Русская канарейка. Желтухин - Дина Рубина 33 стр.


По этому поводу дядя Юра сел, но сидел всего года три, так как придумал в тюряге какую-то рационализацию, и благодарное начальство выпустило его по очередной амнистии.

Еще дядя Юра – блядун. Это говорит Баба – с одобрением. Ныне, конечно, не то, что прежде, когда ежедневно из его комнаты выходила, потягиваясь и поправляя прическу, каждый раз новая женщина, но и сейчас они иногда возникают, как валькирии, легкой тенью проносясь из комнаты в уборную, а дядя Юра, в это же время зажаривая на сковороде изобретенный им омлет с манкой – толстенный, как подошва водолаза, – привычно бормочет что-то о терпящих бедствие голодных на любовь моряцких женах.


Дядя Юра старый, как Баба и Барышня, но очень сильный: у него мускулы литые, как чугунные чушки, потому что в молодости он работал силачом в цирке, грудью гири отбивал. Сейчас он – рабочий сцены в ТЮЗе, таскает на спине моря, и горы, и дуб зеленый у Лукоморья, а они, хоть и фанерные, но все ж тяжеловатые. Главное, запросто может провести тебя на спектакль и устроить на приставном стуле. Владка с Валеркой, верным дружком, сыном «тети Моти-подбери-свои-лохмотья», легко помещаются на таком стуле вдвоем. Садятся тесно, и мальчик обнимает Владку за плечо и крепко к себе прижимает, чтоб не свалилась в проход. Так и сидят, в-тесноте-не-в-обиде. А что? На каждого «приставняк» не напасешься, говорит дядя Юра. Они всё уже пересмотрели раз по пять, а «Остров сокровищ» – раз восемь. Валерке Барышня доверяет даже перламутровый лорнет прабабки Доры – старый-старый, с длинной прямой ногой, как деревяшка зловредного капитана Сильвера, ковыляющего по сцене с попугаем на плече.

Валерка подкручивает бронзовое колесико-поясок на талии лорнета, приставляет к Владкиным глазам и так держит, чтобы она рассмотрела артистов «вблизь»; сколь угодно долго держит, хоть весь спектакль; держит, даже если рука сильно устала.

Когда дядя Юра появляется где-нибудь, пусть и в кухне – он сразу распространяет вокруг себя беспокойство и энергию изменения, становится центром происходящего. Непонятно, как это делает. Иногда просто молчит и долго смотрит, скрестив могучие руки на могучей груди, да насмешливо цедит сквозь прокуренные желтые усы: «Ку-у-у-рицы…» – а бицепсы под сетчатой майкой вздыхают-шевелятся, так что их хочется пальцем ткнуть – может, сдуются?

На своем мотоцикле дядя Юра – если в приветливом расположении духа – катает мелкое дворовое население. И хотя Баба с Барышней запрещают Владке «искать на задницу приключений», дядя Юра подмигивает ей, с усмешкой бросает: «Курицы!» – сажает Владку позади себя и велит держаться насмерть, а потом долго-долго катает по городу, вернее, просто ездит с ней, как с рюкзаком за спиной, по своим делам, по разным адресам, и в центр, и на окраины, иногда разгоняясь так бешено, что рот забивается ветром, восторгом и ужасом, руки немеют, в пальцах покалывает, и кажется, вот сейчас оторвет тебя и закружит, и унесет прямо в море! Для Владки дядя Юра – как Гагарин.

Вот с ним-то она побывала и в кузне, и на Староконном, и на толчке, и на Привозе.

Разве что в баню на Молдаванку он ее с собой не брал. С дядей Юрой Владка по-настоящему разведала этот теплый, морской, с шершавыми стволами акаций и платанов город и горячо полюбила его, решительно позабыв все, что прежде было в ее коротенькой северной жизни.

* * *

Самыми уютными бывали зимние вечера, когда случался туман или промозглый холод загонял Владку со двора домой. Тогда дядя Юра затевал у себя чаепития, на которые приглашал избранное общество, «понимающих дам» – Барышню и Любочку (уже больную артритом, но все еще с непременным морковным маникюром на ломких узловатых пальцах).

Стулья предлагались гостьям, хозяин сидел на кровати, а пронырливая Владка – бесплатный довесок – места не требовала. Он строгал бутерброды с сыром, выставлял банку резинового повидла и колол трофейным щелкунчиком желтый, слюдяной на вид сахар, который Владка обожала: засовывала за щеки сразу по два куска и сидела в углу, хомяк хомяком, верхом на лупоглазом водолазном шлеме, подобострастно слушая дяди-Юрины байки. Он был единственным, кого девчонка не решалась перебить, чтобы вставить свои пять копеек, при ком вообще способна была усидеть на месте «скока хошь годов»: минут десять.

