нельзя приказать, чтобы в комнату внесли ведро крови и, окунув в него по локоть собственные руки, изобразить короля, только что освежевавшего сотни туш – добычу целого дня, полностью отведенному на убийство животных (у него это называется охотой). Кавалер не способен изобразить короля, на закате дня торгующего своим уловом на рынке в гавани. (Он сам продает свой улов? – Да, и зверски торгуется. Правда, надо отметить, – говорит Кавалер, – что заработанное он бросает свите попрошаек, которая повсюду за ним следует.) Кавалер, хоть и умеет притворяться при дворе, все же не актер. Он ни на минуту не может представить себя королем, чтобы сыграть его, показать собеседнику. Актерство – не мужское занятие. Кавалер лишь повествует, и отвратительная гнусность превращается в легенду, в миф; ничего ужасного. В этом царстве перехлестывающей через край неумеренности, излишеств, король – только один из экземпляров. Поскольку Кавалер всего лишь произносит слова, он имеет возможность пояснять (убогое образование короля, безвредные предрассудки местной знати), снисходить, иронизировать. Он высказывает свое мнение (нельзя описывать события, не принимая по отношению к ним той или иной позиции), и это мнение становится важнее фактических ощущений, обесцвечивает их, приглушает, дезодорирует.
Запах. Вкус. Осязательные ощущения. Невозможно описать.
* * *В книге одного из тех французов-безбожников, самые имена которых вызывали у Катерины недовольную гримаску и вздох, Кавалер наткнулся на следующий пассаж. Представьте себе парк, говорилось там; а в парке – красивую статую женщины, точнее, статую красивой женщины, статую женщины с луком и стрелами, не обнаженную, но словно бы обнаженную (так плотно мраморная туника облегает грудь и бедра). Это не Венера, а Диана (стрелы – ее атрибут). Чудесные кудри придерживает лента, женщина прекрасна – но мертва. А теперь, – призывает автор, – представим человека, который обладает возможностью оживить эту статую. Представим себе Пигмалиона не скульптором, не тем, кто создал статую, а неким мужчиной, который случайно увидел ее в парке такой, как она есть, – на пьедестале, размерами чуть превосходящую человека – и решил проверить на ней свои способности. Скажем, это исследователь, ученый. Статую создал кто-то другой, создал и покинул. И теперь она принадлежит ученому. Он отнюдь не очарован ее красотой. Но в нем есть дидактическая жилка, и он хочет до конца раскрыть возможности этой красоты. (Не исключено, что потом он против собственного желания влюбится и захочет овладеть ею, но это Крутая история.) Пока же он приступает к работе, медленно, вдумчиво, вдохновенно. Желание не подгоняет его, не принуждает оживить статую как можно скорее.
Что же он делает? Как он ее оживляет? Очень осторожно. Ему нужно, чтобы у нее появилось сознание, поэтому, исходя из простого соображения, что всякое знание приходит через ощущение, он решает разбудить органы чувств. Постепенно. Для начала он даст какое-нибудь одно. Какое же он выбирает? Не зрение, прекраснейшее из чувств, не слух – впрочем, нет нужды оглашать весь список, каким бы коротким он ни был. Лучше скажем сразу: прежде всего он награждает ее (и пожалуй, это не очень благородно с его стороны) самым примитивным чувством – обонянием. (Допустим, он не хочет, чтобы она его видела, до поры до времени.) Следует добавить, что за непроницаемой поверхностью божественного создания мы предполагаем реагирующую на окружающее внутреннюю сущность, иначе эксперимент не удастся. Впрочем, это лишь гипотеза, хоть и необходимая. До сих пор ничто не говорит нам о присутствии подобной сущности. Богиня, воплощение красоты, неподвижна.
Итак, богиня охоты может обонять. Ее яйцевидные, немного выпуклые мраморные глаза под тяжелыми бровями не видят, полураскрытые губы и изящный язык не ощущают вкуса, гладкая мраморная кожа не способна почувствовать прикосновения, очаровательные раковинки ушей ничего не слышат, однако точеные ноздри улавливают все запахи, и близкие, и далекие. Богиня вдыхает смолистый, острый запах платанов и тополей, запахи крошечных испражнений червя, ваксы на солдатских сапогах, жареных каштанов, подгорающего бекона, она упивается ароматами глицинии, гелиотропа и лимонных деревьев, она способна ощутить едкий дух оленей и диких кабанов, убегающих от королевских гончих, пот трех тысяч королевских загонщиков, испарения совокупляющейся в ближайших кустах пары, свежесть только что подстриженного газона, дым из труб дворца и – далеко-далеко – жирного короля на стульчаке, она слышит даже запах промытых дождем трещин на мраморе, из которого сделана, запах смерти (хотя о смерти ей ничего не известно).
Есть запахи, которых она не чувствует, ибо находится в парке – или потому что находится в прошлом. Она избавлена от городского смога, зловония горшков, выплеснутых ночью из окон на улицы. Вони маленьких машинок с двухтактными двигателями и мягких брикетов коричневого угля (запах Восточной Европы второй половины нашего века), химических и нефтеочистительных заводов под Ньюарком, сигаретного дыма… Но зачем говорить «избавлена»? Она могла бы наслаждаться и этими запахами. Ведь они идут из такого далека – это запах будущего.
