Товарищ Анна (повесть, рассказы) - Ирина Богатырева 23 стр.


— Ой, ну это же просто! Надо только взяться.

— А большую?

— Какую — большую? Щуку, что ли?

— Ну — сома?

— Сома? — Он вдруг о чем-то вспомнил и снова переменился. Замер, будто прислушивался. — А времени сколько?

— Полпятого.

— Мне пора. Все-все, пока. Мне уже пора.

Он улепетнул прежде, чем я успела ответить.

7

Идея с ухой мне понравилась. Как только мой эфеб ушел, я отправилась на станцию и накупила рыбешек. Картошка, лук — все было свое. Не хватало только водки, но это меня не расстроило. Я вдохновенно хлопотала, представляя радостное Максово удивление. Сладкий запах наполнил дом. Оставалось сидеть и ждать Макса.

И когда он приехал, я сразу принялась доставать тарелки.

— Садись, горячее пока, — в предвкушении ворковала, хватая в руку половник.

— А что это? — улыбался он.

— Уха! — Я радостно булькнула в тарелку рыбью голову в наваре и кусочках картошки и обернулась к нему.

Улыбки уже не было. По виноватому его лицу я поняла, что все пропало.

— Не будешь?

— Ну, Галь, понимаешь, дело в том, что я рыбу…

Он угадал все: и мое радостное возбуждение, и ожидание, и предвкушение сюрприза. Ему было жаль меня, но что он мог поделать? Он не мог притвориться.


Меня взяла досада. Я резко поставила тарелку на стол, схватила ложку и села, намереваясь умять все сама, ему назло. Не глядя на него, хмуро проглотила первую ложку. Было вкусно и от этого еще обидней.

— Я понимаю, было бы мясо. Но рыбу-то почему нельзя? Рыба, говорят, боли не чувствует.

— Да нет, я ее с детства, — извиняющимся тоном ответил Макс. — Просто потому, что рыбы утопленников едят.

Вторую ложку я выплюнула в тарелку.

— Специально, да? Сам не ешь, так мне аппетит портишь? — Ну, ты же спросила, — пожал он плечами. — А к тому же это правда. Рыба всеядна. Она и мальков собственных, и друг друга, и всякую гадость со дна. И утопленников.

— Когда я маленький был, — продолжал Макс, — меня к бабушке возили. Деревня тоже на реке была. Там такая тихая заводь. Ивы, коряга. С нее мальчишки рыбу ловили и купались, ныряли. А я маленький еще был, меня бабушка к ним не пускала. И пугала: вот утонешь, под корягой застрянешь, тебя рыбы съедят. Сам рыбьим станешь царем.

— Кем-кем?

— Рыбьим царем.

— Я в детстве себе это хорошо представлял, — продолжал Макс. — Что утопленников съедают рыбы, и они становятся рыбой, а кто-то из них — царем. Он мне представлялся большим придонным сомом с усами, но с человеческим телом. Мертвым, распухшим телом. Рыбий царь, царь смерти. Вокруг него рыбы, русалки всякие. А он сам — это все люди, мертвые люди, которых он съел. Все — в нем. Я себе это хорошо представлял. И он зовет как будто со дна. Наслушаешься, нырнешь — и не вынырнешь. Останешься у него. Им станешь. Царем смерти. У нас там ловили большущих, жирных сомов. Бабушка иногда брала, жарила или пироги пекла, но я уже тогда есть не мог. Они тиной воняют. Потом это на всю рыбу перешло.

— Психоз, — сказала я жестко.

— Психоз, — согласился Макс. — А что делать?

Я задумалась, глядя в тарелку с желтоватым бульоном. Потом поднялась, вылила тарелку в кастрюлю, вышла с кастрюлей в сад и в дальнем углу опрокинула над гумусной ямой.

На кухне Макс уже строгал огурцы.

