Путь русского офицера - Деникин Антон Иванович 43 стр.


Начались бесконечно длинные, томительные часы. Их не забудешь. И не выразишь словами той глубокой боли, которая охватила душу.

В 4 часа 29-го Марков пригласил меня в приемную, куда пришел помощник комиссара Костицин с 10—15 вооруженными комитетчиками и прочел мне «приказ комиссара Юго-Западного фронта Иорданского», в силу которого я, Марков и генерал-квартирмейстер Орлов подвергались предварительному заключению под арестом за попытку вооруженного восстания против Временного правительства. Литератору Иорданскому, по-видимому, стало стыдно применить аргументы «Земли», «Воли» и «Николая II», предназначенные исключительно для разжигания страстей толпы.

Я ответил, что сместить главнокомандующего может только Верховный главнокомандующий – или Временное правительство,– и что комиссар Иорданский совершает явное беззаконие, но что я вынужден подчиниться насилию.

Подъехали автомобили, в сопровождении броневиков, мы с Марковым сели; пришлось долго ждать сдававшего дела Орлова возле штаба; мучительное любопытство прохожих, потом поехали на Лысую гору; автомобиль долго блуждал, останавливаясь у разных зданий; подъехали, наконец, к гауптвахте; прошли сквозь толпу человек в сто, ожидавшую там нашего приезда и встретившую нас взглядами, полными ненависти, и грубою бранью; разведены по отдельным карцерам; Костицын весьма любезно предложил мне прислать необходимые вещи; я резко отказался от всяких его услуг; дверь захлопнулась, с шумом повернулся ключ, и я остался один.

Через несколько дней была ликвидирована Ставка. Корнилов, Лукомский, Романовский и другие отвезены в Быховскую тюрьму.

Революционная демократия праздновала победу.

А в те же дни государственная власть широко открывала двери петроградских тюрем и выпускала на волю многих влиятельных большевиков – дабы дать им возможность, гласно и открыто, вести дальнейшую работу к уничтожению Российского государства.

1 сентября Временным правительством подвергнут аресту генерал Корнилов, а 4 сентября Временным правительством отпущен на свободу Бронштейн-Троцкий. Эти две даты должны быть памятны России.

Камера № 1. Десять квадратных аршин пола. Окошко с железной решеткой. В двери небольшой глазок. Нары, стол и табурет. Дышать тяжело – рядом зловонное место. По другую сторону – № 2, там Марков; ходит крупными нервными шагами. Я почему-то помню до сих пор, что он делает по карцеру три шага, я ухитряюсь по кривой делать семь. Тюрьма полна неясных звуков. Напряженный слух разбирается в них, и мало-помалу начинает улавливать ход жизни, даже настроения. Караул – кажется, охранной роты – люди грубые, мстительные.

Раннее утро. Гудит чей-то голос. Откуда? За окном, уцепившись за решетку, висят два солдата. Они глядят жестокими злыми глазами и истерическим голосом произносят тяжелые ругательства. Бросили в открытое окно какую-то гадость. От этих взглядов некуда уйти. Отворачиваюсь к двери – там в глазок смотрит другая пара ненавидящих глаз, оттуда также сыплется отборная брань. Я ложусь на нары и закрываю голову шинелью. Лежу так часами.

Весь день – один, другой – сменяются «общественные обвинители» у окна и у дверей – стража свободно допускает всех. И в тесную душную конуру льется непрерывным потоком зловонная струя слов, криков, ругательств, рожденных великой темнотой, слепой ненавистью и бездонной грубостью… Словно пьяной блевотиной облита вся душа, и нет спасения, нет выхода из этого нравственного застенка.

О чем они? «Хотел открыть фронт»… «продался немцам»… Приводили и цифру – «за двадцать тысяч рублей»… «хотел лишить земли и воли»… Это – не свое, это – комитетское. Главнокомандующий, генерал, барин – вот это свое! «Попил нашей кровушки, покомандовал, гноил нас в тюрьме, теперь наша воля – сам посиди за решеткой… Барствовал, раскатывал в автомобилях – теперь попробуй полежать на нарах, с. с… Недолго тебе осталось… Не будем ждать, пока сбежишь – сами своими руками задушим»… Меня они – эти тыловые воины – почти не знали.