И все запахи, которые мы называем хорошими или плохими, гнилостными или чарующими, вливаются в нее, проникают в каждую пору мраморного существа. Она трепетала бы от наслаждения – но ей пока не дали ни возможности двигаться, ни даже дышать. Мужчина – который обучает, просвещает, берет на себя право решать, что лучше для женщины, – действует с оглядкой, не собирается раздавать все сразу. Его устраивает идея создания ограниченного существа – такой женщине легче быть и оставаться красивой. (Невозможно представить себе эту историю с участием женщины-ученого и красивой статуи Ипполита, точнее, статуи красавца Ипполита.) Таким образом, богиня охоты отныне обладает обонянием, особым внутренним миром. Пространство еще не рождено, но уже рождено время – ибо один запах сменяет другой. А вместе со временем рождается вечность. Получив в дар обоняние, всего лишь обоняние, богиня становится обитательницей мира запахов, которыми, естественно, она хочет упиваться постоянно, ad infinitum.[4] К несчастью, запахи имеют обыкновение исчезать (некоторые из них так быстро!), впрочем, некоторые возвращаются. Едва запах ослабевает, богиня ощущает себя – и действительно становится – ущербной. В ней, в Той, Что Умеет Нюхать, зарождается мечта сохранить запахи при себе, внутри себя, так, чтобы никогда их не потерять. Именно из этой мечты возникает пространство, пусть внутреннее – по мере того, как у Дианы появляется желание хранить различные запахи в различных частях своего мраморного тела: собачьи испражнения в левой ноге, гелиотроп в сгибе локтя, сладость скошенной травы в паху. Она лелеет их все, жаждет обладать всеми вместе и каждым в отдельности. Она способна теперь испытывать муки, но не муки (а точнее сказать, неудовольствие) от дурного запаха, ведь она не имеет счастливой возможности различать хорошее и плохое (всякий запах хорош, ибо любой запах лучше его отсутствия, лучше небытия). Она испытывает муки потери. Любое наслаждение – а ощущение запаха, неважно какого, есть чистое наслаждение – обращается предчувствием потери. И у богини появляется желание стать – если бы она только знала, как – коллекционером.
4
Очередная зима. Месяц кровавых расправ с животными у подножия Апеннин в обществе короля. Рождественские балы. Визиты высокопоставленных зарубежных гостей, которых надо развлекать. Разрастающаяся переписка с многочисленными научными обществами. Поездка с Катериной в Апулию – взглянуть на новые раскопки. Еженедельные концерты (правда, Катерина похварывает).
Задрапированная снегами гора сердится, дымит. Коллекция Кавалера, до сей поры состоявшая исключительно из работ старых мастеров, теперь включает в себя несколько десятков картин местных художников. Гуашь и масло: пейзажи с изображениями вулкана и расфранченных веселящихся крестьян. Эти картины (измеряемые в ладонях или даже ярдах покрытого краской холста) чрезвычайно дешевы, Кавалер помещает их в галерее, ведущей к кабинету. Он посещает миракль, который дважды в году ставится в соборе: твердый сгусток крови святого покровителя храма превращается в жидкость. Считается, что от этого представления зависит благополучие всего города. Твердый сгусток местных суеверий. Желая увидеть менее привычное воплощение отсталости здешней публики, Кавалер договаривается о встрече со знаменитой прорицательницей Эфросиньей Пумо.
Антураж: извилистая улочка, осыпающаяся кладка стен, убогая дверь с не поддающейся расшифровке надписью. Странная женщина в сырой комнате с низким закопченным потолком и белеными стенами, оплывающие жертвенные свечи, котел на огне, солома на выложенном плиткой полу, черный пес, метнувшийся обнюхать пах Кавалера. Валерио оставлен ждать у двери вместе с жалкой гадалкиной клиентурой, ждущей своей порции пророчества и исцеления, и Кавалер ощущает в себе изрядное, так сказать, вольтерьянство – интерес к этнологическим изысканиям. Он – одинокий сторонний созерцатель чужих предрассудков. Он чувствовал себя более развитым существом и наслаждался этим чувством, он презирал суеверия, колдовство, религиозный фанатизм и вообще все иррациональное – но в то же время не отвергал возможности испытать удивление, подвергнуть сомнению свои убеждения. Он жаждал услышать отзвуки мертвых голосов, увидеть, как встанет на дыбы столик, вынудить эту сумасшедшую произнести имя, которым он в детстве называл свою мать, или описать форму малинового родимого пятна у себя в промежности… тогда это все-таки будет волшебный мир, пусть не в том вульгарном виде, как здесь принято считать.
Вместо этого – чем и пришлось удовлетвориться – он попал в мир чудес. Красот. Диковин, среди которых главная – вулкан. Но никакого волшебства, нет.
Говорили, будто несколько лет назад эта женщина точно предсказала год и месяц обоих извержений, большого и малого, которые прервали долгий сон вулкана. Кавалер намерен об этом побеседовать. Однако – как подсказывает опыт более чем десятилетней жизни среди этих ленивых хитрых людей – приступить сразу к делу нельзя. Сначала он должен выслушать множество раболепных благодарностей за честь, оказанную посещением столь высокого и знатного Кавалера, ближайшего друга и советника молодого короля (и да ниспошлет ему Господь с годами мудрость!), снизошедшего озарить своим присутствием стены ее жалкого обиталища. Потом он вынужден цедить переслащенный настой, который она называет чаем и который подает долговязый мальчишка лет пятнадцати, чей левый глаз напоминает перепелиное яйцо. Потом ему приходится положить изящную открытую ладонь на шершавую ладонь гадалки.