Русская канарейка. Желтухин - Дина Рубина 36 стр.


– Он был красным и потным! – пускалась Владка в свой сивилий крик. – Он чуть не сдох!!! У него тряслись руки, и на плешь выпадала роса!

Милиционер (обычно это были мальчики из окрестных сел) глядел на Владку со смесью священного ужаса и циркового восторга, тем более что подконвойные монологи всегда заканчивались ее благодатными слезами:

– И мне его стало безумно ща-а-алко!


…словом, к великому нашему огорчению следует признать, что у Владки была атрофирована некая душевная мышца, та сокровенная секреция, что производит мускус любовной страсти, который, в свою очередь, источает аромат томления плоти и отвечает за позыв к продолжению рода. Так что продолжения рода вполне могло и не случиться, последний по времени Этингер вполне мог и не появиться на свет…

И тогда незачем было бы огород городить со всей этой историей.

* * *

Одной из несметного войска ее знакомых была медсестра Зинка, деваха из украинского села, рослая блондинка с шестимесячной завивкой – из тех, кого в народе называют «кровь с молоком». Это было банное знакомство (бывшие «Мраморные бани Буковецкого» в районе Нового базара). Мылись по субботам, и не в кабинке, а в общем зале, что и дешевле было, и пар там хоть ножом режь, и особо скрывать такие стати нет резона, а вода – она везде одинакова.

Жила Зинка с мужем и двухлетним сыном при клиниках ОМИ, в полуподвале под акушерской. Петька, муж, писаный был красавец: забойщик на мясокомбинате – ручищи, плечищи, синие глаза – уж красив! И вообще: красивая пара.

Для Владки Зинка была даже не подругой, а просветительницей: об этих делах говорила охотно, подробно и очень образно. Учитывая банный интерьер и откровенные костюмы беседующих, яркое выходило впечатление – «без вуали и сапог», как говорила Барышня.

О том, что появился у нее новый знакомый, Зинка рассказала сразу: студент медина, откуда-то с Востока, то ли из Ирака, то ли из Ирана, да какая разница… заграница! Чернявенький такой, симпатичный, с пронзительными глазами, по-русски только плохо говорит, но смотрит так, что кровь закипает – ах, как жгуче он на нее смотрит – не насмотрится! Владка хмыкала, сидя на лавке, ногу намыливала по всей длине.

В следующую помывку уже выяснилось, что «свершилось»: Зинка сошлась с чернявеньким – не то Махмудом, не то Мухаммедом, кто там в их именах разберется – короче, «Муха». И Зинкина любовь взметнулась яростным пламенем. Объясняла она эту бешеную любовь так:

– У Петьки – во! – показывала полруки до локтя, – и ничего! А у Мухи – во… – показывала полпальца, – а он им чудеса творит!..

Владка намыливалась, восхищенно качая головой, полностью, само собой, Зинкин выбор одобряя.

Месяца через два Петька был изгнан, сын отвезен в деревню к родителям, а в комнате у Зинки, в полуподвале под акушерской началась какая-то беспрерывная гульба с друзьями и сокурсниками новоявленного «Мухи».

– Ну, шо ты никогда не заглянешь? – спрашивала Зинка в бане. – У нас весело.

Она с каждым разом расцветала все ярче, еще чуток поправилась, и когда наклонялась над шайкой, ее тяжелые груди колыхались, и разгибалась она не сразу, что казалось естественным – трудно такую тяжесть великолепную поднять.

Ну, Владка и пошла в тот же вечер. А чего не пойти?


Компания, честно говоря, подобралась неказистая. Владка любила выразительную речь, ценила остряков и умниц, сама умела занять собой кого хошь, упивалась собственной застольной ролью. А тут публика толклась колченогая в смысле речевых достоинств. Оно и понятно: у большинства присутствующих русский был совсем убогим, да и у других особыми достоинствами не отличался.

Словом, недели две Владка там поблистала, попела песенок, припав к грифу гитары глубоким вырезом фасона «сэрцэ на двор», порассказала легион анекдотов и, заскучав, решила, что Зинка, пожалуй, лучше всего смотрится с банной шайкой в руках. Баста! Нечего бисер перед свиньями метать.

Поначалу она даже не заметила, что вокруг нее вертится такой же чернявенький, как Зинкин «Муха», и тоже – маленький, даже, можно сказать, миниатюрный, с красивыми черными глазами… ах, да много их крутилось вокруг нее – цветной вихрь, как их всех разглядишь?

Но на третий вечер он осмелел, подошел к ней и старательно проговорил:

– Ти красыви, как пэри в снэ.

– Выучил, молодец! – отозвалась Владка через плечо. – Давай, учи дальше, пэри!