Но все, что накапливалось годами, столетиями в озлобленных сердцах против нелюбимой власти, против неравенства классов, против личных обид и своей – по чьей-то вине – изломанной жизни, все это выливалось теперь наружу с безграничной жестокостью. И чем выше стоял тот, которого считали врагом народа, чем больше было падение, тем сильнее вражда толпы, тем больше удовлетворения видеть его в своих руках.

А за кулисами народной сцены стояли режиссеры, подогревающие и гнев и восторги народные, не верившие в злодейство лицедеев, но допускавшие даже их гибель для вящего реализма действия, и во славу своего сектантского догматизма. Впрочем, эти мотивы в партийной политике назывались «тактическими соображениями»…

Я лежал закрытый с головой шинелью, и под градом ругательств старался дать себе ясный отчет:

– За что? […]

Нет, я не был никогда врагом солдату. Я сбросил с себя шинель и, вскочив с нар, подошел к окну, у которого на решетке повисла солдатская фигура, изрыгавшая ругательства.

– Ты лжешь, солдат! Ты не свое говоришь! Если ты не трус, укрывшийся в тылу, если ты был в боях, ты видел, как умели умирать твои офицеры. Ты видел, что они…

Руки разжались, и фигура исчезла. Я думаю – просто от сурового окрика, который, невзирая на беспомощность узника, оказывал свое атавистическое действие.

В окне и в дверном глазке появились новые лица… Впрочем, не всегда мы встречали одну наглость. Иногда, сквозь напускную грубость наших тюремщиков, видно было чувство неловкости, смущение и даже жалость. Но этого чувства стыдились. В первую холодную ночь, когда у нас не было никаких вещей, Маркову, забывшему захватить пальто, караульный принес солдатскую шинель; но через полчаса – самому ли стыдно стало своего хорошего порыва или товарищи пристыдили – взял обратно.

В случайных заметках Маркова есть такие строки: «Нас обслуживают два пленных австрийца… Кроме них, нашим метрдотелем служит солдат, бывший финляндский стрелок (русский), очень добрый и заботливый человек. В первые дни и ему туго приходилось – товарищи не давали прохода; теперь ничего, поуспокоились. Заботы его о нашем питании прямо трогательны, а новости умилительны по наивности. Вчера он заявил мне, что будет скучать, когда нас увезут… Я его успокоил тем, что скоро на наше место посадят новых генералов – ведь еще не всех извели»…

Тяжко на душе. Чувство как-то раздваивается: я ненавижу и презираю толпу – дикую, жестокую, бессмысленную, но к солдату чувствую все же жалость: темный, безграмотный, сбитый с толку человек, способный и на гнусное преступление и на высокий подвиг!..

Скоро несение караульной службы поручили юнкерам 2-й житомирской школы прапорщиков. Стало значительно легче в моральном отношении. Не только сторожили узников, но и охраняли их от толпы. А толпа не раз, по разным поводам, собиралась возле гауптвахты и дико ревела, угрожая самосудом. В доме наискось спешно собиралась в таких случаях дежурная рота, караульные юнкера готовили пулеметы. Помню, что в спокойном и ясном сознании опасности, когда толпа особенно бушевала, я обдумал и свой способ самозащиты: на столике стоял тяжелый графин с водой; им можно проломить череп первому ворвавшемуся в камеру; кровь ожесточит и опьянит «товарищей», и они убьют меня немедленно, не предавая мучениям…

Впрочем, за исключением таких неприятных часов, жизнь в тюрьме шла размеренно, методично; было тихо и покойно; физические стеснения тюремного режима, после тягот наших походов и в сравнении с перенесенными нравственными испытаниями – сущие пустяки. В наш быт вносили разнообразие небольшие приключения: иногда какой-нибудь юнкер-большевик, став у двери, передает новости часовому – громко, чтобы было слышно в камере,– что на последнем митинге товарищи Лысой горы, потеряв терпение, решили окончательно покончить с нами самосудом и что туда нам и дорога.

Другой раз Марков, проходя по коридору, видит юнкера-часового, опершегося на ружье, у которого градом сыплются слезы из глаз: ему стало жалко нас… Какой странный, необычайный сентиментализм для нашего звериного времени…

Две недели я не выходил из камеры на прогулку, не желая стать предметом любопытства «товарищей», окружавших площадку перед гауптвахтой и рассматривающих арестованных генералов, как экспонаты в зверинце… Никакого общения с соседями. Много времени для самоуглубления в размышления.