8

На следующий день я проснулась в ужасе: мне снился кошмар. Мне снилось, что я и мой эфеб гуляем по поселку. Как с Максом, мы доходим с ним до косы, и он зовет меня дальше, на самый конец гряды бетонных ежей, он обещает мне показать что-то там и смеется. Я весело смеюсь вместе с ним и лезу следом. Перебираясь с ежа на ежа, перешучиваясь, мы двигаемся вперед, а вода, холодная на вид, плещет под бетонным брюхом, и чайки кружат над нами, хмуро вглядываясь в глубину. Мы доходим до конца, и он показывает мне место, где между ежами — глубокая заводь, словно колодец. Пронзенная светом вода кажется желтоватой, там много рыбы, и чайки метят как раз туда, но не ныряют, взлетают от самой волны со злым криком. «Что там?» — недоумеваю я, а он смеется. Он смеется, и вдруг спиной, не сводя с меня глаз, падает в этот колодец. Падает — и сразу камнем на дно. И голова его под водой раскалывается о бетонную ногу ежа, но он продолжает смеяться, глядя в глаза, и лицо его по-прежнему прекрасное, злое, он издевается так надо мной. Я в ужасе, я вижу, как вся рыба сплывается к его голове и ест мозг, но ему это вроде бы даже приятно, он смеется из-под воды. Я убегаю. Я бегу и чую, что он преследует меня своим смехом. Я забиваюсь в дом, на второй этаж, закрываюсь с головой одеялом, я чувствую себя виноватой в его смерти, меня обвинят в ней, теперь все скажут, что это я его убила, я, и никак, никак не оправдаться…

В дурном настроении я спустилась вниз. На кухне Макс взбивал яйца для омлета. Он торопился на работу, был уже в брюках, но без рубашки, повязал на себя фартук и выглядел так очень смешно. Только засмеяться не удавалось.

— Ну ты и спать, — сказал он бодро. — Я звал, звал. Не добудишься тебя.

— Лучше б добудился, — буркнула в ответ.

— Сон плохой?

— Кошмар. Все ты вчера со своей рыбой.

— Не моей, а твоей, между прочим. Я рыбу не ем, — ухмыльнулся он.

— Зануда.

Он только жизнерадостно рассмеялся.

9

— Ну что, — спросил меня Ганя, без обиняков заваливаясь прямо на кухню. — Понравилась твоему уха?

День был пасмурный, то и дело принимался дождь. С отъезда Макса я так ничем и не занялась. Слонялась в дурном состоянии духа, то и дело выглядывала в открытую дверь. Не могла же я себе признаться, что жду этого наглеца!

Я глянула на него мрачно.

— Нет, — ответила. — Он рыбу не ест.

— Почему? — Он вскинул брови и застыл в картинном удивлении.

— Потому что рыба ест покойников.

— Тю, что за ерунда! — отмахнулся он в своей жеманной манере. — Слушай, и зачем тебе такой мужик? — спросил, усаживаясь опять на табурет, как вчера, красивым движением закидывая ногу на ногу и сладко глядя в глаза.

— Я не собираюсь с тобой это обсуждать, — ответила я резко. Наверное, даже слишком резко, но надо же было его поставить на место.

— Да пожалуйста, — фыркнул он и отвернулся.

Похоже было, что на этот раз надулся серьезно. На меня не смотрел, капризно хмурил тонкие брови. Потом полез в карман брюк и достал сигареты. Взял с подоконника зажигалку, которой я разводила газ, и прикурил. Несколько секунд я наблюдала за ним удивленно, потом спросила:

— Ты что, куришь?

— Ну да, — сказал он. — А чего?

— Ничего. Тебе не идет.

— Ой, я не собираюсь с тобой это обсуждать, — ответил он, передвинув плечами.

Наверное, стоило бы рассмеяться, но меня неожиданно взяло зло:

— Слушай, иди дыми на улицу, у нас тут не курят.

Он уставился на меня расширенными, возмущенными глазами, но не сказал ни слова и выстрелил с щелчка сигаретой в открытую дверь.

— Вот так вот, да, — сказал потом тихо. — Боишься, чтобы этот твой про меня не прознал? А мне кажется, ты зря за ним бегаешь. Уж тебе-то это никак не идет.

