Прокурор Батог – друг революционной демократии! Как странно, реакционер и крепостник, славившийся жестокостью своих приговоров. Орудие внутренней политики в военном суде старого режима. Тот Батог, который 28 августа, придя ко мне с докладом и глядя в сторону своими бегающими глазами, патетическим голосом говорил по поводу моей телеграммы правительству:
– Наконец-то, этим предателям сказано во всеуслышание прямое, и заслуженное ими слово…
Хотел было поделиться с Костицыным своим недоумением, но воздержался: не стоит нарушать трогательной дружбы Батога и Иорданского.
Из газет мы узнали также, что расследование корниловского дела поручено верховной следственной комиссии под председательством главного военно-морского прокурора Шабловского[154].
Около 9 сентября, вечером, возле здания тюрьмы послышался сильный шум и яростные крики многочисленной толпы. Через некоторое время в мою камеру вошли четыре незнакомых мне лица, смущенные и чем-то сильно взволнованные. Назвали себя председателем и членами верховной следственной комиссии по делу Корнилова[155]. Шабловский несколько прерывающимся еще голосом начал говорить о том, что цель их прибытия – вывезти нас в Быхов, и что по тому настроению, которое создалось в Бердичеве, по неистовству толпы, которая сейчас окружает тюрьму, они видят, что здесь нет никаких гарантий правосудия, одна только дикая месть.
Он прибавил, что для комиссии нет никаких сомнений в недопустимости выделения нашего дела и в необходимости единого суда над всеми соучастниками корниловского выступления. Но что комиссариат и комитеты противятся этому всеми средствами. Поэтому комиссия предлагает мне, не пожелаю ли я дополнить показания какими-нибудь фактами, которые бы еще более наглядно устанавливали связь нашего дела с корниловским. Ввиду невозможности производить сейчас допрос под рев собравшейся толпы решили отложить его до другого дня.
Комиссия ушла; вскоре разошлась и толпа.
Что я мог сказать им нового? Только разве о той ориентировке, которую мне дал Корнилов в Могилеве и через посланца. Но это было сделано в порядке исключительного доверия Верховного главнокомандующего, которое я ни в каком случае не позволил бы себе нарушить. Поэтому некоторые детали, которые на другой день я добавил к прежним показаниям, не утешили комиссию и не удовлетворили, по-видимому, присутствовавшего при дознании вольноопределяющегося – члена фронтового комитета.
Мы, тем не менее, ждали с нетерпением освобождения из бердичевского застенка. Но надежды наши омрачались все больше и больше. Газета фронтового комитета методически подогревала страсти гарнизона; доходили сведения, что на заседаниях всех комитетов выносятся постановления: не выпускать нас из Бердичева; шла сильнейшая агитация комитетчиков среди тыловых команд гарнизона, собирались митинги, проходившие в крайне приподнятом настроении.
Цель комиссии Шабловского не была достигнута. Как оказалось, еще в начале сентября на требование Шабловского: не допускать сепаратного суда над «бердичевской группой», Иорданский ответил, что, «не говоря уже о переводе генералов куда бы то ни было, даже малейшая отсрочка суда над ними грозит неисчислимыми бедствиями для России: осложнением на фронте и новой гражданской войной в тылу», и что, как по политическим, так и по тактическим соображениям необходимо судить нас в Бердичеве, в кратчайший срок и военно-революционным судом»[156].
Фронтовой комитет и Киевский совет рабочих и солдатских депутатов, невзирая на все убеждения, уговоры, доказательства посетившего их заседание Шабловского и членов его комиссии, на перевод наш не согласились. На обратном пути в Могилеве состоялось совещание по этому вопросу в составе Керенского, Шабловского, Иорданского и Батога. Все, кроме Шабловского, пришли к совершенно недвусмысленному заключению, что фронт потрясен, солдатская масса волнуется и требует жертвы, и что необходимо дать возможность разрядиться сгущенной атмосфере, ценою хотя бы неправосудия… Шабловский вскочил и заявил, что он не допустит такого циничного отношения к праву и справедливости.
Помню, что рассказ этот вызвал во мне недоумение. Не стоит спорить о точках зрения. Но если, по убеждению министра-председателя, в вопросе охранения государственности, допустимо руководствоваться велением целесообразности, то в чем заключалась вина Корнилова?
14 сентября состоялся диспут в Петрограде, в последней «апелляционной инстанции» – в военном отделе Центрального исполнительного комитета совета рабочих и солдатских депутатов, между Шабловским и представителем комитета Юго-Западного фронта, поддержанным всецело Иорданским. Последние заявили, что если военно-революционный суд не состоится на месте, в Бердичеве, в течение ближайших пяти дней, то можно опасаться самосуда над арестованными. Центральный комитет, однако, согласился с доводами Шабловского, и свою резолюцию в этом духе послал в Бердичев.