– У нас при штабе дивизии канарейка жила, – начинал дядя Юра. – Пела под баян гимн Советского Союза и сама себя хвалила: «Какая хорошая птичка!» – говорила, да так внятно, будто ключиком ее завели.

– Не бреши, Юрка, – отзывалась Барышня, грея о чашку всегда холодные руки. – Канарейки не разговаривают. Они только поют.

– А вот и нет, Гаврилна. Ошибочка твоя! Они могут говорить, но для этого нужно, шоб чей-то голос в унисон им соответствовал. Ту канарейку научила говорить Маруська, уборщица при штабе. Пискля такая, все сюсюкала: «Какая хорошая птичка!» – и досюсюкалась. Раз приходит, а канарейка, значить…

– А, знаю, знаю!!! – Владка вскакивала как ужаленная, перебирая ногами, точно сейчас сорвется с места и – вж-ж-ж-жик! – умчится прочь: – Я знаю!!! Раз приходят генералы, а уборщица в клетке сидит, а канарейка пол подметает!

* * *

Если Стешу Дора нарекла когда-то «запоздалой головой», то Владку она бы назвала «головой-торопыгой».

Все, что та делала или говорила, хотелось немедленно переделать и переговорить.

Каждое ее слово было лишнее.

За каждую вторую фразу ее хотелось прибить.

Воспитанию, которым объяли ее (каждая по-своему) две старухи, Владка не поддавалась ни в малейшей степени, будто внутри у нее сидел маленький осатанелый тайфун, просыпавшийся именно в тот момент, когда более всего событиям и обстоятельствам требовались вдумчивая тишина, осторожность и внимание к каждому слову.

С самого детства ее распирала такая радость жизни, такое несокрушимое ожидание ежеминутных чудес, с которыми обыденность конкурировать не могла. Этот сгусток энергии уравновешивался диким, необъяснимым и беспричинным враньем, враньем не за ради чего, просто так, без цели. Это было чистое творчество без претензий на гонорар, густая и красочная живопись сочиненного мира, который она вылепливала щедрыми ритмичными мазками. Да: этот неизвестно откуда взявшийся в девочке врожденный ораторский дар – способность к ритмической речи – вспыхивал и срабатывал в самые неожиданные моменты самым непредсказуемым образом («Хорошая девочка, просто в ней три мотора»).

Очень скоро Стеша с Барышней ощутили полное бессилие в вопросе обуздания и хоть какого-то управления этим мощным рыжим турбогенератором, а Барышня – та даже с удовольствием наблюдала, как, проводив до дверей учительницу, в очередной раз нагрянувшую со скорбной вестью о состоянии Владкиной успеваемости, девчонка врывалась в комнату с победным кличем, будто минуту назад разгромила вражеское войско:

– …но выросла капуста, – подсказывала рифму Барышня и, чиркая спичкой, оборачивалась к Стеше: – Иди и купи этому трибуну-главарю авиабилет в Норильск на восьмое число, ее все равно выгонят из школы. А в условиях Заполярья такие мужественные и правдивые люди очень востребованы.

Владка на секунду замирала, приоткрыв рот и завороженно глядя, как дым папиросы сизыми слоями окутывает морщинистое лицо Барышни, и спокойно интересовалась у туманного кочана капусты: – Почему на восьмое?


Она с горячим энтузиазмом ходила на парады со всем двором: воздушные шары, транспаранты, бумажные цветы и под конец дня – воодушевленные праздничные драки: вот та любимейшая среда, в которой она чувствовала себя своей до донышка. На ее кудрявую голову Стеша в детстве прикалывала украинский венок, и Владка давила гопака весь день до вечера, пока венок не сбивался и не повисал на ухе. Обожала огромные компании, любые дружные затеи, игры и полезные дела на благо родины; всегда с радостной готовностью выходила на школьные субботники и с упоением сажала деревья.

Когда в мае возвращалась китобойная флотилия «Советская Украина», Владка с толпой соседских ребят бежала ее встречать, и проканывала на причал, и весело толклась среди нарядных моряцких жен и детей, крутясь под ногами потных и красных, с барабанными щеками духовиков, вопя и размахивая алым галстуком, когда серо-белая громада корабля-матки (вон-вон там, на палубе разделывают огромных китов!) вырастала, заслоняя море и небо, и медленно швартовалась, как самый огромный кит, утробно подавая приветственные гудки, а за ней проходила Воронцовский маяк вереница маленьких, по сравнению с китобойцем, судов-охотников…

4

Еще со времен Ирусиного детства каждое лето снимали дачу у бабки Роксаны.

