Русская канарейка. Желтухин - Дина Рубина 32 стр.


Но идемте же, идемте дальше по фасаду – и если считать по окнам, небольшое, но главное по красоте витражное окно (в прошлом ванной комнаты) по-прежнему принадлежит Лиде, бывшей «девочке» из заведения напротив, ныне ядреной и бодрой старухе, исправно метущей Потемкинскую лестницу.

Окно она по-прежнему намывает на Пасху, только клич свой слегка изменила:

– У нас бога нет, кроме Ленина! – вызывающе кричит вниз, во двор, стоя на подоконнике и до последней капли отжимая тряпку цепкими руками душителя.

Лида варит самогон и, чтобы не привлекать чужого внимания звоном бутылок (окна-то открыты), разливает свое зелье в медицинские грелки – удобно и практично, особенно для докеров, основных ее клиентов; те легко проносят грелки на территорию порта. Однажды один из них, откупорив Лидин контейнер, жахнул стаканчик, шумно выдохнул и произнес фразу, ставшую в квартире исторической: «Как галошей закусил!» – в новой грелке самогон приобретал пикантный резиновый привкус.


Тут хотелось бы исполнить небольшое изящное каприччио о запахах одесских дворов и подворотен, о фиалковом ветре ранней весны, когда под деревьями и на газонах еще лежит дырчатый грязный снег, и новый плащ – дня на три, потому что лето обрушивается внезапно; о благоуханном сиреневом сирокко поздней весны на станциях Фонтана, о бородатых запахах моря (водоросли, йод, свежерасколотый арбуз – причем зимнее море пахнет иначе, чем летнее, когда со стороны степей прилетает и вплетается в волосы и в кроны деревьев горьковато-полынный запах трав).

Хотелось бы исполнить каприччио о цветущих акациях и каштанах, о платановом шатре над улицей Пушкинской, о том, как летними вечерами одуряюще пахнет со всех городских клумб цветками табака и только что политой землей.

Впрочем, о запахах Одессы писали многие, и писали приблизительно одно и то же: море, порт, рыба, рынок с его мясными и молочными рядами, акация и каштан, сирень и тополя…

Вздор: у Одессы запах нематериальный.

Над ней витает необоримое влечение к успеху, уверенность в победе и вечная надежда: «Пройдет и это, а Одесса пребудет всегда!» Возможно, местоположение этого города, крутой замес стихий (земля, воздух, море и даже огонь – поскольку море и горит, когда сжигают на нем пятна пролитой нефти) и есть та формула естества, что отличает родившихся здесь от нас, прочих грешных? Тот тонус душевных мускулов, который принято связывать с темпераментом здешних обитателей; некая певучая тональность речи, ничего общего не имеющая с национальностью?..

Есть в воздухе Одессы пленительная тяга, уверенно ставящая паруса души, неосязаемые частицы восторга, томительной страсти, творчества, риска и авантюры – нечто вроде шпанских мушек, дамиана, мускуса, заразихи или корня яира, что наполняют чресла желанием, поднимают дух и подвигают на поступки не обязательно благородные, но всегда эффектные. Так что искать материальные приметы в кипящей взвеси из морских брызг, летучих песчинок и опаловых бликов на перистых и кучевых облаках – искать приметы, отличающие Одессу от какого-нибудь Херсона, – занятие суетное и неблагодарное.


Впрочем, один материальный запах отличал-таки наш двор.

Наш большой двор, где дети играли в прятки, маялки, цурки и «штандер», где хозяйки развешивали белье и чесали языки, где каждый день вспыхивали и гасли скандалы, где на ходу разбирали вчерашнюю шахматную партию, сыгранную где-то в Цюрихе, или обсуждали недавнюю замену нападающего в «Черноморце», – этот двор звучал непрерывно: стуком костяшек домино, разновысокими голосами детей и взрослых, колокольчиком мусорной машины, забиравшей пахучие отбросы, по которым, как в сказке Андерсена, всегда можно было узнать, кто сегодня готовил рыбу.