А из дома напротив каждый день, когда я открываю окно, – не знаю, друг или враг, – выводит высоким тенором песню:

Глава XXXVII. В Бердичевской тюрьме. Переезд «бердичевской» группы арестованных в Быхов

В тюрьму, кроме меня и Маркова, участие которых в событиях определяется предыдущими главами, были заключены следующие лица:

А из дома напротив каждый день, когда я открываю окно, – не знаю, друг или враг, – выводит высоким тенором песню:

Глава XXXVII. В Бердичевской тюрьме. Переезд «бердичевской» группы арестованных в Быхов

В тюрьму, кроме меня и Маркова, участие которых в событиях определяется предыдущими главами, были заключены следующие лица:

• командующий Особой армией генерал от инфантерии Эрдели;

• командующий 1-й армией генерал-лейтенант Ванновский;

• командующий 7-й армией генерал-лейтенант Селивачев;

• главный начальник снабжения Юго-Западного фронта генерал-лейтенант Эльснер.

Виновность перечисленных лиц заключалась в высказанной ими солидарности с моей телеграммой № 145, а последнего, кроме того, в выполнении моих приказаний об изолировании фронтового района, в отношении Киева и Житомира.

• помощники генерала Эльснера генералы Павский и Сергиевский – лица, уже абсолютно не имевшие никакого отношения к событиям;

• генерал-квартирмейстер штаба фронта генерал-майор Орлов – израненный, сухорукий – человек робкий, и только исполнявший в точности приказания начальника штаба;

• поручик чешских войск Клецандо, ранивший 28 августа солдата на Лысой горе;

• штабс-ротмистр князь Крапоткин – старик свыше 60 лет, доброволец, комендант поезда главнокомандующего. Совершенно не был посвящен в события. В случайной беседе его с одним из наших адъютантов выяснилось, что в его распоряжении имеется дисциплинированная поездная охранная команда, которою и сменили, за несколько дней до 27-го, большевистскую охрану дома главнокомандующего. Кроме того, князь Крапоткин говорил всем солдатам «ты», считая, что они ему годятся во внуки. Других преступлений следствие ему не инкриминировало.

Вскоре генералы Селивачев, Павский и Сергиевский были отпущены. Князю Крапоткину объявили об отсутствии состава преступления 6 сентября, но выпустили только 23-го, когда выяснилось, что нас не будут судить в Бердичеве. Для обвинения нас в мятеже нужно было сообщество восьми человек, никак не меньше. Наши противники были очень заинтересованы этой цифрой, желая соблюсти приличия…

Впрочем, отдельно от нас, при комендантском управлении содержался в запасе и даже был впоследствии отвезен в Быхов еще один арестованный – военный чиновник Будилович[150]: немощный телом, но бодрый духом юноша, который позволил себе однажды сказать гневной толпе, что она не стоит и мизинца тех, кого заушает[151]… Больше ничего преступного за ним никто не числил.

В случайно, может быть умышленно, попавшем в мою камеру единственном номере газеты, на второй или третий день ареста, я прочел указ Временного правительства правительствующему сенату от 29 августа: «Главнокомандующий армиями Юго-Западного фронта генерал-лейтенант Деникин отчисляется от должности главнокомандующего, с преданием суду за мятеж.

Министр-председатель А. Керенский.

Управляющий военным министерством Б. Савинков».

Такие же указы в тот же день отданы были о генералах Корнилове, Лукомском, Маркове и Кислякове. Позднее состоялся приказ об отчислении генерала Романовского.

На второй или третий день ареста на гауптвахте появилась приступившая к опросу следственная комиссия, под наблюдением главного полевого прокурора фронта генерала Батога, под председательством помощника комиссара Костицына, и в составе членов:

• заведующего юридической частью комиссариата, подполковника Шестоперова;

• члена киевского военно-окружного суда подполковника Франка;

• членов фронтового комитета, прапорщика Удальцова и младшего фейерверкера Левенберга.

Мое показание, в силу фактических обстоятельств дела, было совершенно кратко и сводилось к следующим положениям: 1) все лица, арестованные вместе со мною, ни в каких активных действиях против правительства не участвовали; 2) все распоряжения, отдававшиеся по штабу в последние дни в связи с выступлением генерала Корнилова, исходили от меня; 3) я считал и считаю сейчас, что деятельность Временного правительства преступна и гибельна для России; но тем не менее, восстания против него не подымал, а, послав свою телеграмму № 145, предоставил Временному правительству поступить со мной, как ему заблагорассудится.