Итак, организованный самосуд был устранен. Но в руках революционных учреждений Бердичева был еще другой способ ликвидации «бердичевской группы», способ легкий и безответственный – в порядке народного гнева…
Пронесся слух, что нас везут 23-го, потом сообщили, что отъезд состоится 27-го в 5 часов вечера, с пассажирского вокзала.
Вывести арестованных без огласки не представляло никакого труда: на автомобиле, пешком в юнкерской колонне, наконец, в вагоне – узкоколейный путь подходил вплотную к гауптвахте, и выводил на широкую колею вне города и вокзала[157]. Но такой способ переезда не соответствовал намерениям комиссариата и комитетов.
Генерал Духонин из Ставки запросил штаб фронта, есть ли в Бердичеве надежные части, и предложил прислать отряд для содействия нашему переезду. Штаб фронта отказался от помощи. Главнокомандующий генерал Володченко накануне, 26-го, выехал на фронт…
Вокруг этого вопроса искусственно создавался большой шум, и нездоровая атмосфера ожидания и любопытства.
Керенский прислал комиссариату телеграмму: «…Уверен в благоразумии гарнизона, который может из среды своей выбрать двух представителей для сопровождения».
С утра комиссариат устроил объезд всех частей гарнизона, чтобы получить согласие на наш перевод.
Распоряжением комитета был назначен митинг всего гарнизона на два часа дня, т. е. за три часа до нашего отправления и притом на поляне непосредственно возле нашей тюрьмы. Грандиозный митинг действительно состоялся; на нем представители комиссариата и фронтового комитета объявили распоряжение о нашем переводе в Быхов, предусмотрительно сообщили о часе отъезда и призывали гарнизон… к благоразумию; митинг затянулся надолго и, конечно, не расходился. К пяти часам тысячная возбужденная толпа окружила гауптвахту, и глухой ропот ее врывался внутрь здания.
Среди офицеров юнкерского батальона 2-й житомирской школы прапорщиков, несших в этот день караульную службу, был израненный в боях штабс-капитан Бетлинг[158], служивший до войны в 17-м пехотном Архангелородском полку, которым я командовал. Бетлинг попросил начальство школы заменить своей полуротой команду, назначенную для сопровождения арестованных на вокзал. Мы все оделись и вышли в коридор. Ждали. Час, два…
Митинг продолжался. Многочисленные ораторы призывали к немедленному самосуду… Истерически кричал солдат, раненый поручиком Клецандо, и требовал его головы… С крыльца гауптвахты уговаривали толпу помощники комиссара, Костицын и Григорьев. Говорил и милый Бетлинг – несколько раз, горячо и страстно. О чем он говорил, нам не было слышно.
Наконец бледные, взволнованные Бетлинг и Костицын пришли ко мне.
– Как прикажете? Толпа дала слово не трогать никого; только потребовала, чтобы до вокзала вас вели пешком. Но ручаться ни за что нельзя.
Я ответил:
– Пойдем.
Снял шапку, перекрестился: Господи, благослови!
Толпа неистовствовала. Мы – семь человек, окруженные кучкой юнкеров, во главе с Бетлингом, шедшим рядом со мной с обнаженной шашкой в руке, вошли в тесный коридор среди живого человеческого моря, сдавившего нас со всех сторон. Впереди Костицын и делегаты (12—15), выбранные от гарнизона для конвоирования нас. Надвигалась ночь. И в ее жуткой тьме, прорезываемой иногда лучами прожектора с броневика, двигалась обезумевшая толпа; она росла и катилась, как горящая лавина. Воздух наполняли оглушительный рев, истерические крики и смрадные ругательства. Временами их покрывал громкий, тревожный голос Бетлинга:
– Товарищи, слово дали!.. Товарищи, слово дали!..
Юнкера, славные юноши, сдавленные со всех сторон, своею грудью отстраняют напирающую толпу, сбивающую их жидкую цепь. Проходя по лужам, оставшимся от вчерашнего дождя, солдаты набирали полные горсти грязи и ею забрасывали нас. Лицо, глаза, уши заволокло зловонной липкой жижицей. Посыпались булыжники. Бедному калеке генералу Орлову разбили сильно лицо; получил удар Эрдели и я – в спину и голову.
По пути обмениваемся односложными замечаниями. Обращаюсь к Маркову:
– Что, милый профессор, конец?!
