Вошли еще пять-шесть солдат — с подсумками, с винтовками. Коротко переговариваясь, стелили на пол, на приступок принесенную из сенец солому.
Родион пригласил их к столу:
— По капельке, ребята. Жена вот… принесла…
Угостившись, солдаты улеглись и вскоре запохрапывали.
Макар постелил себе, Даше и Родиону с Ксенией возле стенки, поближе к печи. Но спать они пока не легли. Родион с женой вышел покурить на улицу, Макар вернулся за стол, принялся расспрашивать Дашу про мать, про детей, про новости деревенские.
— Как дошли?
— Хорошо. Только мертвые попадались.
— Их сейчас, после снега, много, — согласился отец. — Ноги не промочила?
«Сознаться или не сознаться? — пронеслось в голове у Даши. — Нет, — решила, — сознаюсь, а то, чего доброго, обратно не дойду».
— Один лапоть протерся. На пятке. Макар махнул рукой:
— Снимай.
Даша развязала прохудившийся лапоть.
— И другой снимай. В печку просушиться положу.
Он достал из подсумка складной ножичек, с которым никогда не расставался (из Западной Белоруссии в тридцать девятом привез). В подсумке же обнаружился моточек тонких веревок — на всякий случай насучил из попавшегося однажды на глаза снопика конопли.
— Ты, Даш, ложись, отдохни, а я подлатаю.
Даша и впрямь в дороге устала, ноги гудели, подламывались в коленях, и она не заставила себя долго упрашивать.
В хате на лавке лежали чьи-то фуфайки, и одной из них Макар укрыл дочь.
— Ты, Даш, передай матери, что скоро нас обмундируют… Будем как все… И, возможно, нас на новое место перебросят. Так что сюда уже не приходи.
Даша хотела сказать: «Хорошо, папка, хорошо. Я обязательно передам все матери», — но только подумала, так и провалилась в беспамятный сон — с улыбкой на губах.
ФРОСЯ
Время от времени Фрося шоркала сандалиями о дорогу. «Начала умариваться», — подумала с горестью, чувствуя усталость в ногах. Котомка теперь казалась, вдвое тяжелей, чем утром.
Митька плелся сзади. Покряхтывал, постанывал, но плелся.
Фрося боялась обернуться: вдруг он опять начнет проситься домой.
Шли полем. Насколько видел глаз — простирались зеленые холмы. В обычные годы в эту пору тут колосились рожь, пшеница или ячмень, и тогда холмы казались светло-желтым морем. А ныне из прифронтовых деревень — еще весной — эвакуировали всех жителей, и поля остались незасеянными.
Здесь теперь роскошно росли сорняки: никто им не мешал, никто их не тревожил.
Теплый воздух волнами переливался над печальной стеной осота, молочая, щира, повилики и прочей дурнины. И запахи-то дурные были от этой травы — удушливые.
Фрося приостановилась на секунду, пошла рядом с Дашей.
— Не решили еще, как ребеночка назвать? — спросила.
Утомили ее молчание и однообразие дороги. К тому же за разговором можно и мысли об усталости прогнать.
Даша смочила языком ссохшиеся губы и с готовностью ответила:
— Если девочка будет — Таней, в честь бабушки. А если мальчик — отец просил, когда я у него в Прилепах была, назвать его Герасимом, в честь дедушки.
— Нынче уж это имя отошло, милая. Дразнить начнут: «Гляньте, Гераська идет!»
— Я папке тоже говорила про это. Давай, говорю, Эдиком назовем. Или Аликом.
— А он?
— Сказал, что Эдик, — это не по-крестьянски. А Алик… Зачем, сказал, Алик? Уж лучше тогда Алексеем.
— А мать что?
— Мать — за Павлика. У папки брата так звали. Рассказывают, его в гражданскую войну убили… Этот… Деникин… Нынче вот надо, не забыть у папки спросить согласия на Павлика. Уж если не Эдиком, то пусть и не Герасимом.