Он сказал это негромко, с гордой издевкой, и я задохнулась от возмущения:

— Да иди ты на фиг! Чего привязался? У меня с ним ничего нет, понял? Это просто друг, друг, тебе не понять!

Я сама не знала, отчего говорю все это ему. В этом было какое-то унизительное желание оправдаться, доказать, что не все такие, как он, что есть в жизни что-то другое, не только то, о чем он думает.

Но я сразу поняла, что попалась. Стоило это сказать, как он преобразился. В глазах, кроме высокомерия, появилось чувство победы. Он услышал именно то, что хотел.

— Да нет, почему же, дружба — это я понимаю. Дружба — это именно то, что мне нужно. Дружба между мужчиной и женщиной — это так романтично. Разве нет? — Его речь стала слишком сладкой, а глаза опасными. — Будем друзьями? — мурлыкал он, и голос дрожал от скрытого смеха, хотя он даже не улыбался. Смотрел пристально, приторно. В нем вдруг появилась какая-то обволакивающая, манящая нежность. Казалось, сделай шаг к нему навстречу сейчас, и что-то необычайно счастливое случится с тобой.

— Слушай, ты невыносим, — сказала я, стряхивая дурман. — Ну какая еще дружба? Как в детском саду, право. Кто ее ищет так? Ты же взрослый человек, понимать должен.

— Я тебе неприятен? — спросил он расстроенно.

— Ну не в этом дело! Ты меня не знаешь, я тебя. Я скоро уеду. У каждого своя жизнь. Никаких общих точек. Друзья по-другому должны появляться.

— А как?

— Ну… — Я задумалась. Все было как-то нелепо.

Он смотрел выжидательно.

— Нет, нет! — вдруг он зажмурился, весь съежился, словно я собралась его ударить. — Молчи, молчи! Ты же меня сейчас выгонишь! Я ведь вижу — выгонишь. И куда я пойду? Ты хотя бы подумала, куда я пойду?! К нему, снова к нему! А там будет что? Думаешь, мне не противно? Мне еще как, еще как все это противно! Осточертело уже! Голос его стал надрывным и звонким. Его скрутило еще сильней, и тут он заплакал.

Он плакал навзрыд и не переставал говорить. Это была истерика. Все, что я боялась о нем подумать, теперь слушала. В признании этом фигурировал некто, старший и сильный, бездушный и сладострастный. И как он что-то шептал, звал бедного Ганю к себе, и как это было невыносимо. Как это было невыносимо, и сладко, и тягостно, и непреодолимо. Как он боялся его, но с каждым днем был только ближе. А тот все что-то обещал ему, чуть ли не полмира. Обещал, и манил, и тянул, как в омут. И с этим уже не совладать. Я скучала. Не мог придумать более интересной истории, думала я. Старо ведь, как мир: развращенный юноша ищет дорогу назад, к естеству. Я поглядывала на часы, рассуждая, останется ли время до приезда Макса на сбор помидоров после того, как я его наконец выставлю. Дождь на улице перестал.

— Я ведь не дурак, я что, разве дурак, я уже понимаю: если снова пойду к нему, так там и останусь. С ним, у него. А молодость, вечная молодость, он обещал… Я не понимал ведь сначала, как это. Как это может быть, чтобы вечная, почему. И еще: власть. Ты будешь миром править, говорил. Мы с тобой. Только мы с тобой. Я его спрашиваю: почему? А он: потому что ты станешь мною, сам царем станешь. Мы будем едины, ты и я, мой мальчик, ты и я. Это вот уже только недавно сказал. И я тогда понял: все, значит, останусь. Нет дороги назад, понимаешь, оттуда уже нет.

Нет, я его уже не понимала. Это уже походило на бред. Но он продолжал:

— А он все: мальчик, мой сладкий мальчик, ты так прекрасен, так юн. Ты увянешь, твоя красота пропадет. Кто вспомнит о ней, когда дряхлым стариком станешь? Все равно придешь ты ко мне, так уж лучше теперь. Будешь царем, будешь вечно красив, вечно молод, будешь царем, мое золотое дитя.

