Крис Хендерсон Зубочистка для людоеда
* * *...Проволока въелась в кисти и лодыжки так глубоко, что, казалось, уже не жгла, а холодила. Девушка перестала плакать. Он не любит, когда плачут. Она замерла, борясь с неудержимо подступающими к горлу рыданиями, — обуявший ее ужас требовал выхода. Он не любит, когда шевелятся или издают какие-либо звуки. Он ничего не любит. Кроме покорности и страха.
Она обшаривала взглядом окружавшую ее тьму, ища хоть что-нибудь, что могло бы дать надежду на избавление. Но видела лишь страшные инструменты, которым он жег, кромсал, терзал, щипал, колол ее тело, да клочья своего разорванного платья — лоскутья с обугленными краями. И еще — яркий желтый свет у него на кухне. Он готовил себе ужин.
Как и все, она читала про это в газетах, видела это на экране телевизора. Она знала, что се ждет. Но, может быть, может быть, ей удастся умолить е г о, умилостивить, стать такой покорной, такой послушной, сделать все, что он прикажет, чтобы он убил ее быстро и даровал ей наконец покой. И дверном проеме возник его силуэт, и она почувствовала, что ноги ее и пол под нею стали влажными. Она увидела блеск стали. Она все-таки огорчила его слезами...
* * *День начинался не лучше и не хуже тысяч тех дней, когда я просыпался в Нью-Йорке. Разве что ночь я провел у себя в конторе, скорчившись самым противоестественным образом на своем узком и коротком диванчике, и спал не раздеваясь и даже не расстегнув ремень. От этого болел живот, а все тело зудело от пота — несколько раз я взмокал, просыхал и снова покрывался крупными каплями пота, просолившими мою рубаху насквозь. Я принял — не без труда — вертикальное положение и побрел в свою, с позволения сказать, приемную за кофе. В кофейнике со вчерашнего дня еще что-то плескалось, я повернул ручку плиты, поставил кофейник, а сам рухнул на стул, гадая, как подействует на меня струящийся из окна утренний зной — разбудит или усыпит?
События развернулись по второму варианту. Глаза закрылись, голова откинулась на спинку. Очень может быть, что, когда в дверь постучали, я уже похрапывал. Открыл левый глаз, обвел им комнату, а когда наконец понял: ко мне посетитель, — крикнул «минутку!» и двинулся к двери, очень неохотно переставляя затекшие ноги. Впрочем, спина и плечи ныли не меньше. Итак, я брел через офис к двери, время от времени безуспешно пытаясь стряхнуть с себя цепкую, как репей, сонливость.
Наконец, оказавшись у двери, я отодвинул засов и впустил приземистого, смуглого, лысого человека, скорей всего итальянца — южанин, скверный характер, «честь рода», темные делишки, которыми занимался не очень дальний предок, но которые позволяют внуку не мараться и быть вполне респектабельным. Он остановился на пороге, и в открытую дверь, подобно вонючему ливню, ворвалась нью-йоркская уличная жара.
— Хотите убить кого-нибудь? — с места в карьер спросил гость.
— Массу народу.
— Хорошо, — сказал он, проходя мимо меня. — Есть разговор.
— Что ж, — ответил я вяло, — разговор так разговор.
Пропуская друг друга вперед, мы прошествовали в кабинет и заняли исходные позиции по обе стороны стола. Тут закипел кофе. Я спросил посетителя — и, надеюсь! — будущего клиента, не желает ли он чашечку. Я бы на его месте, только глянув на густой коричневый налет на стеклянных стенках и уловив мало с чем сравнимый аромат, хорошенько бы подумал, прежде чем соглашаться. Гость, однако, поблагодарил, взял чашку и отхлебнул. Тогда и я, решив не пасовать перед ним — он ведь и годами немолод, и лыс, а вот пьет же, и ничего, — сделал глоток. Затем перешли к делу.
— Как я понимаю, вам нужен детектив?
— Именно. Вы — мистер Хейджи?