— Я бы тоже Павликом назвала, случись еще когда родить, — стараясь повыше поднимать сандалии, сказала Фрося. — Красиво можно ребенка кликать: Павлуша, Пашечка, Пашунчик… У меня первого мужа Павликом звали…
И подумала неожиданно: «До чего же мне сновь родить охота — стыдно и признаться! Завидую я куме, Макарихе: она-то через месяц-полтора еще одним ребенком обзаведется. Мы с Егором, когда он из плена вернулся, не рискнули: хватало с Ольгой хлопот… Да и война…»
Слезы подступили к ее глазам, и, чтобы не заметила их Даша, она прибавила шаг и оставила ее позади.
ДАША
Никак она не могла догадаться, что это давит ей в спину. Махотка с маслом вроде бы уложена с внешней стороны котомки. Что еще? Баклажка с топленым молоком? Но ту, помнится, укладывали рядом с махоткой. Потом догадалась: бутылка с перваком тети Шуры Петюковой, их эвакуированной квартирантки. Даша теперь постоянно поправляла лямку, приостанавливалась, подкладывая руку под бутылку, повернувшуюся горлышком к спине.
— Ты чего? — спросила участливо Фрося.
— Давит.
— А почему молчишь?
Внизу лощины, в которую они спустились, росли кусты ивы, и Фрося свернула к ним. У самого густого куста она остановилась.
— Отдых. — И желанно свалила с плеч котомку. — Заодно и перекусим.
Даша, благодарная за тети Фросино решение (не знала она, что та тоже изрядно подустала), следом ссадила котомку.
На ходу снимал свою ношу и наособицу топавший босиком Митька.
Уже было близко к полудню. Солнце пекло во всю свою неисчислимую мощь, пот заливал глаза. К еде в такую жару не тянуло, но Даша понимала: чтобы сохранить силы, надо все же подкрепиться. К тому же ей по-прежнему хотелось пить, и сейчас можно немного утолить жажду.
Она достала лепешку, алюминиевую баклажку с молоком и стала есть. Под непроглядными кустами было немного прохладнее, и Даша ощутила нечто вроде блаженства. Сидела на зеленой мягкой траве, в которой ползали какие-то мошки и букашки, стрекотали кузнечики, но они не мешали ей вкусно есть и сладко прихлебывать теплое топленое молоко. Наоборот, ей так хотелось вот сейчас, перекусив, отдохнуть на этой мягкой траве, наполненной безобидными букашками, полежать, глядя на далекий горизонт, угадывая, на что похоже вот это облако, на что — вот то, то… Немножечко бы отдохнуть, с полчасика. Ведь так гудят ноги, так одолевает жара — голова трещит.
Даша по-быстрому доела кусок ситной лепешки, спрятала баклажку и опрокинулась навзничь.
Хорошо!
Вон и Митька последовал ее примеру. Только он на бок улегся, подложив под голову согнутую руку.
Расслабленное тело казалось придавленным к земле, и никакими силами не поднять его, не потревожить.