Он звучал раскатистыми, зычными, хриплыми призывами старьевщиков, стекольщиков, точильщиков; лирическими и бодрыми вперебивку «песнями по заявкам радиослушателей» чуть не из каждого окна. Двор звучал мощно и легкомысленно, напевая и хмыкая, отхаркиваясь и громко прочищая нос, выбивая ковры, вытрушивая половики в парадном (невзирая на грозную надпись: «Не трусить!!!»). Двор звучал и звучал, умолкая лишь на два-три предрассветных часа, когда так сладко спать и так хочется тишины, но и ее может нарушить любой базлан, которому не спится, которому приспичило интересоваться за погоду у припозднившегося соседа:

– Шо? Дощь?

– Та не, гразь есть, но лично не идет…

Так вот, этот наш двор пропах плавящимся полиэтиленом.


Фирменный полиэтиленовый пакет с девицей, рекламирующей «Мальборо», доставлялся в Одессу моряками и шел на толчке по рублю. Подарить такой пакет на свадьбу молодым (конечно, в придачу к льняной скатерти или настольным часам «Янтарь») считалось хорошим тоном.

Инвалидсёма раздобыл где-то пухлый, как бревно вареной колбасы, рулон красочного полиэтилена с повторяющейся картинкой: полуобнаженная красотка призывно изогнула смуглое и гладкое мексиканское бедро. Он поставил дело на поток: нарезал́ заготовки, которые оставалось только спаять в пакет. Среди коммунальной вольницы были выбраны две надежные старухи (одной была сновидица тетя Паша, ростом выше стула и с пышной белой бородой, другой, чего уж там стесняться, – наша Стеша, потому как заработать копейку – дело нестыдное).

Инвалидсёма выдал девушкам паяльники с особой насадкой: на жале ее крепилось железное колесико с острым ребром. Через удлинитель, уходящий к Инвалидсёме в окно полуподвала, паяльник врубался в сеть, и старухи наметанным движением проводили колесиком по краям разомкнутого пакета. Право на бизнес было куплено у Батракова за десятку в месяц. За пару-тройку часов (в обед жарко, а вечерами темно) старухи умудрялись напаять целую кучу пакетов. И – воскурениями в храме пронырливых богов Левого Дохода – едкий удушливый запах плавящегося полиэтилена проникал в каждую щель, пропитывая висящие на веревках бюстгальтеры и кальсоны, заполоняя двор и вызывая у жильцов надсадный кашель.


Сюда, в этот двор, к двум уже очень пожилым женщинам и приехала на неопределенный срок рыжая, с гранатовым отливом в крутых кольцах волос девочка с крепкими коленками, так и мелькавшими перед глазами, даже когда она вроде бы находилась в покое.

3

Гужевой транспорт Одессы доживал последние дни, погромыхивая по булыжникам окраин. Завидев такую подводу, пацаны догоняли ее и запрыгивали на край, привычно рискуя: осатанелый биндюжник мог и кнутом огреть.

Еще кое-где работали кузни – там подковывали битюгов, и в густеющих сумерках южной ночи глубина озаренной пламенем утробы казалась геенной огненной, где хмурые черти рвут и терзают ногу бедолаги-коня. Сгиб ноги тяжеленного битюга издали казался невероятно хрупким – вот-вот сломается.

Полуобнаженные парни, вылязгивающие на наковальне подкову из раскаленного металла, вгоняющие «костыль» с размаху в два-три удара, казались учениками косматого Вулкана.

Исчезали битюги и подводы, появлялись телевизоры и радиолы, стала модной заправка сифонов, и это был свой спектакль, достойный настоящего ценителя, особенно если не полениться и пойти к дяде Мише, что у клуба Иванова сидит: неторопливые движения его рук отлажены до механистичности, газ в стеклянный сифон подается мерными порциями, и ты зачарованно смотришь, как серебристой стайкой взлетают внутри и растворяются в воде жемчужные пузырьки. А пока до дому дойдешь, незаметно для себя самого половину сифона и выдуешь, даже если потом от отца по шее перепадет.

