Я так ясно нарисовала себе эту картину, что даже подошла к окну – посмотреть, не видно ли за забором ближайшего дома следов от машины, не лежит ли там, заметенный снегом, вмерзший в лед золотой тюбик губной помады или, может быть, фантик от дорогой конфеты... Лапуля в офис не возвращалась, никто ее после драки не видел, да и вернуться ей было бы трудно: вряд ли ей хотелось снова попасть в Малышевские костлявые лапы. Но и охранник не возвращался тоже. Кассету нашла уборщица. Значит, никто ее в тот вечер не искал. Но почему? Может ли быть, что охранника отвлекли какие-то дела, и он уехал, оставив такую важную кассету воле случая? Или он посчитал, что случайный человек все равно не поймет, что там изображено, и решил подослать Лапулю? Все это выглядело не слишком логично, но воображение заработало снова.
На другой день заплаканная Лапуля, так и не дождавшаяся мужа с работы, вышла из дома. Мобильник Эдика был выключен, и Лапуля заподозрила его в измене.
Охранник встретил ее в подъезде.
– Кассету я не нашел,– прошипел он, и, словно испугавшись его змеиного шипа, где-то наверху глухо хлопнула, закрываясь, входная дверь.– Ищи сама.
– Как же я найду? – ахнула Лапуля, сжимая в пушистых лапках коричневую брюхастую сумку.
– Как хочешь,– зашептал охранник и посторонился, пропуская вошедших в подъезд парней. Те косо взглянули на странную парочку: высокую крупную женщину и худощавого мужчину, прижавшего ее к подъездной стене, но прошли мимо.– Чтобы на следующей неделе кассета была у меня, договорились?
– И тогда,– сказала Лапуля, приободрившись от мягкого, почти благожелательного тона охранника и от того, что парни все еще поднимались по лестнице,– вы мне заплатите, как договаривались?
– Чего? – искренне удивился охранник. Лапуля вжалась в стену, но все же повторила:
– Заплатите?
Она не успела увидеть, как охранник вынул руку из кармана. Светло-бежевое пятно с яркими бликами костяшек полетело ей навстречу. Затылок стукнулся о
стену, глаз тут же заплыл и начал пульсировать: больно, вязко, тягуче... Охранник развернулся и пошел к выходу и только у самой двери остановился и напомнил: – Договорились. А Лапуля, закрывая мягкой лапкой заплывший глаз, понеслась вверх, домой, и подвывала по дороге – от боли, жалости к себе и скорби о несостоявшейся поездке в Париж.
– Выезжай!
За окном – молочное небо. Когда оно такое, в комнатах почему-то особенно сумрачно... – Выезжай!! – Данка почти орет. Я вздрагиваю: – Что? – Ты где у меня, Ксюх? Говорю: трубу прорвало в пятиэтажке, выезжай. Сенька тебя уже ждет. И сразу на вторую съемку – в двенадцать.
На небе – белый пар облаков. Повсюду в городе он уравновешен серым оттенком талого, смешанного с грязью снега, унылых машин, поникшего меха мутоновых шуб. В этом дворе – не так. Здесь спит горячее, словно подхватившее лихорадку облако пара. В нем – бурые пятна жильцов, разгоряченно машущих руками в сторону своих окон, и оранжевые жилеты ремонтных рабочих. Какая-то техническая хреновина с ковшом уже копает яму. В подъезде сыро. Влажные ступени сливаются с тьмой, но, когда Сенька включает накамерный свет, его приветствуют отблески десятков крохотных луж. Пар оседает на стенах крупными холодными каплями. Кажется, что мы в волшебной пещере.
– Буду писать стенд-ап12 ,– неожиданно заявляю я Сеньке.
– Здесь?
– На улице,– и я выхожу выбирать место и продумывать текст.
Моя слабость: люблю стенд-апы... Думаю об этом и краснею. Стенд-ап – способ прославиться, попасть в кадр. Да, я смеюсь, думая о такой крохотной, ненужной и мимолетной славе, но и немножко горжусь собой тоже.
А кроме того, стенд-ап – как сложная задачка по математике. В школе я все время любила решать задачки, в которых из огромного, лохматого, ощерившегося иксами и игреками уравнения выходит что-то маленькое, аккуратное, чисто прибранное – как девочка с завязанным бантом.