Думала, прикрыв глаза: «Спасибо тете Фросе, что затеяла разговор про имя ребенку. А то бы я забыла у отца спросить, как новорожденного назвать. Про кумовьев-то мать не один раз повторяла: пусть отец скажет, кого в кумовья позвать. А вот про имя… Добро, что тетя Фрося напомнила…
Если у меня когда-нибудь родится сын, — продолжала думать Даша, — я все-таки назову его Эдиком. Никого у нас в деревне пока так не зовут. Сплошные Кольки, Васьки, Витьки… Да вот Митька еще… А Эдика — ни одного. А у меня будет. Я его обязательно воспитаю послушным. И некурящим. А то вот брат мой, Сережка, тринадцать лет, а смолит самосад пуще взрослого. Хрипит, как старый дед. Пальцы пожелтели. Это все папка виноват: не порол Сережку за курево. Сколько раз захватывал с папиросой — и ничего. Только стыдил: „Что ж ты, чертенок, делаешь — травишься с этих лет? Да на чердаке еще куришь, в пуньке. Спалишь ведь“. А Сережка — хоть бы хны. По-прежнему крал у отца табак и курил по закоулкам. А ремня бы ему… Вон Митьку однажды отец застал с папиросой и так отходил, что он теперь запаха дыма боится… Нет, я своему Эдику смальства скажу: табак — бяка. Особенно, скажу, когда подрастешь и на вечеринки начнешь ходить. Девки, они любят, если от ухажеров конфетами или пряниками пахнет, а не самосадом. По себе, мол, Эдик, знаю… А еще он будет у меня отличником. И после школы я отдам его в техникум. На агронома. Чтоб не сам пахал да косил, а только указывал. И чтоб люди к нему за советом ходили: „Как гречиху сеять, товарищ Эдик, — по ржи или по гороху?“ Или — весной: „Не пора ли пахать?“ А Эдик подумает-подумает, заглянет в книжечку и ответит: „Через день-два, товарищи колхозники, можно“. А я буду стоять в стороне и любоваться. И пойдут по Карасевке разговоры: „Смотри, у Дашки-то Эдик — умница какой! Старики с ним советуются! Сказано — агроном!“»
Размечталась Даша — дальше некуда. Живого-то агронома она видела всего один раз. Приезжал перед войной к ним в колхоз какой-то парень — в костюме, в сапогах хромовых, чуб из-под картуза выглядывал. Давал он всякие советы председателю, бригадирам и просто мужикам, собравшимся возле правления, как лучше, что лучше сеять на черноземных почвах. Слушали его мужики внимательно, о многом расспрашивали.
Детвора при этом вертелась меж взрослых, возле того агронома. И Даша там была, рядом с отцом стояла. Очень уж понравился ей этот агроном! И впервые для себя открыла она одну штуковину: оказывается, можно иметь дело с землей и при этом ходить в чистом костюме и хромовых сапогах. Именно тогда она решила: кончу школу — стану агрономом. На другой день, правда, усомнилась: а берут ли в агрономы девушек? Спросила учителя, тот ответил, что у нас в стране — равноправие. Слыхала, мол, про отважный экипаж самолета «Родина»? То-то же! А агрономом быть не труднее, чем летчиком. Учись только, Даша!
И Даша старалась. Многие ее одногодки свое обучение закончили после четырех классов. А она да Катя Горбачева еще, подружка Дашина, в пятый класс пошли. Начальная школа была у них в Болотном — за три километра, а средняя — в два раза дальше, в Нижнемалинове. Далековато. Потому и редко кто из детей дальних деревень решался продолжать обучение. Шли, как водилось, получив начальное образование, в колхоз: в возчики, в прицепщики, на ферму.
Даша загорелась стать агрономом. Мать с отцом не перечили: а вдруг да что-нибудь получится? Тем более что сами пока трудоспособные, им особой помощи по дому не требовалось.
И вот они с Катей пошли в пятый. Рано утром уходили, к вечеру возвращались. Туда — шесть, обратно — шесть, каждый день по двенадцать километров отмахивали. По погоде — ничего, сносно. А в грязь, в дождь, в пургу-метель, в морозы крещенские, когда с пути сбиться немудрено… Хватили девчата лиха, но школу не бросили. Приглашала Дашу жить к себе нижнемалиновская тетя, но она не согласилась: «Катька тогда одна будет ходить… Нехорошо подругу оставлять. Вот если в непогоду когда нас вдвоем переночевать оставите — на это согласна».
В шестом классе только сентябрь и октябрь проучилась. А там немцы нагрянули. И школа закрылась.
Не раз оплакивала Даша крушение своей мечты. И одна, и вдвоем с Катькой Горбачевой — та на фельдшерицу выучиться хотела. Проклинала на чем свет стоит фашистов, главаря ихнего — Гитлера, испортивших им молодую жизнь.