Еще вся Одесса, за редким исключением, мылась в банях, и каждый ходил в какую-нибудь свою, доказывая, что именно в ней – особо густой пар, или самый душевный банщик с отменными вениками, или «мама» – так распаренные мужики звали буфетчиц в банях на Молдаванке – готовит неотразимую тюльку… Вот она подплывает к столику, застланному клеенкой, склоняет к тебе полный стан (а прятать тугой живот, перетянутый фартуком, никому в Одессе и в голову не придет), преподносит твоей блаженной физиономии тесное декольте с выпирающими буграми дрожжевых грудей, улыбается и ласково говорит: «Ну, рассказывайте!..»

И разве это не самая приятная манера взять у клиента заказ?


Тут опять хочется отлучиться на поэтический жанр о помывке тела. На оду или даже на поэму, что кажется вполне уместным: воспевание банного ритуала, как и любое кружение вокруг голого тела, всегда содержит античную подоплеку, пусть и далекую от героики; что-то от Римской империи содержит, от ее культа обнаженной плоти.

В Советской империи в середине двадцатого века, при совершенном отсутствии эротики в надстройке, в базисе прочно присутствовал обиходный факт всенародного обнажения. Еженедельное «мытие» до известной степени определяло сознание – банное-шаечное, парное-веничное, пиво-раково-креветочное сознание советского гражданина и советской гражданки. Общественный пар окутывал десятки миллионов простых людей крякающим блаженством – и сквозь него проступало осознание откровенной наготы твоего личного тела, и тела соседского, да и просто чужого, проплывающего в пару скользкого тела, как сквозь утренний туман проступает на садовой дорожке мраморное бедро или грудь внезапно встреченной статуи…

Отработав положенные три года по распределению, а потом еще три, «на заначку», наши северяне – по мнению и страстному ожиданию Стеши – должны были вернуться домой, в человеческий климат и нормальную жизнь. Но те рассудили иначе: в Норильске им, как ценным специалистам, выделили от комбината роскошную двухкомнатную квартиру в центре, да и на работе компания подобралась отличная, не соскучишься – все молодые, веселые, душевные. И перспективы для материального роста открывались шикарные… Короче, никакого резона возвращаться в «ваши клоповники» ребята, как выяснилось, не видели. Вот с девочкой – это да, проблема возникла немалая. В еженедельных телефонных разговорах, которые Стеша заказывала на центральном телеграфе, Ируся беспрестанно жаловалась, что дочка «страшная егоза, требует нечеловеческого внимания и столько сил отнимает, что – не поверишь, мама, – под вечер у меня плачет каждая клеточка, а ей хоть бы хны! К тому же без конца болеет – видимо, климат оказался не по ней. Так что, конечно, мама, было бы хорошо хоть на годик отправить ее к вам, оздоровить и… – она помялась и закончила: – …может, как-то… угомонить?»

И Стеша, боясь поверить в такое счастье, заорала в трубку:

– Доця, да ты шо!!! Присылай, чем скорее!!!


Вот так и получилось, что буквально недели через две после этого разговора Владку из Заполярья привезла Ирусина сослуживица, которая очень кстати собралась отдохнуть-подлечиться в одном из одесских санаториев. Стеша лишь подъехала на троллейбусе к вокзалу, где милая женщина с явным облегчением и вымученной улыбкой («У вас такая активная внучка!») сгрузила девочку в жаркие Стешины объятия.