– По-видимому…
Пройти прямым путем к вокзалу толпа не позволила. Повели кружным путем, в общем верст пять, по главным улицам города. Толпа растет. Балконы бердичевских домов полны любопытными; женщины машут платками. Слышатся сверху веселые гортанные голоса:
– Да здравствует свобода!
Вокзал залит светом. Там новая громадная толпа в несколько тысяч человек. И все слилось в общем море – бушующем, ревущем. С огромным трудом нас провели сквозь него, под градом ненавистных взглядов и ругательств. Вагон. Рыдающий в истерике и посылающий толпе бессильные угрозы офицер – сын Эльснера, и любовно успокаивающий его солдат-денщик, отнимающий револьвер; онемевшие от ужаса две женщины – сестра и жена Клецандо, вздумавшие проводить его… Ждем час, другой.
Поезд не пускают – потребовали арестантский вагон. Его на станции не оказалось. Угрожают расправиться с комиссарами. Костицына слегка помяли. Подали товарный вагон, весь загаженный конским пометом – какие пустяки! Переходим в него без помоста; несчастного Орлова с трудом подсаживают в вагон; сотни рук, сквозь плотную и стойкую юнкерскую цепь, тянутся к нам… Уже десять часов вечера… Паровоз рванул. Толпа загудела еще громче. Два выстрела. Поезд двинулся.
Шум все глуше, тусклее огни. Прощай, Бердичев!
Керенский пролил слезу умиления над самоотвержением «наших спасителей» – так он называл не юнкеров, а комиссаров и комитетчиков: «Какая ирония судьбы! Генерал Деникин, арестованный как сообщник Корнилова, был спасен от ярости обезумевших солдат членами исполнительного комитета Юго-Западного фронта и комиссарами Временного правительства. Я помню, с каким волнением мы с незабвенным Духониным читали отчет о том, как горсть этих храбрых людей конвоировала арестованных генералов сквозь толпу тысяч солдат, жаждавших их крови»… Зачем клеветать на мертвого? Духонин наверно волновался за участь арестованных не меньше, чем за… судьбу их революционной стражи…
Римский гражданин, Понтий Пилат, сквозь тьму времен лукаво улыбался…
Борьба Генерала Корнилова. Август 1917 г. – апрель 1918 г. Предисловие31 марта 1918 года русская граната, направленная рукою русского человека, сразила великого русского патриота. Труп его сожгли, и прах рассеяли по ветру.
За что? За то ли, что в дни великих потрясений, когда недавние рабы склонялись перед новыми владыками, он сказал им гордо и смело: уйдите, вы губите русскую землю.
За то ли, что, не щадя жизни, с горстью войск, ему преданных, он начал борьбу против стихийного безумия, охватившего страну, и пал поверженный, но не изменивший долгу перед Родиной?
За то ли, что крепко и мучительно любил он народ, его предавший, его распявший.
Пройдут года, и к высокому берегу Кубани потекут тысячи людей поклониться праху мученика и творца идеи возрождения России. Придут и его палачи.
И палачам он простит.
Но одним не простит никогда.
Когда Верховный главнокомандующий томился в Быховской тюрьме в ожидании Шемякина суда, один из разрушителей русской храмины сказал: «Корнилов должен быть казнен; но, когда это случится, приду на могилу, принесу цветы и преклоню колена перед русским патриотом».
Проклятье им – прелюбодеям слова и мысли! Прочь их цветы! Они оскверняют святую могилу.
Я обращаюсь к тем, кто и при жизни Корнилова и после смерти его отдавали ему цветы своей души и сердца, кто некогда доверил ему свою судьбу и жизнь:
– Средь страшных бурь и боев кровавых, останемся верными его заветам. Ему же – вечная память!
Речь, произнесенная автором в Екатеринодаре в 1919 г. Глава VIII. Переезд «Бердичевской группы» в Быхов. Жизнь в Быхове. Генерал Романовский[159]«Бердичевская группа арестованных» ехала беспрепятственно в Старый Быхов[160]. Предполагалась враждебная встреча на станции Калинковичи, где сосредоточено было много тыловых учреждений, но ее проехали ранним утром, и вокзал был пусть. Из конского вагона в Житомире нас перевели в товарный – приспособленный, с нарами, на который мы тотчас улеглись, и после пережитых впечатлений вероятно все заснули мертвым сном.