Домик на 12-й станции Фонтана, больше похожий на курень – две подслеповатые комнатки, беленая кухня с широкой печью и веранда, со всех сторон застекленная, с утра до вечера залитая солнцем, – торчал над обрывом, как корешок гнилого зуба. Зато – «у самого синего моря»! Собственно, на веранде и жили – завтракали, обедали и ужинали за столом, накрытым истертой, иссеченной ножами клеенкой, а вечерами вязали, писали письма или читали при свете голой продолговатой лампочки, неприлично торчащей прямо из стены.

Эту «дачу» с шаткой уборной во дворе снимали годами, хотя можно было подыскать и поприличнее. Но Барышня любила летнее житье у бабки Роксаны, говорила, что та – «возвышенная душа». Где она эту возвышенность в бабке отыскала, никто не понимал. Правда, та действительно часами слушала «театр у микрофона» (в кухне была радиоточка), подперев кулаком щеку и утирая слезы под выдуманные коварство и любовь. Но иногда посреди нежной фразы или пылкого признания в любви вдруг выключала радио и говорила: «Пiду к свиням», – во дворе у нее жил поросенок. И если Барышня интересовалась – что ж, мол, спектакль не дослушала? – бабка разводила руками и туманно говорила: «Нема жару!»

И лето проплывало под бубнящую песнями и восклицаниями радиоточку, как жаркий послеполуденный сон в стайке радужных бликов.

Над двором – огромная крона сутулой акации. Во дворе – грохотучий ручной умывальник с ведром под ним и вытащенная в узорную виноградную тень кровать с набросанными перинами и подушками, чтобы дети бесились, валялись, ели фрукты. Каждый день Владку заставляли подметать этот проутюженный, прожаренный солнцем, выбеленный жарой и пахнущий сухим, снятым с веревки бельем, каменный дворик с опавшими листьями и принесенными бог весть откуда розовыми лепестками.


Худой базарчик, «два-три лотка и пять местных бабок», был на 10-й станции Фонтана – это так, прикупить для хозяйства по мелочи; ну, а серьезно «делать базар» ездили на Привоз. Первой там появлялась черешня, белая и черная, потом вишня, слива, абрикосы и прочий фруктовый рай. А еще в начале лета возникала непременная пшёнка – молодые кукурузные початки, обожаемые Владкой за то, что их можно долго подробно обгрызать, а потом еще выгрызать и догрызать острыми зубками сладкие корешки зерен. Ах, горячая вареная пшёнка! Сольцой присыпать, кецик масла кинуть – не едать вам ничего вкуснее! Баба наваривала полную кастрюлищу, уверенная, что на сей раз хватит до завтра. Куда там: к вечеру та оставалась пустой. А вот еще, если хотите, восхитительная летняя еда: вареные рачки. Ну, кто их не знает: мелкие креветки, отваренные в соленой воде; их по всему берегу в газетных кулечках продавали. Щелкали их, как семечки: спинку откусываешь, хитинчик выплевываешь, остальное выбрасываешь. И губы аж печет от соли, а остановиться трудно…

Ну а потом арбузы, виноград, дыни – это уже пик лета, его тяжелое, текучее, как свежий мед, солнце; сладкое изобилие степей…

Стеша, конечно, разворачивалась во всю свою кулинарную летнюю мощь.

Все перечислить нет никакой возможности, припомним главное:

неподражаемый ее борщ на завтра (ибо настоящую силу это волшебное варево набирает на второй день), чье благоухание перешибало все прочие запахи двора, включая ароматы нужника на задах огорода;

прозрачный, как горное озеро, бульон с фрикадельками (тот самый, вожделенный еще старым картежником Моисеем Маранцем, который после каждой ложки восклицал: «Мама моя!» и платком вытирал бисерный пот на лбу);

«куриные» котлетки из хека, перцы печеные, в слабом уксусе…

И не забыть бы жареную печенку и фаршированные яйца! И молодую картошечку с маслом и укропчиком. И кисло-сладкое жаркое с черносливом. И непременно вспомнить традиционную, но совершенно особенную у Стеши икру из «синих»! (Синенькие вообще пользовались особым почетом: сотэ, икра, жареные так и этак.)

А Ее Величество Курица?! Из курицы делалось минимум шесть блюд – и флагманом плывут куриные шкварки из кожицы с луком (предназначались только Владке, никому боле). Затем – котлетки из белого мяса, бульон из крылышек, горла и остатков чего-ничего на косточках, а отдельным перлом творения – сбережэнная кожица шейки, чтобы ее фаршировать, тушить и холить, не говоря уже о куриных пульках, заласканных такими соусами, о которых понятия не имеет никакой вам шеф-повар французского ресторана!

За неимением времени и сил все это пережить, пропустим целый перечень важных персон рыбного рая… Но карп… Карп, упитанный мужчина, облаченный (запеченный) в доспехи – от сметаны до томатного соуса! Ну, а уж котлетки из тюльки… А Стешина фаршированная рыба… Вспоминать о Стешиной фаршированной щуке невозможно даже на сытый желудок.