Его снова скорчило от рыданий. Он был жалок, однако даже так оставался красив. Картинно красив, искусно красив, бледен, как статуя из благородного мрамора, источающая внутренний свет. Мальчик-эфеб, юноша, взятый в полон красотой. Вдруг он резко оборвал сам себя, вскинул голову в легких кудрях и посмотрел мне прямо в глаза.

— И ты меня все-таки выгонишь? — спросил. Бледный, как мрамор, и глаза бесцветные, мраморные тоже. Только тут я заметила это. Рыбьи, остановившиеся, неживые глаза. — Я многого у тебя прошу, да? Я ведь прошу самую малость! Кусочек, кусочек сердца!

Мне холодно стало и страшно. На меня смотрело несчастное лицо, прекрасное, совершенное и неживое. Я молчала. Говорить просто не могла. Внутри все застыло. Но жалость, плеснувшая вдруг навстречу к нему, была подавлена чувством страха. Голова сама собой медленно отрицательно качнулась.

— Вот так, да? — сказал он и выпрямился, собирая остатки гордости. Все краски окончательно сошли с его лица. — Хорошо. А он любит меня. Он, значит, прав, говоря, что единственный он, кто любит меня, а больше меня некому уже полюбить.

— Кто? — выдохнула я похолодевшими губами.

— Царь. Мой царь!

Он как будто плюнул в меня этими словами, поднялся и вышел. Шаги были деревянными, он словно сопротивлялся скованности, охватывавшей тело. Как завороженная, я качнулась и пошла следом за ним. Не оборачиваясь, он шел к калитке. Медленно, шаг за шагом, я двигалась следом. Наконец он вышел и повернул налево, к заливу. Калитка хлопнула — я будто очнулась и остановилась.

10

Макс запер ворота, достал из машины пакеты и хлопнул дверцами. Домовитый и спокойный, он нажал на брелок, запирая машину, поднял пакеты, потом посмотрел вперед и заметил меня.

— Ты чего такая? — улыбнулся.

Я молчала. Макс прошел в дом, загремел там дверцей старого холодильника. Я размышляла, рассказывать ли про мое видение, про этого странного гостя, или нет. Ведь что я, в сущности, могла рассказать?

— А что, тут кто-то был? — крикнул Макс с кухни. Я вздрогнула. Так и увидела, что стоит он там с пачкой сигарет, оставленной Ганей. И что я ему теперь расскажу? Призраки же не курят.

Я вошла в дом. Макс листал книжку, ту самую, «Лесного царя». А вчера ее не заметил.

— Это твоя же, — сказала.

— Откуда?

— С веранды.

Он рассеянно хмыкнул:

— М-да? Ну ладно. Не помню такую. — Бросил ее под лестницу и посмотрел на меня: — Так чего ты такая никакая? Или случилось что?

— Да нет, — мотнула я головой, села и собралась было хоть что-то ему рассказать.

— А… А то я подумал, может, знаешь уже, — бросил он, не оборачиваясь, от холодильника.

— О чем?

— Умер он. Мне сестра его написала. Перед отъездом с работы прочел. — Он назвал имя нашего интернетного приятеля.

Внутри меня что-то глубоко выдохнуло.


— Будем ужинать? — спросил Макс.

— Ага.

— Или пойдем гулять?

— Ага.

— Так чего сначала: ужинать или гулять?

— Ага.

Он схватил меня за руку, с силой выдернул с места и потащил из дома.


Мы шли, он о чем-то говорил. Кажется, он никогда еще не говорил так много. Была пятница. Было слышно, как оживают дачи. Я не очень понимала, как мы плутали между участков, пока вдруг не выскочили к тем же мосткам и песчаной отмели.

— Опа! Смотри, — сказал Макс. — Это тебе подарок, да?

Недалеко от воды на песке лежало что-то длинное и темное. Я не сразу разобрала, что это. Показалось сначала — коряга. Но это лежал сом. Здоровый, больше метра длиной, коричневый, скользкий, с тупой головой и огромным уродливым ртом. Этот рот, широкий, губастый, а точнее, вся рожа в целом, с усами, с крошечными, обморочными глазками, ужасно походила на человечью, только будто искаженную, растянутую и сплюснутую для издевки.

