Обложка одного из первых изданий «Зеленого папы» М.Астуриаса
Совершенно уникален роман «Зеленый папа», кстати, экранизированный на родине Астуриаса…
Он подставил ветру лицо, – кто узнал бы Джо Мейкера Томпсона? – снизу вверх осветил его мокрый светляк, – кто узнал бы человека, закопченного до самой глотки?
Лоб, лоснящийся от мазута, усеян стеклянными волдырями пота, хрящеватые большие уши словно прожарены в машинном масле. Слабый свет фонаря, стоявшего у ног, мазнул щетинистую бородку, но не добрался до век – глаза в черных впадинах, лоб во тьме, нос заострен тенями.
Он подставил ветру лицо, и волосы взметнулись дымом, рыжеватым дымом, копотью, пронизанной огненными искрами, видимыми во мраке жаркой ночи. Кругом – сплошная темь, но ему невмоготу было дольше стоять у топки, вдыхая вонь гнилых досок и ржавого котла, изъеденного солью и накипью. Дышать… Дышать, погружая ноздри в ветер, остервенело гнавший волны – зверей с пушисто-пенными хвостами.
Когда он выпрямился и расправил плечи, чтобы передохнуть, оглядеться, подставить лицо ветру, к его ногам упал машинный ключ, требуя смертного приговора никуда не годному котлу. От удара ключа о палубу замигал фонарик, снизу озаривший жесткое лицо, на которое бросили теперь свет бортовые фонари, плакавшие в три ручья, забрызганные волнами. Он выглянул наружу как раз перед тем, как суденышко укрылось в гавани, пройдя сквозь гребень дождя, сквозь ветер, трепавший его час за часом, много часов, больше, чем смогли отсчитать пассажиры. Лишь только ночь стала чернить гневно бурливший лак Карибского моря, время замерло, ожидая, когда пройдет нечто, длящееся одно мгновение и принадлежащее не царству времени, а вечности; время остановилось, и никто не поверил своим глазам, увидев, как заалела заря. Утренний свет разлился сразу, внезапно, каким-то чудом, едва пароходик отдался плещущему покою бухты, оставив позади, за мысом Манабике, канонаду волн и горы пены, в которой суда терялись, как в хвосте кометы, и вошел в подкову спящего берега, поросшего плавучим лесом мачт. На широколобое лицо, скрытое маской из копоти и масла, на прищуренные карие глаза, на медную бородку молодого морского волка, на ровные крепкие зубы в сочно-розовых деснах пала ясная прохлада разлившегося по небу рассвета и скованного бухтой моря, пала, как выигрыш на счастливый билет, а пассажиры, изнуренные, помятые – страшная ночь изжевала их бренные тела вместе с платьем, – пытались между тем, томясь от нетерпения, различить вдали, на том краю ровной никелевой простыни, пальмовые рощи и портовые здания – синие силуэты на фоне абрикосового неба.
Пассажиры!..
Вот он, сеньор Астуриас! 60-е годы
Они больше походили на потерпевших кораблекрушение.
Всегда обращался почти в кораблекрушение этот ночной морской переход, который на сей раз из-за шторма и неисправной машины длился целую вечность.
Тридцать человек на пароходике агонизировали и снова оживали. Пучина поглощала их и вновь изрыгала, оскверненная богохульствами людей – жмыхов жизни, выжатой из них Панамским каналом. Их богохульства взрыхляли дно морское.
Суденышко то и дело вспыхивало золотом – спичечный коробок, взрываемый молнией; вспышки словно глушили машину – пароходик лишался сил и отдавался на волю волн, а ливень гнал его в открытый океан или швырял скорлупкой к берегу, грохотавшему громом. Когда машина глохла, суденышко дико прыгало, а когда машина вновь оживала, тряслось в лихорадке, и люди предавались то надежде, то отчаянию, но отчаяние росло – пароходик все менее сопротивлялся разнузданной, разбушевавшейся стихии, с трудом, как усталый матадор, увиливая от быка-шквала. Стоявший у руля лоцман-трухильянец – на него была вся надежда – спас их всех почти по наитию.
Пассажиры, перед тем как сойти на берег, совали трухильянцу деньги и ценности, жали руку и твердили:
-Спасибо! Большое спасибо!
На владельца же пароходика, Джо Мейкера Томпсона, которому к концу пути пришлось заменять машиниста, глядели со злобой.