— Он самый. Я беру двести в день плюс необходимые расходы по делу. Я не люблю, когда в меня стреляют и когда мне врут. Пока я не допил кофе, постарайтесь не делать ни того, ни другого.
— Вы что — шутите?! Шутите со мной? Я не шутить сюда пришел! — Кажется, я дал маху. Речь, очевидно, пойдет не об измене жены и не об угнанном фургоне. — Мне нужен мужчина, а не придурок с шуточками! — Лицо его от прилива крови стало совсем темным, но мне его ярость помогла проснуться окончательно. — Как видно, я попал не по адресу.
— По адресу, по адресу, — сказал я, — просто адресат другой. Вы постучали в дверь к телесыщику, а я открыл вам, ожидая очередную чепуху. Ошиблись мы с вами оба. Итак, изложите дело, а я скажу, смогу ли помочь.
Он крепко и — я бы сказал — мучительно задумался. Что-то точило его изнутри, медленно и неуклонно, как точит прилив кромку берега. Повнимательней взглянув ему в глаза, я подумал, что, кажется, впустил к себе сумасшедшего, в любую минуту готового разрыдаться, наброситься на меня с кулаками или вытворить еще что-нибудь похуже. Желая отсрочить приближение этой минуты, я спросил:
— А в полиции-то вы были?
Он кивнул. Упершись локтем в колено, он шарил пальцами по лицу, водил ими вверх-вниз. Он закатил глаза, потом наткнулся на мой взгляд и с видимым трудом спросил:
— Вы, наверно, читали... в газетах... Или по радио слышали?.. Про этого человека... Его кличка Шеф. — Он мог бы не продолжать: я уже понял, о чем пойдет речь, и даже кофейная горечь во рту сменилась каким-то иным, менее определенным, но еще более мерзким привкусом. — Слышали. Я тоже... Знаете, когда? В три часа ночи. В три часа ночи мы с женой узнали об этом чудовище. Сначала услышали, а потом полиция отвезла нас... Нам показали нашу дочь...
Он смолк, хватая ртом воздух. Плечи затряслись от распиравшей его изнутри ярости. Закрыл глаза и стиснул кулак так, что, не будь ногти так коротко острижены, они пропороли бы кожу до крови.
Уже не только лицо, но и шея за воротом рубашки потемнела от прилива крови, как грозовая туча, которой никак не пролиться облегчающим ливнем. Крепко зажмурившись, сжав кулаки, еле-еле размыкая сведенные судорогой челюсти, он отрывисто произносил:
— Найдите его... Я хочу, чтобы он сдох. Чтобы сдыхал долго. Как можно дольше. Моя Антонетта... она — как потерянная... Ей не оправиться до конца дней... Потому что этот трусливый ублюдок, этот monstro[1]...
Я сидел тихо и не пытался успокоить маленького человечка в черном костюме. И не останавливал его — даже не пытался, хотя это бы мне вряд ли удалось. Мне приходилось слышать о Шефе. Думаю, на всем Восточном побережье не нашлось бы такого, кто не слышал о нем.
Это прозвище дала ему одна бойкая бульварная газетенка, смекнувшая, как сделать этот ужас ежедневной приманкой для читателей и статьей дохода для себя. О такой сенсации нью-йоркские щелкоперы и мечтать не могли.
За полтора месяца Шефу удалось вогнать город в столбняк — по крайней мере, ночами. Раз в неделю он убивал женщину. Находил, увозил куда-то, насиловал, убивал. Насиловал, страшно мучил и убивал. У газетчиков, радио-и телерепортеров настала страдная пора. Печатали и пускали в эфир каждую версию, каждый слух, каждую подробность.