И он стал учить! И, видимо, много слов в день заучивал, правда, без всякой связи их в предложениях. Но не особо этим огорчался, просто шпарил прекрасные эпитеты нежно-умоляющим голосом. И она сменила ракурс: повернулась к нему лицом. («Он пал поверженным!» – это уже потом Владка объясняла, то ли кому-то из подружек, то ли Стеше, то ли даже сыну – когда, лет тридцать спустя, вынуждена была с ним, с бешеным, объясняться на предмет зарождения его жизни.)

Она увидела, что обожатель ее – очень даже симпатичный, чистенький, хорошо одетый паренек с учтивыми манерами. Руки не распускает, не нахальничает, место свое отсталое понимает. Пригласил на танцы. Отчего не потанцевать?


Она назначила ему встречу в парке Ильича, там, где в начале каштановой аллеи посреди большой квадратной клумбы, засаженной цветками табака и львиным зевом, громоздился памятникленина – привычный, как небо и звезды.

В парке Ильича была неплохая танцплощадка, по вечерам там гремела музыка, работали аттракционы – подсознательно Владка помещала своего воздыхателя где-то в области проката настольных игр, педальных машинок и лошадок.

Опоздала она, как обычно, чуть не на час, но ухажер стоял и ждал, как заблудившийся ягненок, маленький на фоне памятника. Совсем какой-то недомерок.

Когда она подошла, снисходительно сияя зелеными глазами, в цветастой распашонке и зеленой юбкесолнце, он кротко спросил:

– Пачему ти нэ пришел ви сэмь часов, я готовил свой сэрце к семь…

И вот тогда ей стало его «ужасно ща-а-алко» – он был здесь таким чужим, потерянным, робким. И он готовил свое сердце к семи, бедняга, и стоял здесь, держа это самое чужое ей сердце в полной готовности. К чему, спрашивается?

– Ладно, – сказала она и рукой махнула. – Черт с ними, с танцами. Пойдем к морю, что ли. Погуляем.


…Как странно, что самый романтический эпизод Владкиной жизни – да что там! единственный, скажем прямо, эпизод подобного рода – не оставит на этих страницах ровным счетом никакого достойного описания. И чего там описывать: девушка не испытывала к внезапному избраннику никаких бурных чувств и уж точно никакого могучего влечения – того, что сметает на своем пути и так далее, – что могло бы послужить нам хоть каким-то подспорьем в объяснении этого идиотского, прямо скажем, ее поступка. Тут и досада, и злость разбирают: ну, мыслимое ли дело, чтобы главный герой романа был зачат так походя, так несерьезно – мимоходом, с кондачка, с шальной башки?!

Просто Владка была ужасно любопытна и деятельна, и любопытство ее давно подогревали Зинкины россказни. Так что по пути на берег, где уже было темно, и (давайте-ка торопливо включим соответствующее освещение) одна лишь луна озаряла змеящуюся кромку пенного, голубого в ночи прибоя, а в углублениях меж «скалками» зияли черные провалы и пахло нагретым песком и морской галькой, – прямо по пути в ее кудрявую голову пришла забавная мысль проверить наконец все эти истории. А что? Просто проверить. Ей не терпелось расстегнуть своему робкому спутнику штаны и поинтересоваться, что за такие чудеса эти «чернявенькие» вытворяют «во такусеньким» – тем более что до сих пор никакусенького в деле не видала.

В темноте она не увидала и не поняла ничего: все произошло так коряво и быстро, что можно было вообще усомниться в произошедшем. «Я так и знала, – подумала она мельком, – что все это глупости и размазня…»

И никаких чудес, разумеется, не обнаружила, кроме чугунного сердцебиения подопытного кролика – бешеного сердцебиения, ощутимого даже сквозь его синтетическую рубашку. Это действительно показалось ей чудом: его сердце грохотало так, что под Владкой, над нею и вокруг нее раскачивались берег, луна и прибой…


Вероятно, он был все же сильно в нее влюблен, потому что месяца через два ужасно плакал, расставаясь: его вызвали из дома телеграммой – там отец умирал, собирал сыновей для завещания.

– Да езжай ты, ради бога, – сказала Владка. Ей уже давно наскучило выслушивать его тарабарщину и жаль было обижать хорошего парня, который никак не мог понять, чем он так провинился, что его королева все время уклоняется от повторения волшебной ночи на берегу. – Ты ж вернешься?