Теперь про то, чтобы учиться, и мысли нет. Выросла. Ей осенью шестнадцать исполнится, а она, что ли, — в шестой класс? Невеста — рядом с малышами! Засмеют. Нет, видимо, уж не судьба ей агрономом стать. Но вот сына Эдика она обязательно сделает агрономом. Будет это уже после войны, когда жизнь наладится…
ФРОСЯ
Вот и Фрося отобедала. Спрятала остатки еды, встала. Поглядела по сторонам, на солнце поглядела и строго сказала:
— Пора. За этим бугром Ольховатка должна быть.
Митька уже дремал. От Фросиного голоса он вздрогнул, вскочил, ничего спросонья несколько секунд не понимая:
— Что? Где?
— Ольховатка, милый, за бугром будет. Айдате.
Жалко ей было поднимать Митьку с Дашей. Она и сама сейчас с огромным удовольствием вздремнула бы, да понимала: в Подоляни нужно быть завидно. Иначе сегодня не отыщут они своих, а ночевать под кустом придется. Или в поле, что еще хуже.
Фрося помогла Митьке поднять котомку. Даша справилась сама. У нее на лице Фрося заметила полуулыбку. «Радуется предстоящей встрече с отцом». На самом же деле Даша прощалась с мечтаниями об Эдике.
— Тронулись.
И снова — тем же порядком: Фрося, Даша, Митька. По неумолимому солнцепеку.
Через километр, может, с вершины холма они увидели большую деревню. Многие хаты прятались в садах, зарослях ракитника, вишняка, черемухи.
Когда приблизились к деревне, перед крайней хатой их окликнули:
— Стой, граждане!
Фрося повернула голову вправо, откуда донесся голос. Навстречу им со стороны небольшого овражка направлялся военный с автоматом за спиной. «Контрольный пост», — догадалась Фрося. И мысленно начала перебирать содержимое котомки, соображать, к чему могут придраться патрули при проверке. Вроде бы ничего незаконного нет.
— Попрошу документы, — козырнул сержант.
Фрося вышла вперед, загородила собой Дашу с Митькой, похолодев при мысли, что их могут не пропустить.
Сержант был молодой, стройный, в новой пилотке. Видать, совсем недавно прибыл на фронт. Фрося моляще посмотрела ему в лицо, и он отвел глаза.
— Да какие же у нас, милый, документы? Местные мы, деревенские.
— Здесь запретная зона, без документов нельзя, — старался быть официальным сержант.
— Мы же к отцам, милый, идем, какой же может быть запрет? Недалеко они тут стоят…
— Где?
— В Подоляни, сказывали… Пропусти, милый.
— Не могу. — Сержант недовольно прикусил нижнюю губу. Надоели эти ходоки. Четырех он уже сегодня пропустил. Но те хоть были с сельсоветскими справками, а у этих — ничего нет. Конечно, никакие они не шпионы, деревенская баба да девчонка с парнишкой, но приказ есть приказ: в запретной зоне посторонним находиться нельзя. Да еще без документов.
— Сынок…
— Не имею права. Пойдем в штаб…
И сержант показал на крайнюю хату.
Хата обнесена с трех сторон аккуратным ивовым плетнем, стены ее были побелены, видать, недавно («А я уже третий год свою не белю», — укорила себя Фрося), соломенная крыша ровненько подстрижена. Хозяева хаты, эвакуированные, может, в ту же Карасевку, были, надо полагать, людьми чистоплотными, любящими порядок.
В яблоневом садочке виднелась закопанная по самую макушку танкетка (у них в Карасевке вот так сплошь и рядом в садах замаскированы танки, машины, пушки. Под густыми шатрами яблонь и груш они совсем незаметны для вражеских летчиков-разведчиков).
— Присядьте здесь, — кивнул сержант на толстое ошкуренное бревно, лежавшее перед хатой и служившее, должно быть, скамейкой — и хозяевам, и сегодняшним постояльцам.
Фрося, Даша и Митька присели, не снимая котомок.
«Если не пропустят здесь, стороной деревню обойдем, но проскользнем», — решила Фрося. Возвращения ни с чем она и представить себе не могла. Егор совсем рядом — а она вернется? Ни за что! Будь что будет, но проскользнет! И впервые за долгую дорогу она пожалела, что взяла с собой Дашу и Митьку: одной сподручней было бы или уговорить патруль, или пройти незаметно.