В первый же день, когда, совершив столь долгое и утомительное для шестилетнего ребенка путешествие, Владка наконец оказалась дома и – накормленная, выкупанная в тазу на кухне, переодетая в новое, желтое в черный горох, платьице «с фонариками» – была, как примерная «доця», выпущена на люди, она успела: украсть у Любочки кольцо с гранатом и подарить его на улице айсору-точильщику (в уплату потрясенной Любочке немедленно пошло одно из Дориных колец, неизмеримо дороже); рассказать управдому Батракову, что ее папа зарубил топором, разрезал на кусочки и закопал в вечную мерзлоту соседа дядю Борю («А если не верите, дядя, можно откопать и посмотреть – у нас с мертвецами ничо не случается, они как новенькие лежат!»); перезнакомиться со всеми во дворе, подговорить дворовую ребятню сбегать в порт, протыриться на корабль и «сплавать до куда-нить», а когда сие намерение было, слава богу, предотвращено добродушными подзатыльниками охранника в проходной порта – заменить плавание на трехдневный поход в катакомбы, и хорошо дядя Юра, проходя по двору, обратил внимание на подозрительно вдохновенные физиономии у всей компашки, готовой выдвинуться в путь, подверг суровому допросу искателей приключений и для острастки накостылял по шее каждому – на всякий случай.

Короче, эта оказалась явно из Этингеров – судя по количеству вырабатываемой в минуту энергии.

* * *

В Барышниной комнате потолок расписан кудрявыми купидонами, ссыпающими вам на головы цветы и фрукты из рогов изобилия. Лепка вокруг медальона люстры тоже кудрявая, надтреснутая и обратно же готовая выпасть кусками на головы. Роскошный наборный паркет – дуб и ясень (дубыясень) – чреват разбитыми и выпавшими плитками…

– Все в упадке, разрухе и подлости… – говорит Барышня.

Иногда она пускает Владку ночевать к себе в комнату, в свою шикарную кровать с никелированными шишками и двумя вздышливыми перинами, куда можно прыгнуть с разбегу и пойти на дно. Барышня маленькая, легкая как перышко – седой мальчишка! – и все время мерзнет, а Владка – крепенькая и плотная, и полыхает, как печка:

– Я тебя согрею, Барышня, пых-пых, закрой глаза! – и кладет той на щеки две горячие ладошки: – Ну? Пышно?! Горячно?! Ахает?

На стенах и на крышке концертного пианино у Барышни стоит и висит множество фотографий в затейливых рамочках, а над кроватью французский гобелен: мальчик-разносчик уронил корзину с пирожными, два апаша их едят, мальчик плачет, все на фоне афиши какого-то Тулуз-Лотрека (Тулупакрюка).

На нотном шкафчике у нее стоит «последний Гарднер» – вовсе не человек, а причудливо изогнутая вазочка для фруктов: фарфоровая, сетчатая, с букетами фиалок. Есть балерина с туловищем, ручками и ножками из фарфора и пышной бархатной юбочкой для иголок и булавок. Это – «что румыны не унесли», потому что Баба спрятала. Есть еще куча интересного: например, ломберный столик для игры в карты. Он открывается, обнажая зеленое поле сукна, на котором мелом можно записывать все что угодно. Раньше там записывали «взятки», но означало это слово не то, что сейчас имеется в виду, когда во дворе говорят о Батракове.


Итак, дело к ночи. Свет выключен, Владка с Барышней лежат тихо-тихо. Короткий миг тишины, когда девчонка уже угомонилась, а старуха еще не принялась храпеть. И тотчас же из всех щелей и углов на колесиках выезжают мыши. Их сотни и тысячи, их полчища, как в балете «Щелкунчик», они заполняют всю середину комнаты, но стоит пошевелиться, скрипнуть матрасом – и нет никого, как по мановению волшебной палочки.

У Барышни жутко интересно, да она и сама интересная: вспыльчивая, резкая, никогда не знаешь, в каком настроении проснется, но если уж настрой у нее милостивый или насмешливый, то ей можно задавать любые, самые дурацкие вопросы до бесконечности, и она будет отвечать и объяснять все подробно, пока не взорвется и не гаркнет, что «эта зараза… этот дар Куяльника! кого угодно переболтает и передолдонит», и не шуганет Владку да такой даст прострации, что подходить к ней пропадет охота на ближайшие три дня.


Однако самый интересный человек в квартире – дядя Юра Кудыкин.