Ну, что вам сказать? Отдельным изыском шло варенье из мелких абрикосов, где вместо косточки вкусившего ждал сюрприз: четвертинка, и именно четвертинка, а не половина, ореха…

* * *

Дом стоял над крутым спуском к морю.

Владка ходить не умела – неслась с этого спуска, как ядро из пушки, вся расцарапанная, ободранная – жуть как падала. Баба увидит новый ушиб или ссадину – ругается страшенными словами, а сама плачет. Вот это было Владке странно: упала она, а плачет Баба.

Если мчаться с горы, быстро-быстро перебирая ногами, скорее всего, не упадешь, а просто врежешься в море, и оно все равно тебя затормозит: вода слишком густая для дальнейшего бега под парусами – густая сиреневая вода, в ней дружные вспышки бликов мостят дорожку вдаль, где под оседающим в море багровым солнцем вспухает и растекается огненная лава.

На огороженном участке стоит, накренившись в воде, полуутонутый ржавый корабль. Там очень мелко, по колено или по пояс. И живут там рыбы, не рыбы, хотя все-таки рыбы, они ведь и называются «рыба-игла». Пика острая такая, длиной с ладонь, толщиной с палец. Ловят ее ногой: прижимают к песчаному дну, захватывают пальцами и так, стоя на одной упорной ноге, осторожно подтягивают вторую, охотничью ногу с добычей, потом перехватывают рукой. Иглу можно засушить, увезти в город и пугать ею соседей – Любочку, например (дядя Юра скажет: «Девочка с большим юмором!»).

Хотя Любочку – нет, не надо, она добрая и в своей комнате разрешает трогать все-все-все без разбору, кроме пузатенькой вазы с коротким мужским именем. Как только тронешь пальцем ее прохладный керамический бок – просто так, для проверки запрета, – Любочка сделает страшные глаза, нахмурит наведенные карандашом морщинистые бровки, грозно вскинет высокий, как мачта, веснушчатый нос и скажет:

– Отойди, чудовище! Оставь Яна в покое!

И Владка сразу делает скучное лицо, оборачивается и произносит:

– Ша! Вус трапылос? – фразу Инвалидсёмы, которая ей страшно нравится за таинственность.


Мальчишки с окрестных дач ловят сверкающих изумрудных хрущей. Те сначала неподвижно лежат на ладони, как тяжелые драгоценные слитки, потом начинают щекотно перебирать мохнатыми колкими лапками. И если привязать их нитью за лапку и запустить на орбиту, они прожигают круги над головой, как взбесившийся вертолет. Улететь нельзя, а ярость и воля к победе швыряют их в воздух снова и снова.

А еще вокруг полно солдатиков – красных жучков с черным рисунком на спине, они живут в траве и в домиках из песка. Их можно посадить в спичечный коробок, привезти с собой в город и потом с толком использовать: например, напустить в чернильницу к училке ботаники, за то, что она так смешно произносит: фактицки, практицки, систематицки… (Потом она преподавала еще и химию в старших классах, и Владка со своей феерической безалаберностью на всю жизнь запомнила фразу, с которой начинался учебный год: «Химия – наука о вэщэствах и прэврашэниях».)

* * *

…Раз в две-три недели на дачу пешком заявлялся Валерка, верный дружок, сын тети Моти-подбери-свои-лохмотья, и видимо, так уставал в пути, что передыхал дня три, ночуя на кровати под виноградом, заодно маленько подкармливаясь. Если оставался, утром утаскивал Владку на рыбалку «на камни» – было такое место, вернее, полно было таких мест, где большие плоские камни уходили в море, как следы великанских шагов. Перепрыгивая с одного на другой, можно было удалиться от берега метров на пятьдесят.

Никаких особых снастей для рыбалки не требовалось: по пути отламывали от кустов прутки, вязали на конце суровую нитку, к ней крючок и поплавок – удочка готова. Валерка уже тогда сильно вытянулся и худющим был, как прут для удилища. Но с камня на камень перемахивал ловко; становился на край и говорил:

– Сигай, отвечаю!

И отвечал: раза два вытаскивал недопрыгнувшую Владку из воды. Но чаще ловил прямо из воздуха, подхватывал и опускал на твердь.

Располагались на том камне, что поплоще и пошире. Валерка снимал рубашку, расстилал ее на холодном песчанике, ложился на пузо и принимался шарить длинной рукой в воде, собирал рачков. На них и ловили: нанизывали на крючок и забрасывали в море. Тяжелое колыхание зеленовато-прозрачной массы воды, близкое дно с шевелящимися крабами и морскими иглами, свежесть утреннего бриза, что кропит пупырышками руки, плечи, голые ноги…

Назад Дальше