– Мерзавец, – сквозь зубы цедили они, – мог все-таки предупредить, что котел никудышный, или вовсе не выходить в море ночью, задержаться из-за ненастья!
Те, кого укачало, плелись по сходням, как пьяные, других била нервная дрожь, на твердой земле шатало.
– Мерзавец гринго! Дать бы ему в морду! Рвач! Везти нас на смерть из-за нескольких песо!
Только полное изнеможение мешало рассчитаться с ним сполна, да еще и страх получить в собственной шкуре дырку, пробитую пулей.
Памятник Мигелю Астуриасу, писателю, борцу за мир, дипломату в центре Гватемалы
Пока они выходили на берег, Мейкер Томпсон поглаживал рукоятки револьверов, которые всегда носил при себе – по штуке на каждом боку, – чтоб не действовать в одиночку на скользкой земле.
Он отослал трухильянца на поиски некоей особы, которую надеялся отыскать в порту, и, оставшись один – машинист и юнги удрали, не дожидаясь расчета, – с размаху ударил ногой по машине. Не только с людьми и скотом обходятся плохо, с машинами тоже. А за пинком – ласка: стал нежно допытываться, что у нее болит, словно она могла его понять; просил пожаловаться на хворь как-нибудь еще, не только свистом во время работы – по одному признаку трудно о чем-нибудь судить. Ни пинки, ни ласка не помогли: после запуска она тотчас таинственно умолкала. Он чистил, налаживал, продувал, подпиливал… – все тот же упрямый свист. Выбившись из сил, Мейкер Томпсон прилег вздремнуть. После сиесты должен явиться турок. Турка интересовало судно. Однако в таком состоянии, сломанное… Надо быть идиотом, чтобы купить эту посудину. Продать ее – прогадать, говорит трухильянец, но уж куда больше прогадаешь, если останешься – да и останешься ли еще, – с этой разбитой тыквой. В общем, надо положиться на судьбу. Акулы кружили одна за другой в синем стакане моря, застывшего под причалом. Кто кидал там, внизу, огромные игральные кости, метавшиеся акульими тенями? Если придет за ним та особа и если пароходик купят, быть ему банановым плантатором. Если никто не придет и с турком не выгорит дело, – оставаться пиратом на море.
Кто-то спросил с мола, когда он отчалит. Ответил, – что не знает. Машина барахлит, сказал он так, словно говорил с просмоленными сваями причала, где стоял тот, кто спрашивал, или с акулами. Вот спускается трухильянец. Показались его ступни, колени, набедренная повязка, полы рубахи, рукава, плечи, голова в панаме из листьев илама. Он принес письмо. Читать было некогда. Мейкер Томпсон едва пробежал записку глазами. Уже слышался сиплый голос турка. С ним вместе пришло несколько человек.
– Что с машиной? – спросил турок по-английски.
– По правде говоря, не знаю… – ответил Мейкер Томпсон. – Ее посмотрят мои механики, они разберутся. Во всяком случае, дело сделано. Вечером доставлю деньги. С рассветом выйдем на юг.
– Тогда, трухильянец, надо перенести мои вещи на берег…
– Пусть другой придет, тебя с судна уберет! – ворчал тот, сгребая в охапку гамаки, ружья, оленьи шкуры, мешки с одеждой, лампы, москитные сетки, трубки, карты, книги, бутылки…
Последний солнечный луч огненной горчицей кропил бухту Аматике. Легкий бриз шелестел в пальмах, словно гасил пламя на рдеющих стволах и кронах. Высокие звезды, желтые маяки, черная плавучая тень берега над зеленым морем. Нескончаемое дление вечера. Люди на молу. Черные. Белые. Как странно выглядят белые ночью! Как черные – днем. Негры из Омоа, из Белиза, из Ливингстона, из Нового Орлеана. Низкорослые метисы с рыбьими глазами – не то индейцы, не то ладино, смуглые самбо, разбитные мулаты, китайцы с косами и белые, бежавшие из панамского ада. Турок уплатил ему звонкой золотой и серебряной монетой, они скрепили подписями купчую, и поутру суденышко отплыло без пассажиров на юг, туда, откуда прибыл Джо Мейкер Томпсон, лежавший теперь в гамаке под крышей ранчо – без сна, без света, без тепла, – слушая, как бурными потоками низвергается вниз небо, готовый выполнить все, о чем говорилось в письме, которое принес ему помощник.