Он занимает комнату, что когда-то была третьей частью бывшей ванной Этингеров. И в этой комнате можно сидеть без скуки целый год. Барышня говорит: «В комнате Юрки можно получить высшее техническое образование». Там мебели немного: узкая койка, три разных стула и стол. Но все стены обшиты стеллажами из простых досок, подобранных или украденных где попало, стеллажами, на которых… о, на которых гнездится богатство человеческой мысли! Здесь есть астролябия, квадрант и секстан, монокулярный пеленгатор на репитере гирокомпаса, навигационный транспортир, барометр-анероид, теодолит, дюжина биноклей, несметное количество разноцветной стеклянной посуды – от огромных бутылей до крошечных пузырьков таких причудливых форм, что оторопь берет; много старого золингеновского инструмента: стамесочек, отверточек, ножичков, и все с фирменным клеймом – «лев на стреле»… Есть компас величиной с будильник, есть ржавая мина, подводные фонари, два лупоглазых водолазных шлема, штук восемь старых радиоприемников (все в рабочем состоянии) и ящики, ящички, банки и баночки с грудами гвоздей-шурупов и разных деталей к иностранным механизмам – например, игл для швейных машинок.

– Кто с фронта шмутки вез, – говорит дядя Юра, – кофточки-чулочки ажурные… А я – дело! – И про каждую вещь у дяди Юры есть рассказ и пояснение. Владка любит задать вопрос, но редко дослушивает до конца ответ – дальше несется, с новым вопросом. – Хорошая девочка, – говорит, улыбаясь, дядя Юра, – просто в ней три мотора.

Барышня считает, что дядя Юра – уникум. Судьба у него очень гремучая. На фронте он придумал ремонтировать трофейные немецкие автомобили, легковые и грузовые. Ремонтировал и ставил на колеса, всё в ход приводил, и весь штаб армии ходил у него в подхалимах. Он водил дружбу с маршалами, генералами и бандитами. В мирное послевоенное время где-то на задворках Молдаванки сколотил подпольный цех по производству мороженого. Это было самое вкусное в мире «честное» мороженое, в каждой порции которого вы нашли бы и масло, и сахар, и шоколад… ну и прочие полноценные ингрудиенты, чтоб не стыдно было от людей. А реализовали товар в разных точках города тетки-мороженщицы.

По этому поводу дядя Юра сел, но сидел всего года три, так как придумал в тюряге какую-то рационализацию, и благодарное начальство выпустило его по очередной амнистии.

Еще дядя Юра – блядун. Это говорит Баба – с одобрением. Ныне, конечно, не то, что прежде, когда ежедневно из его комнаты выходила, потягиваясь и поправляя прическу, каждый раз новая женщина, но и сейчас они иногда возникают, как валькирии, легкой тенью проносясь из комнаты в уборную, а дядя Юра, в это же время зажаривая на сковороде изобретенный им омлет с манкой – толстенный, как подошва водолаза, – привычно бормочет что-то о терпящих бедствие голодных на любовь моряцких женах.


Дядя Юра старый, как Баба и Барышня, но очень сильный: у него мускулы литые, как чугунные чушки, потому что в молодости он работал силачом в цирке, грудью гири отбивал. Сейчас он – рабочий сцены в ТЮЗе, таскает на спине моря, и горы, и дуб зеленый у Лукоморья, а они, хоть и фанерные, но все ж тяжеловатые. Главное, запросто может провести тебя на спектакль и устроить на приставном стуле. Владка с Валеркой, верным дружком, сыном «тети Моти-подбери-свои-лохмотья», легко помещаются на таком стуле вдвоем. Садятся тесно, и мальчик обнимает Владку за плечо и крепко к себе прижимает, чтоб не свалилась в проход. Так и сидят, в-тесноте-не-в-обиде. А что? На каждого «приставняк» не напасешься, говорит дядя Юра. Они всё уже пересмотрели раз по пять, а «Остров сокровищ» – раз восемь. Валерке Барышня доверяет даже перламутровый лорнет прабабки Доры – старый-старый, с длинной прямой ногой, как деревяшка зловредного капитана Сильвера, ковыляющего по сцене с попугаем на плече.

Назад Дальше