Когда проснулись утром, вся обстановка в вагоне так разительно отличалась от той – вчерашней, которая еще давила на мозг и память, как тяжелое похмелье… Наша стража – караульные юнкера – относились к нам с трогательным, каким-то застенчивым вниманием. Помощник фронтового комиссара Григорьев, зашедший в вагон, воодушевлено рассказывал, как его на вокзале «помяли» и как он «честил» революционную толпу.
Казалось, что мы находимся в кругу своих доброжелателей, и единственный, кто чувствует себя арестованным, это – очередной комитетский делегат, вооруженный револьвером в какой-то огромной кобуре, хранящий молчание и беспокойно поглядывающий по сторонам.
В Старом Быхове мы простились с нашими спасителями – юнкерами. Я не знаю ни имен их, ни судьбы: всех разметало по лицу земли, многих погубило русское безвременье. Но если кому-нибудь из уцелевших попадутся на глаза эти строки, пусть примет мой низкий поклон.
На станции нас ожидал автомобиль польской дивизии и брички. Я с Бетлингом и двумя генералами сели в автомобиль; комитетчики запротестовали: пришлось одного взять на подножку. Покружили по грязным улицам еврейского уездного города и остановились перед старинным зданием женской гимназии. Раскрылась железная калитка, и мы попали в объятия друзей, знакомых, незнакомых – быховских заключенных, которые с тревогой за нашу судьбу ждали нашего прибытия.
Явился к Верховному.
– Очень сердитесь на меня за то, что я вас так подвел? – говорил, обнимая меня Корнилов.
– Полноте, Лавр Георгиевич, в таком деле личные невзгоды не причем.
Мы уплотнили население Быховской тюрьмы; я и Марков расположились в комнате генерала Романовского. Все пережитое казалось уже только скверным сном. У меня наступила реакция – некоторая апатия, а самый молодой и экспансивный из нас – генерал Марков писал 29-го в своих летучих заметках: «Нет, жизнь хороша. И хороша – во всех своих проявлениях!..»
Ко 2 октября в тюрьме находились: генералы 1. Корнилов, 2. Деникин, 4. Эрдели, 3. Ванновский, 5. Эльснер, 6. Лукомский, 8. Романовский, 7. Кисляков, 9. Марков, 10. Орлов; подполковники 17. Новосильцев, 13. Пронин, 20. Соотс; капитаны Ряснянский, 18. Роженко, 12. Брагин; есаул 19. Родионов; штабс-капитан Чунихин; поручик 21. Клецандо; прапорщики: 14. Никитин, 15. Иванов; военный чиновник Будилович: 16. И. В. Никаноров – сотрудник «Нового Времени»; 11. А. Ф. Аладьин – член I Государственной думы[161].
Быховские узники менее всего похожи были на опасных заговорщиков.
Люди самых разнообразных взглядов, в преобладающем большинстве совершенно чуждые политики и объединенные только большим или меньшим соучастием в корниловском выступлении и безусловным сочувствием ему. Одни принимали в нем фактическое участие, другие попали на таких же основаниях, на которых можно было привлечь 9/10 всего офицерства, третьи – просто по недоразумению.
Жизнь разметала их впоследствии; семеро из них погибли[162]; некоторые по своим взглядам и позднейшей деятельности ушли далеко от идейного содержания корниловского движения… Но, тем не менее, полтора месяца пребывания в Быховской тюрьме, близкое общение, совместные переживания, общая опасность и общие надежды оставили после себя живой след и добрую память. Отбросим темные пятна…
Быховские узники пользовались полной внутренней автономией в пределах стен тюрьмы. Ни Верховная следственная комиссия, ни представитель Совета – Либер, ни комиссары Вырубов и Станкевич, посещая тюрьму, не делали никаких посягательств на изменение внутреннего режима. Создавалось такое впечатление, будто всем было очень неловко играть роль наших «тюремщиков».
Корнилов в глазах всех заключенных оставался «Верховным»; его распоряжения исполнялись одинаково охотно как заключенными, так и чинами Текинского полка и офицерами георгиевского караула. Впрочем, распоряжения эти не выходили за пределы лояльности, за исключением разве льготного допуска посетителей и корреспонденции.
День в тюрьме начинался в 8 часов утра. После чая – прогулка и посещение нас близкими. Это право двукратного посещения в день для многих было особенно ценным и мирило с тягостным лишением свободы. С особого разрешения следственной комиссии, на практике – с разрешения коменданта, подполковника Текинского полка Эргардта, допускались и посторонние. Это было по преимуществу офицерство: члены Комитета офицерского и казачьего союзов, чины Ставки, приятели… небольшого чина – все люди преданные и не стеснявшиеся столь «компрометирующей» в глазах правительства и Совета близостью к Быхову.