Они не давали вздохнуть ни полиции, ни родственникам и близким погибших. Они приставали к прохожим на улице: «Как, по-вашему, где произойдет следующее убийство?.. Зачем, по-вашему, он это делает?.. Какую цель преследует?..» Одна телекомпания взяла интервью у известной прорицательницы мадам Тарны, которая предсказала тип будущей жертвы, место и время планируемого преступления. Все совпало. А потом он прислал на студию письмо, где благодарил мадам — к вящей радости соперничающих телекомпаний — за плодотворное сотрудничество. Больше к помощи ясновидящих не обращались.
Но тиражи и размер аудитории не снижались. Прежде чем завести речь о России, о предстоящих выборах, о ценах и налогах, о заурядных убийствах и ограблениях, публике рассказывали о Шефе. А публика желала быть в курсе дела — не пропускала выпуски новостей, не выключала приемники и ждала, когда ведущие со столь характерным для них натужным остроумием передадут очередное сообщение о Шефе, — ждала, затаив дыхание от страха. Шеф задевал за живое. Ибо раз в неделю он похищал женщину. Ибо он пытал свою жертву, насиловал ее, резал ее на куски и поедал.
Да-да, он отсекал самые лакомые куски, брезгуя пальцами, ушами, грудями, бедрами, почками. Потом бесформенную груду мяса, бывшего когда-то нежным женским телом, находили на каком-нибудь пустыре, а сам он — судя по письмам, которые рассылал по студиям и редакциям, — набивал свой морозильник сердцами, печенью, мозгами. Все аккуратно уложено в мешочки, каждый мешочек надписан — имя, дата, содержимое.
Человечка в черном костюме, сидевшего напротив меня, звали Джонни Фальконе. Сегодня в девять утра он похоронил дочь, отвез домой жену, поручил сыновьям отбиваться от репортеров, продолжавших выспрашивать все новые и новые подробности, а сам приехал ко мне. Теперь он сидел напротив, впившись в меня своими черными глазами, и я физически ощущал жгучие волны исходящей от него ненависти. Он сидел напротив и требовал, чтобы я отомстил, и даже не подозревал, что я ничем не смогу ему помочь.
— Мистер Фальконе, — начал я. — Дело в том, видите ли...
— Я заплачу! Заплачу, сколько скажете. Сколько бы ни было! — Он хлопнул ладонью по столешнице и взмыл со стула, как волна, чуть не отбросившая меня к стене. — Вы сказали, что стоите двести в день, — я вас покупаю. Найдите его! Убейте его! Вот и все! Это ваша работа! Берите деньги! Ищите его!
Я не обижался на его слова. Фальконе ни в чем не виноват. Его заставил прийти ко мне самовлюбленный маньяк-людоед, терроризирующий город. Захлестнувшее Нью-Йорк безумие ворвалось и в жизнь Фальконе, намертво впилось в него, словно лапа якоря. Он ошибся, он принял бакен за маяк. Я попытался объяснить ему, что это — дело полиции. Прессе вряд ли понравится, если кто-то, не удовольствовавшись телевидением, решит отбить у нее хлеб. Да и зрелища, приносящие такие доходы. Да и полиция будет выглядеть некрасиво — еще некрасивей, чем обычно. А она этого постарается не допустить.
— Поймите, мистер Фальконе, власти бросят на поимку этого негодяя все имеющиеся у них в наличии силы и средства. Зачем вам нанимать меня? Мне за полицией не угнаться. К частникам приходят, когда полиция на хочет заводить дела или ведет его спустя рукава. Это происходит постоянно. Но в данном случае все обстоит иначе. Поймать мерзавца — для них дело чести. И они его поймают.