Позднее главный военный прокурор Шабловский, ознакомившись со следственным делом и с той обстановкой, которая создалась вокруг него в Бердичеве, пришел в ужас от «неосторожной редакции» показания.

Уже к 1 сентября Иорданский доносил военному министерству, что следственной комиссией обнаружены документы, устанавливающие наличие давно подготовлявшегося заговора… Вместе с тем литератор Иорданский запросил правительство, может ли он, по вопросу о направлении дел арестованных генералов действовать в пределах закона, сообразно с местными обстоятельствами, или же обязан руководствоваться какими-либо политическими соображениями центральной власти. Ему был дан ответ, что действовать надлежит, не считаясь ни с чем, как только с законом, и… принимая во внимание обстоятельства на местах. [152]

В силу такого разъяснения, Иорданский решил предать нас военно-революционному суду, для чего от одной из подчиненных мне ранее дивизий фронта был приготовлен состав суда, а общественным обвинителем предназначен член исполнительного комитета Юго-Западного фронта штабс-капитан Павлов.

Таким образом, интересы компетентности, нелицеприятия и беспристрастия были соблюдены.

Иорданский был так заинтересован скорейшим осуждением меня и заключенных со мной генералов, что 3 сентября предложил комиссии, не ожидая выяснения обстановки во всем ее объеме, передавать дела в военно-революционный суд по группам, по мере выяснения виновности.

Костицын, зайдя в мою камеру, от имени Маркова предложил мне обратиться совместно с ним к В. Маклакову, с предложением принять на себя нашу защиту. На посланную телеграмму Маклаков ответил согласием. Кроме того, наши близкие, жившие в Киеве, не рассчитывая на своевременность прибытия Маклакова, ввиду расстройства железных дорог и торопливости г. Иорданского, пригласили трех киевских присяжных поверенных[153]. Лично меня вопрос этот интересовал весьма условно, так как приговор бердичевского суда был предрешен его составом, обстановкой и настроениями.

Нас угнетала сильно полная неизвестность о том, что делается во внешнем мире. Изредка Костицын знакомил нас с важнейшими событиями, но в комиссарском освещении эти события действовали на нас еще более угнетающе. Ясно было, однако, что власть разваливается окончательно, большевизм все более подымает голову, и гибель страны, по-видимому, непредотвратима.

Около 8-10 сентября, когда следствие было закончено, обстановка нашего заключения несколько изменилась. В камеры стали попадать почти ежедневно газеты, сначала тайно, потом, с 22-го, официально. Вместе с тем, после смены одной из караульных рот мы решили произвести опыт: во время прогулки по коридору я подошел к Маркову и заговорил с ним; часовые не препятствовали; с тех пор каждый день мы все принимались беседовать друг с другом; иногда караульные требовали прекращения разговора – мы немедленно замолкали, но чаще нам не мешали.

Во второй половине сентября допущены были и посетители; любопытство «товарищей» Лысой горы было, по-видимому, уже удовлетворено, их собиралось возле площадки меньше, и я выходил ежедневно на прогулку, имея возможность видеть всех заключенных, и иногда перекинуться с ними двумя-тремя словами. Теперь, по крайней мере, мы знали, что делается на свете, а возможность общения друг с другом устраняла гнетущее чувство одиночества.

Из газет мы узнали, как генерал Алексеев «после тяжкой внутренней борьбы» принял должность начальника штаба при «главковерхе» Керенском – очевидно, для спасения корниловцев. И как через неделю он вынужден был оставить должность, не будучи в силах работать в тягостной атмосфере нового командования.

Узнали подробно о судьбе Корнилова и о том, что возбужден вопрос о переводе нашей «бердичевской группы» в Быхов, для совместного суда с корниловской группой. Это известие вызвало живейший интерес и большое удовлетворение. С этого дня главной темой бесед был вопрос: повезут или оставят?

Спрошенный мною по этому поводу при обходе камер, Костицын ответил:

– Ничего нельзя сделать. Ваш же генерал Батог настаивает на том, что перевод недопустим, и что суд должен состояться без замедления здесь, в Бердичеве.

Прокурор Батог – друг революционной демократии! Как странно, реакционер и крепостник, славившийся жестокостью своих приговоров. Орудие внутренней политики в военном суде старого режима. Тот Батог, который 28 августа, придя ко мне с докладом и глядя в сторону своими бегающими глазами, патетическим голосом говорил по поводу моей телеграммы правительству:

Назад Дальше