Однако сетовать не время. «В ноги упаду, а упрошу», — твердо сказала себе Фрося.
И неведомо ей было, что думал в это время Митька. А он чуть ли не молился: «Хотя бы нам от ворот поворот показали. Черт знает, сколько еще топать, а плечи и вправду болеть начинают. Только признаваться неохота: опять Дашка стыдить начнет».
Знай Фрося про эти мысли, она бы с кулаками набросилась на Митьку, не посмотрела бы, что он — подросток.
Минут через пять выскочил сержант. Менее суровым голосом, но официально объявил:
— В порядке исключения разрешение получено. Только я вас сначала перепишу. Прошу также развязать свои сумки.
Сержант вытащил из кармана гимнастерки вчетверо сложенный лист бумаги, огрызок карандаша и подступил к Фросе.
— Слушаю.
— Тубольцева Ефросинья Акимовна.
— Алутина Дарья Макаровна.
— Алутин Дмитрий Родионович.
Переписав фамилии, сержант приступил к досмотру. Начал он с Митьки.
Митькина котомка была длинная, и сержант долго в нее заглядывал, словно в глубокий колодец. Затем опустил туда руку и стал шарить. И вот он что-то стал вытаскивать, таинственно улыбаясь:
— Посмотрим, что это у тебя…
И извлек бутылку, сквозь толстое зеленое стекло которой угадывалось содержимое — молоко.
— Что тут? — не веря глазам, спросил бдительный сержант.
— Не видите, что ль? — огрызнулся Митька, а сам подумал: «Буду огрызаться, может, и раздумает пропускать».
Фрося сжала отчаянно зубы: всю обедню, чертенок, испортит.
— Вижу, но полегче у меня, — пригрозил сержант. — Я уже сегодня одно «молоко» отобрал. Самогон, понимаешь ли, забелили и несут под видом молока. А у нас насчет этого строго.
Если бы Митька знал, что на такую же хитрость пошла и его мать, он бы, не задумываясь, раскрыл тайну: а вдруг после этого его, Митьку, не пропустили бы. Вот бы здорово было! Назад бы дорогу он нашел, ничего сложного.
Но Митька про хитрость не ведал. Как и про сговор отца с матерью — когда она в Прилепах его проведывала. Тогда Родион удивился, как это Ксении удалось пронести самогонку. «Ты, мать, если еще когда приедешь, то это дело подкрашивай чем-нибудь: молоком или вареньем каким. Иначе это дело отобрать могут», — учил и предупреждал Родион свою жену, и она с понятием кивала в ответ: учту, мол.
А вот Митька этого не знал. И там, под кустами в лощине, где они останавливались перекусить, он не пил молока лишь потому, что не любил его. А любил бы, не испугался б материных предупреждений перед дорогой: «Молоко, Митькя, не трогай, а то прокиснет, если откроешь».
Не ведал про хитрость Митька, не ведала и Фрося.
Даша сидела на бревне рядом с Митькой ни жива ни мертва: у нее была бутылка с перваком.
Сержант сунул руку в ее котомку, и сразу нащупал гладь стекла.
— Хм, — усмехнулся он вслух, нюхая пробку-деревяшку. — Это нельзя. — И поставил бутылку в сторонку.
— Я не отцу! — вырвалось у Даши.
— А кому? Для обмена, может?
— Это тетя Шура Петюкова просила… Она из Подоляни сама. Там у нее отец остался… У него суставы болят…
Волновалась Даша, захлебывалась. А Фрося все больше убеждалась в наивности ее слов. Кто поверит в сказку про неведомую тетю Шуру, про ее больного отца-старика? Никто не поверит, и сержант первый. Правильно поступила Даша, что прикусила язык: как бы вообще не передумали пропустить их. Бог с ней, с самогонкой! Шуре Петюковой все можно объяснить, и та, несомненно, все поймет.