— Да? Поймают? Поймают — а потом? Приведут к нему психиатра? Положат на кушетку и начнут расспрашивать о тяжелом детстве?! Мой отец работал как вол всю жизнь — мы его почти не видели. Моя мать лупила нас каждый божий день. Я сам вкалываю с восьми лет! А в десять — уже лишился отца. Когда мне было пятнадцать, умерла мать. Мне не на кого было рассчитывать. Мне в жизни тяжко приходилось, да и только ли мне? И братья, и сестры, и все соседи — всем было несладко. Но этому гаду позволено разгуливать по городу и убивать, убивать, убивать! А все отделываются шуточками! Сочиняют про него анекдоты. И посмеиваются, зная, что в тюрьме он посидит недолго. Про него неизвестно ничего, но это все знают точно. Все знают, мистер Хейджи, что его освободят, именно потому, что он — чудовище, зверь! Именно поэтому с ним все будет в порядке! Когда это началось, мистер Хейджи, можете вы мне сказать? Когда мы стали с людьми обращаться как с животными, а с диким зверем — как с человеком?! Сейчас вы снова приметесь объяснять мне, что полиция приложит все усилия, чтобы помочь, но сначала скажите, почему эти люди, которые, по-вашему, так дорожат своей честью, эти благородные стражи закона рассказывают друг другу последние анекдоты о Шефе?! А! «Шеф приводит к себе девушку и говорит...» Спасибо, спасибо! Я знаю, что он ей говорит! И моя Антонетта — тоже. Будь они все трижды прокляты!
Он ошибался. «Шеф приводит к себе девушку...» — это не последний анекдот, после него было еще четыре. Я чувствовал, что во рту у меня пересохло, а ноги сделались как ватные. Полагаю, по этой же причине мой посетитель мешком рухнул на стул. Впервые в жизни я не был заинтересован в клиенте. У меня были деньги — хватило бы на несколько месяцев. Я даже подумывал об отпуске. Ничего грандиозного, конечно, никакого разгула, а просто недельки три-четыре где-нибудь, где нет ни грязи, ни грохота, ни автомобильных гудков, не смолкающих ни днем, ни ночью, ни людей с их ежедневными несчастьями, от которых все мы здесь постепенно, но неуклонно сходим с ума.
Однако, кажется, на отпуск рассчитывать не приходилось. Фальконе, едва переступив порог моего кабинета, знал: я не откажусь. Так он мне и сказал. Не было ни малейшего смысла спорить с ним. Стараясь быть предельно кратким, я согласился, сообщив ему все, что полагается в подобных случаях. Он выписал мне чек на сумму, равнявшуюся моему двухнедельному заработку. Я проводил его до дверей, размышляя, не позавтракать ли мне. И тут же отогнал эту мысль. Болел живот. И было предчувствие, что болеть он будет теперь долго.
* * *Давно уже ушел Джонни Фальконе, давно остыл мой кофе, а я все сидел в кресле, то погружаясь в размышления, то вполне бездумно глядя туда, за окно, где с грохотом и лязгом крутились и вертелись в разных направлениях и во все стороны «трущиеся поверхности» большого города. Как хорошо, что я наблюдал за этим мельтешением со стороны. Пить мне не хотелось, но стакан я из рук не выпускал. А вдруг захочется? Тут наперед не угадаешь.
Для очистки совести — деньги-то уже были заплачены — я сделал два звонка. Эти люди могли бы мне помочь. Я бросил вызов целой армии полицейских, работавших над этим делом, батальонам экспертов, криминалистов, дактилоскопистов и графологов, психологов и психиатров, бившихся над разгадкой этой тайны. Противопоставить всему этому я мог только самого себя и собственные дарования. Первым делом я набрал номер частной психиатрической лечебницы в Вилледже, которую содержал доктор Уильям Норман. Потом, разумеется, позвонил несносному, занудному, испытанному и надежному другу Хьюберту, услугами которого пользовался уже давно. Драл он за свои услуги нещадно, но не подвел ни разу.
Я не застал обоих, оставил «мессидж» и сел у окна, дожидаясь, когда кто-нибудь из них позвонит. Когда раздался звонок, я снял трубку и испытал двойное удивление — и от того, кто звонил, и от того, кто не позвонил.
— Джек Хейджи, розыск и расследование. Слушаю вас.