Свежий ветерок, звеневший в пальмовых ветвях, сквозь которые после утреннего ливня сочилась вода, как сквозь старые зонтики, смягчал жар добела раскаленного солнца. Поднимаясь все выше, оно заливало ртутной эмалью зыбкую гладь бухты: поверху – для скользящего крыла чаек, ласточек и цапель, и до самого дна – для зоркого глаза ястребов, сопилоте и пестроголовых грифов.
Банановый плантатор – такова его судьба. С аппетитом позавтракал он черепашьими яйцами, горячим кофе и чуть поджаренными ломтиками плода, по вкусу напоминающего хлеб, – последнее угощение помощника-трухильянца, вольного морехода Центррайской Америки – как тот называл побережье Центральной Америки, где торговал сахаром, сарсапарелем, красным деревом – каобой, золотом, серебром, женщинами, жемчугом, черепашьим панцирем. После продажи судна лоцману некуда было деваться, но ни за какие деньги не соглашался он сопровождать хозяина в глубь побережья.
Нет, ни за что. Гнетут дебри и болота, обжигают дожди, которые, кроме марта и апреля, льют круглый год почти ежедневно; куда проще быть наперсником пирата, чем захватывать земли, у которых, кто знает, может быть, есть и хозяева. Самое выгодное – купить посудину с более низкой осадкой и торговать шкурами, оружием, какао, жевательной резинкой, крокодиловой кожей, дышать полной грудью, а не валяться в сырости, как игуана…
(«Зеленый папа», перевод М.Былинкиной)Когда американский ставленник, полковник К.Армас, в 1954 году захватил власть у преемника Аревало, полковника Х.Арбенса, Астуриас был лишен гражданства и выслан из страны.
Сборник рассказов «Уик-энд в Гватемале» («Weekend in Guatemala»), посвященный вероломному захвату власти Армасом, был издан в Буэнос-Айресе в 1956 году.
Сначала Астуриас живет в Чили вместе с поэтом Пабло Нерудой, а позднее – в Буэнос-Айресе, где работает корреспондентом венесуэльской газеты «Насиональ» («Nacional»), а также консультантом в аргентинском издательстве. В это время писатель женится на аргентинке Бланке Мора-и-Аруахо, которая родила ему двух детей.
В 1962 году политическая ситуация в Аргентине вновь вынудила Астуриаса эмигрировать, и он отправился в Италию. Здесь он пишет замечательную книгу «Дон Ниньо, или География снов» («El alhajadito», 1961) – роман, действие которого разыгрывается в мире снов и представлений ребенка.
Одно из последних изданий «Мулатки» М.Астуриаса
В Генуе Астуриас пишет и два исторических романа о столкновении индейской и европейской (католической) культур: «Мулатка как мулатка» («Mulata de tal», 1963) – своего рода мифологический лубок, представляющий различные ипостаси зла, и «Плохой вор» («Maladron», 1969), роман, действие в котором происходит в эпоху конкистадоров. Эти книги характеризуются сочетанием новаторской литературной техники с привычной для Астуриаса индейской тематикой.
Нобелевский диплом М.Астуриаса
Цикл стихотворений из жизни индейцев майя «Канун праздника весеннего света» («Clarivigilia primaveral») – вероятно, самое известное стихотворное произведение писателя – был опубликован в 1965 году.
В 1966 году, когда Астуриас был награжден Ленинской премией «За укрепление мира между народами», новый президент Гватемалы Х. Монтенегро назначает его послом во Франции.
Аверс памятной медали М.Астуриаса
В 1967 году Астуриас получил Нобелевскую премию по литературе «за яркое творческое достижение, в основе которого лежит интерес к обычаям и традициям индейцев Латинской Америки» Принимая эту награду, Астуриас сказал: «В моих книгах и впредь будут звучать голоса народов, их мифы и верования; в то же время, я буду пытаться осмыслить проблему национального самосознания народов Латинской Америки». В краткой Нобелевской лекции Астуриас показал, в чем отличие между европейской литературной традицией и той литературой, которая формируется в Латинской Америке: «…Наши романы кажутся европейцам лишенными логики и здравого смысла. Однако они страшны вовсе не потому, что мы хотим испугать читателя. Они страшны потому, что с нами происходят страшные вещи»…
В 1970 году Астуриас оставил свой дипломатический пост и полностью посвятил себя литературе. До смерти (писатель умер в Мадриде 9 июня 1974 года) он опубликовал еще несколько книг, в том числе сборники эссе и рассказов.