– Я сделай все силы! – пылко выкрикнул он, сжав обеими ладонями ее руку в кулак и тройным этим кулачком гулко трижды ударив себя в грудь. Вероятно, то была какая-то особая клятва по-ихнему. – Все силы! Но я имей три старший брат, два – ничего, один очень злая. Может не хотеть платить мой учеба. Может сказать: работать, работать, как ты младший…

– Я сделай все силы! – пылко выкрикнул он, сжав обеими ладонями ее руку в кулак и тройным этим кулачком гулко трижды ударив себя в грудь. Вероятно, то была какая-то особая клятва по-ихнему. – Все силы! Но я имей три старший брат, два – ничего, один очень злая. Может не хотеть платить мой учеба. Может сказать: работать, работать, как ты младший…

И когда, совсем заскучав, она срочно придумала, что должна бежать по очень важному делу, и, дружески чмокнув его в щеку, действительно побежала с большим облегчением – вот тогда он вскрикнул и залился слезами, крича ей вслед, что будет готовить свое сердце к новый свиданий.

Или что-то в этом роде, она не помнила.

* * *

О своей беременности Владка узнала слишком поздно. Вот уж кто никогда не прислушивался к жизни собственного тела. Никогда она не вела подсчетов, не закрашивала красной ручкой три квадратика в каком-нибудь бабском календаре. Вообще об этом не думала – может, потому, что была очень здоровой и никаких недомоганий никогда не ощущала. Поэтому ее несколько озадачила оживленная жизнь в глубине собственного организма, толкучая брыкливая жизнь, к которой в конце концов она была вынуждена прислушаться.


Стоп! В этом месте возьмем паузу…


Не слишком ли изобильна наша история женским бременем производства дальнейших поколений? Не слишком ли дотошны описания, по сути дела, скучной физиологии зачатия и вынашивания человека? Или все же мы связаны тугой пуповиной сюжета с героями, что исправно появляются на свет не иначе, как «ab ovo», по словам римлян, которые понимали толк в полнокровной телесности: в рождениях и в смертях, в началах и концах… Да и надо же как-то ввести в повествование новое действующее лицо, и, боюсь, иного способа еще не изобретено.

Человек зарождается, вызревает, выпрастывается в этот мир, прорастает в него душой, и судьбой, и сладостной болью любви. А потом его покидает.

Покоримся же этому кругу.


Когда кинулись разыскивать чернявого парнишку, выяснилось, что никаких концов и в помине нет, что эта дурында не знает ничего: ни в каком учебном заведении обретался, ни из какой страны прибыл и в какую отбыл, ни тем паче его фамилии басурманской. Кругом-бегом ничего, как в худших сентиментальных фильмах. Да и зачем, говоря откровенно, его искать, эту незначительную личность?

– Ну, просто «Бедная Лиза», – сказала на это Барышня. – Одна надежда, что топиться не побежит и даже глазом не моргнет.

Сущая правда: Владка не притихла и бега не притормозила.

Однако упаковать это событие для такой обширной аудитории, как вся Одесса да и просто наш двор, – оно как-то требовалось. Как?

В квартире проживал только один специалист по непорочному зачатию: Любочка.

Она уже еле жила – древняя, скрюченная артритом, как ветка платана, что скреблась в ее окошко. И что хуже всего – почти глухая. А посоветоваться Стеша желала втихую: дело такое, что орать-то незачем.

Потому, прихватив листок из тетради и карандаш – ну прям-таки сходка двух шпионов! – Стеша поздно вечером постучалась к ней в комнату.

Оглохшая Любочка, впрочем, отлично все поняла – то ли по губам научилась, то ли тема была захватывающая, то ли собственный опыт помог разобраться. Разговор Стеша вела осторожно, будто нащупывала каждое слово легкими шажками, хотя сама в то время уже ходила с трудом, правда, еще без палочки.

– Владка беременна, – сказала она, глядя Любочке прямо в слезящиеся, некогда яркие, а ныне тускло-серые глаза. Выждала паузу, убедилась, что событие понято однозначно, и продолжала: – Представляешь, она была в бане и… не туда села. В этих кабинках, знаешь, кто ток не моется, а дезинфицируют халтурно.

Ну, и…

– Степанида, – перебила ее Любочка. – Не советую эту версию. Люди все же не идиоты. Не стоит дурить им головы.

Стеша подумала и сказала:

– Ладно. Я выясню.

Назавтра постучалась опять, тяжело опустилась в кресло у окна, собралась с духом и проговорила:

– Я выяснила. Она шла по улице, на нее напали трое бандитов, затащили в подвал и изнасиловали. Она еле приплелась на работу и не помнит, как досидела до конца рабочего дня.

Любочка помолчала, вздохнула.

– Стеша! – сказала она. – Все же надо еще подумать. Эта версия мне тоже как-то не глянется. Она и никому не понравится.

Стеша прикинула и сказала:

– Правильно, золотая твоя голова! Ладно. Я выясню.