Он был еще жив. Вяло пошевелил хвостом и открыл рот, показав опухший, синий, как у висельника, язык. От этого неожиданного движения все во мне содрогнулось.

— И как он только сюда попал? — говорил Макс. — Вода отошла, что ли, и уплыть не смог? Я слышал, с ними случается такое, порой. С самыми жирными.

Но от воды шел к сому след, словно бы его протащили по песку. Или же сам выполз, вынося на коротких ластах всю громадину своего тела.

— А почему это мне подарок? — спросила я наконец.

— Ну, ты же рыбы хотела. А я тебе не дал. Так вот.

Осторожно мы приблизились. Сом снова повел хвостом и судорожно зевнул, высунув язык, будто пытался глотнуть воздух. Его усы над мясистыми губами при этом смешно оттопырились. На подбрюшье налипли желтоватые песчинки. Маленькие бездушные глазки были обращены вверх, в небо — и на нас, и было неясно, видит ли он и нас, и небо. С этими усиками, с этими закатившимися глазками он был бы даже комичен, если б не вся жуть его беспомощного, промежуточного состояния: между жизнью и смертью, на воздухе, возле воды.

— Как думаешь, мы вдвоем его дотащим? — рассуждал Макс. — Или лучше разрубить? Я могу сходить за топором. А ты посторожишь пока, чтобы не убежал.

Конечно, он был прав. Надо было побежать на дачу, принести топор и тележку, убить и увезти отсюда сома, пока его кто-нибудь другой не нашел, но подумать, что придется ударить топором, ниже головы, в шею, перебить позвоночник, — подумать о том, чтобы есть потом его мясо, нежное, мягкое, белое, пахнущее тиной и разложением, есть и вспоминать это человеческое лицо, усы, эти равнодушные обморочные глазки, опухший синий язык, — подумать обо всем этом было гадко до дурноты.

— Слушай, а может, отпустим его? — спросила я. — Ведь еще выживет? Как думаешь?..

В этот момент послышался грохот, и от дач вывернул мужичонка с раздолбанной садовой тележкой. Он был в огромных резиновых сапогах. Не глядя на нас и не говоря нам ни слова, он подкатил к сому, без страха и лишних раздумий просунул ему руку в пасть, зацепил за дыру, которая оказалась в его мясистой губе, и взволок в тележку. Тяжело плюхнул, потом уложил кольцом, чтобы хвост не свисал. Сом лег податливо и безвольно. Весь ужас и вся притягательная тайна его пропали. Он был просто трупом теперь, мясом, едой.

— Вы поймали? — спросил Макс.

— А то, — хмуро, не глядя на нас, ответил мужик.

— На что ловили? — спросил Макс, будто это было ему интересно.

— На карася, — ответил мужик и уехал.


— А круто было бы, — сказал Макс, когда даже грохот скрылся за поворотом. — Круто было бы, если бы мы его отпустили. Он бы пришел, а мы стоим и руками машем. Уплыл, мол. Был, да уплыл.

Я слабо улыбнулась. Про Ганимеда решила совсем ничего не рассказывать.

Затмение

О том, что приедет с мамой, Настя честно заранее предупредила. Сказала примерно так: «Она зимой очень болела, ее нельзя оставлять одну. Она не помешает нам, вот увидишь. Хорошо? Согласен?» А как можно было отказать? Представила бы она, что он скажет на это «нет!» — хотя уже все лето только и мечтал, что о ней, как встретит на вокзале и увезет куда глаза глядят.

Но, увидев эту маму, он сразу подумал, что лучше было отказаться. Одного взгляда на нее было достаточно, чтобы понять, что головой она того. Лицом — тетка как тетка, а глазами, их выражением — сущий ребенок. Лет восемь — десять, уже все понимает, но еще не до конца самостоятельный, молчаливый, самопогруженный. От этого несоответствия стало жутко.

Назад Дальше