Как сказал критик и биограф Астуриаса Р.Каллан, «…современная критика судит его не по традиционным критериям, а сообразно той цели, которую он сам перед собой поставил: показать, как в Гватемале и в других странах [«третьего мира»] сосуществуют различные общественные уклады». По мнению Каллана, «творчество Астуриаса знаменует собой зрелость латиноамериканского романа».
Новеллы М.Астуриаса в XXI веке снова приходят в Россию
В Советском Союзе прошлых времен книги Астуриаса издавались достаточно широко – нашему правительству импонировало его отношение к угнетенным, демократизм, борьба с профашистскими и проамериканскими режимами. В нынешней России книги Астуриаса, к сожалению, мало, кому известны, рассказы публикуются в антологиях фантастики, книги явно политической направленности читаются лишь специалистами… А между тем, Астуриас дал блестящие образцы литературы именно того направления, которое в будущем и стало основой великого латиноамериканского, испаноязычного романа «магического реализма».
Глава XIII Ясунари Кавабата (Kawabata) 1968, Япония
Ясунари Кавабата
Японский писатель Ясунари Кавабата (11 июня 1899 года – 16 апреля 1972 года) родился в Осаке в образованной и богатой семье. Его отец, врач, умер, когда Ясунари было всего 2 года. После смерти матери, последовавшей через год после смерти отца, мальчик был взят на воспитание дедом и бабкой по материнской линии. Спустя несколько лет умерли его бабушка и сестра, и мальчик остался со своим дедом, которого очень любил (вообще, трагические обстоятельства в семье – кончина родителей и близких родственников – без сомнения, достаточно сильно повлияли на все его последующее творчество, поэтому тема смерти, сиротства, одиночества в произведениях писателя занимает большое место…). Хотя в детстве Кавабата мечтал быть художником, в возрасте 12 лет он принимает решение стать писателем, и в 1914 году, незадолго до кончины деда, начинает писать автобиографический рассказ, который публикуется в 1925 году под названием «Дневник шестнадцатилетнего».
В этом доме прошла юность Кавабаты
Продолжая жить у родственников, Кавабата поступает в токийскую среднюю школу и начинает изучать европейскую культуру, увлекается скандинавской литературой, знакомится с произведениями таких художников, как Леонардо да Винчи, Микеланджело, Рембрандт и Поль Сезанн.
В 1920 году юноша поступает в Токийский университет на факультет английской литературы, однако на втором курсе берется за изучение японской литературы. Его статья в студенческом журнале «Синейте» («Новое направление») привлекла внимание писателя Кана Кикути, предложившего Кавабате, который в это время (1923) учился на последнем курсе, стать членом редакции литературного журнала «Бунгэй сюнджю» («Литература эпохи»). В эти годы Кавабата с группой молодых писателей основывает журнал «Бунгэй дзидай» («Современная литература») – рупор модернистского направления в японской литературе, известного под названием «синканкакуха» («неосенсуалисты»9), которое находилось под сильным влиянием модернистских писателей Запада, особенно таких, как Джеймс Джойс и Гертруда Стайн.
Первый литературный успех начинающему писателю принесла повесть «Танцовщица из Идзу» (1925), где рассказывается о студенте, влюбившемся в молоденькую танцовщицу. Два главных персонажа, автобиографический герой и невинная девушка-героиня, проходят через все творчество Кавабаты. Впоследствии ученик Кавабаты Юкио Мисима отзывался о характерном для творчества Кавабаты «культе девственницы» как об «источнике его чистого лиризма, создающего вместе с тем настроение мрачное, безысходное». «Ведь лишение девственности может быть уподоблено лишению жизни… В отсутствие конечности, достижимости есть нечто общее между сексом и смертью…», – писал Мисима.
«Танцовщица из Идзу» Кавабаты в переводе на английский язык
Концепция «недосказанного чувства» вот что главное в раннем творчестве Кавабаты. «Рассказы величиной с ладонь» – образец традиционной краткой формы – он создавал на протяжении всей своей жизни. Первый цикл вышел в 1926 году. В этих коротких образцах художественного мастерства писатель сливается с вещью, ощущая ее душу и постигая суть вещи. Истина открывается в момент прозрения как озарение в дзэн10.
Какой горький у нас обычай – беседовать с усопшими! А в последнее время этот обычай – когда живые заставляют своих близких жить в их прежнем облике после смерти – кажется мне особенно горьким.