— Мистер Хейджи?.. — это говорила женщина. Голос был спокойный, ровный, молодой или звучал молодо. Но судить по нему о его обладательнице было" невозможно. Ни одной характерной черточки или интонации, — ласкающий слух голос, каким нас обычно с экрана телевизора уговаривают купить такой-то сорт мыла. Ну, что ж, и это зацепка за неимением других. Я сознался, что у телефона сам Джек Хейджи. — Доброе утро. Меня зовут Салли Бреннер, я из информационного агентства Дабл'ю-Кью-Кью-Ти. Не уделите ли мне минутку?
Не успев подумать, я спросил:
— И чему же мы посвятим эту самую минутку?
— Мы располагаем сведениями о том, что вам предложили выследить и схватить преступника, известного по прозвищу Шеф. Так ли это? Не поделитесь ли планом своих действий? Мы бы могли приехать к вам...
Голос ее журчал, а я смотрел на телефон и видел лицо моей собеседницы на экране телевизора, передающего какие-нибудь очередные новости. Потом отвел трубку от уха и стал глядеть на нее — оттуда бесконечной вереницей сыпались слова. Не утруждая себя объяснениями, я кончиками пальцев отшвырнул трубку на рычаг. В следующее мгновение телефон зазвонил снова.
Я глядел на него и гадал, как они сумели пронюхать? Откуда узнали, да еще так быстро? Телефон не смолкал. И, судя по всему, смолкать не собирался. С досадой я снял трубку.
— Алло, мистер Хейджи, нас разъединили. Это опять Салли Бреннер. Эти телефонные компании... ну, впрочем, неважно. Итак, мы хотели бы, не откладывая... С тем, чтобы в шестичасовом выпуске можно было...
Я обрел дар речи.
— С вашего разрешения, леди.
— Да-да?
— Во-первых, нас не разъединили. Я дал отбой. Во-вторых, мне неинтересно, в каком выпуске будет можно, а в каком — нельзя. Если вы приедете, я разобью камеру, — предупреждаю заранее. Я не знаю, как вы вышли на меня. Я не знаю, что еще вы можете сделать, кроме того, что уничтожите и без того почти несуществующий шанс поймать эту сволочь. Не знаю и знать не хочу. И, пожалуйста, избавьте меня от ваших ханжеских ссылок на Первую поправку и не говорите, что люди имеют право знать". И вообще ничего не говорите. Оставьте меня в покое, а?
— Вы не будете возражать, если мы используем запись нашего разговора, — ласки в голосе поубавилось.
— Буду. Только попробуйте.
Она перевела рычажок с «нормы» на «холод», явно обостряя разговор:
— А что мне может помешать, мистер Хейджи?
— Что может помешать? А то, что с вами я разговаривать не желаю, но зато со всеми прочими телекомпаниями поговорю очень охотно и сообщу им, что подозреваю вашу Дабл'ю и так далее в подстрекательстве и в провоцировании Шефа. Ясно? Не то что интервью — я с вами рядом... не сяду!
И бросил трубку. Потом, не сводя глаз с телефона, залпом выпил плескавшийся в стакане джин. Дорого бы я дал, чтобы малютка Салли позвонила еще раз. Но этого счастья мне не выпало.
Сидеть я больше не мог, а потому поднялся и стал бесцельно бродить по комнате, подошел к письменному столу, от стола — к противоположной стене, от стены — в приемную.
Итак, я мерил шагами свой офис, и его, с позволения сказать, убранство вдруг перестало мне нравиться. Мусорная корзина словно бы сама собой заполнялась старыми газетами и ненужными бумагами. С книжных полок за ними последовали обертки от леденцов, картонные упаковки из-под сока, несколько пустых пивных бутылок и башмак. Затрудняюсь сказать, чей это был башмак и каким ветром занесло его на мою полку. Я провел по пыли, покрывавшей его, пытаясь уяснить для себя, как мог столь заметный предмет, ни для чего более не пригодный, пролежать у меня на полке столько времени, что выгорел с одной стороны на солнце, оброс пылью, а я его только сейчас заметил? Ответа на свои вопросы я не получил. Ну, и не надо.