На другой день она выглядела увереннее: так школьник, которому подсказали решение задачи, призывно тянет руку, потряхивает ею и даже слегка подпрыгивает на скамье, молча и страстно умоляя учителя вызвать его к доске.

– Я выяснила! – объявила Стеша, почти ликуя. – Он погиб в Афганистане.

– О! – сказала Любочка. – Это то, что нам надо. Афганистан – это хорошо.


Тут следует пояснить, какими тропинками женщины добрели до Афганистана, как возникла эта идея, как родилось полузапретное слово, страшно мерцавшее в советском воздухе того времени.

Стеша оплакивала Владку практически не переставая, не выходя в кухню, не готовя даже обеда, что вообще-то означало крушение мира. Ее удручал даже не сам факт, а то, с какими глазами она предстанет перед Ирусей, что скажет в оправдание: ведь не уберегла она, не уберегла внучку! Стеше представлялось, что Ируся немедленно примчится из Заполярья, дабы, как бог Саваоф, обрушить на головы нерадивых старух гнев, ужас и тьму египетскую… Когда появлялась Владка – которая, надо сказать, отнюдь не уменьшила высокоскоростные обороты своей жизни, ничуть не поблекла и не загрустила, – Стеша принималась плачущим голосом проклинать неизвестного подлеца и мерзавца, заодно костеря и внучку.

В конце концов даже необидчивая Владка не выдержала:

– Да почему, почему мерзавец? – выкрикнула она, вытаращив свои бесстыжие кружовенные зенки. – Никакой он не мерзавец. Он просто… просто Валид, вот и все!

– Кто-кто? – оторопела Стеша, перестав рыдать. – Инвалид?

Мгновение Владка смотрела на нее в замешательстве, затем лицо ее прояснилось, и она воскликнула:

– Да! Инвалид войны он, вот он кто! Герой за родину! Афганец!

– А еще будет лучше, – неразборчиво произнесла Барышня, вставляя зубы (эта священная ежеутренняя процедура производилась ею перед зеркалом и не всегда получалась с первого раза), – будет еще лучше, – четко повторила она, клацнув зубами, – если он в этом самом Афганистане взял да и своевременно погиб.

Это потребовало еще двух-трех мгновений. И Владка глубоко вздохнула с облегчением, и даже вдохновенно захныкала, с разбегу врезаясь в новость – в Благовещение, – как в детстве с разбегу вреза́лась в море:

– Да, он погиб… Погиб он, да! Красавец мой погиб, мой черноглазый со-о-ко-о-ол…


Странно, что на сей раз Барышня как бы даже и обрадовалась надвигавшемуся событию: может, считала, что пришел момент явиться на сцену жизни последнему по времени Этингеру? Она и впоследствии любила повторять, что выблядки – соль человечества, золотой его фонд. А вот Стеша убивалась, не стесняясь в выражениях, трусила написать Ирусе письмо, сидела грузным сиднем на табурете и от бессилия обзывала Владку то шалавой, то дешевкой, то проституткой, то биксой – подзабыв, будем уж справедливы, некоторые эпизоды собственной жизни. Но перед лицом такого горя – кто может упрекнуть старуху?

– Да никакая она не шалава и не проститутка, – спокойно возразила Барышня. – Слишком большая честь.

И обняв зареванную Стешу – а это крайне редко случалось, раз в сорок лет, – погладила ее сильно поредевшие седые косы.

– Мелкая прошмандовка она, а больше ничего. – И добавила: – Да – и пусть, наконец, поменяет эту блядскую фамилию Недотрога. А то как бы в городской анекдот не угодить. Пусть наконец перепишется в Этингеров, там ей самое место. Там и не такие случались.

Помолчала и добавила задумчиво:

– Дом Этингера – он как море. В нем все растворится…

7

Наконец-то!

Наконец-то, спотыкаясь о редуты предков и дальних родственников, к концу первой книги нашего романа мы добрели, дотащились, доползли до появления Его – Главного Героя! Тут можно было бы произнести со всей торжественностью повествователя восемнадцатого века: пришло время герою выйти на авансцену нашей истории, к свету рамп (что звучало бы вполне естественно, если учесть, что по роду профессии ему довольно часто приходится выходить под свет этих самых вполне прозаических рамп, щуриться, рукой махать осветителю: крайний левый сними маленько, друг! а три правых чуток наподдай!) – словом, можно было бы как-то поэффектней обставить появление главного лица, если б этот прохвост, этот, будем откровенны, подозрительный и странноватый тип уже и так не мелькал в нашей истории где ни попадя, с присущей ему костюмированной таинственностью.

Назад Дальше