Так и здесь: очень быстро, пока оператор набирает видеоряд, из потока сведений, из массы мнений и фактов мне нужно выбрать самое важное, нужно построить детали в стройные ряды, чтобы ни одна из них не выпала из тела будущего сюжета. Соотношу видеоряд и информацию, выстраиваю канву и, достав блокнот, пишу в нем несколько фраз – два развернутых предложения. Просматриваю раз, другой: сейчас запишем, и ничего уже нельзя будет изменить, и нельзя будет выбросить стендап из сюжета, потому что сделать это – значит расписаться в собственном бессилии.
Снимаю шапку, поправляю на ощупь волосы и широкий воротник куртки, беру в руки микрофон. Сенька дает отмашку и, окутанная клубами плотного, почти банного пара, я говорю придуманный и выученный текст.
– Нарядно...– говорит Леха, вклеивая стенд-ап.
– Конечно,– придирчиво разглядываю себя и, как всегда, сама себе не нравлюсь. Куртка сидит криво, воротник загнулся, волосы лезут в лицо... Щеки красные: то ли от мороза, то ли от пара. Глазки маленькие, на щеке под глазом – крохотный штрих размазанной туши. А может быть, это не тушь, а просто царапина или пылинка на объективе. Сзади, в белых клубах, похожих на раскрывшиеся коробочки хлопка, медленно плывут темные человеческие фигуры. И я говорю медленно, словно в невесомости.
– Отлично! – крякает Леха, просматривая стендап.– Кто снимал?
– Сенька,– отвечаю я.– И ничего хорошего.
– Ты чего сегодня такая?
– Да нет, ничего. Нормальная. Думаю.
– О чем?
– Да вот поговорила сегодня с охранником. С нашим.
– Чего говорит? – Леха спрашивает машинально, а сам, склоняя голову то вправо, то влево, примеряет кадры. Щелкает мышка, бегут вниз и вверх тонкие линии громкости, яркие квадраты видеофайлов ложатся на таймлайн плотно, как кирпичики, из которых сложен офис.
– Ничего,– отталкиваюсь ногами и на табурете, бывшем когда-то офисным стулом, отъезжаю на полшага назад и стукаюсь спиной о стенку. Смотрю на Леху: его мощный корпус втиснут между стеной и тонкой столешницей. Когда он наклоняется к пульту, кажется, что стол может перерезать его плотный живот пополам.
– Так раз ничего – чего же тогда думать?
– Понимаешь, Леш,– я подкатываюсь обратно,– я его спросила, кто приходил в офис той ночью, когда Эдика... а он замолчал, как будто испугался.
– Ну и что тебя удивляет? – Леха отталкивает от себя мышку.
– Там еще один классный кадр есть: с теткой и с паром.
– Сейчас найдем,– отмахивается Леха.– Так что удивляет?
– Как что? Ну о ком-то ведь он молчит!
– О Витале,– произносит Леха буднично, как о чемто самоочевидном.
– О Витале?! – Эта новость наполняет меня странным чувством, словно в груди, в животе и в горле у меня поселились три странных, робких, но царапучих существа: смесь радости, волнения и страха щекочет меня изнутри.
Леха смотрит в мои расширившиеся от удивления глаза:
– А ты не знала? – спрашивает он. Я мотаю головой.– Я просто удивляюсь тебе.– Леха поднимает в воздух мышку, чтобы скорректировать курсор, и, опуская, слишком сильно стучит ею по столу.– Как ты умудряешься работать в «Новостях» и никогда ничего не знать?
Я только пожимаю плечами. Мне иногда кажется, что я просто отпугиваю сплетни, они скользят по моим кудряшкам, не проникая в уши.
– Так что? – спрашиваю я Леху.
– Мне рассказал Цезарь, а ему – Вертолетова.
– А кто это Вертолетова?
– Диджейка новенькая. Видела ее? Маленькая такая, черненькая, с короткой стрижкой. И лапки все время вот так вот перед собой держит, как кенгуру. Сутулая, ходит наклонясь.
Я киваю, смутно припоминая, о ком речь:
– И что Вертолетова?
– У нее смена заканчивалась в шесть утра...
– В ту ночь?
– В ту ночь. Она на крыльцо вышла и остановилась прикурить. За ней охранник. Вертолетова говорит: перегаром несло!
– Он пил?!
– Конечно. А что им еще делать – ночью? Выпьют и спят спокойно в кресле. Не все, правда, но некоторые. Ну вот, он выскочил: морда красная, сам шальной, смотрит на стоянку и спрашивает: «Виталий Алексеич уехал?» Вертолетова ему: «Не знаю». Он: «Машины нет».– «А он что, был?» – «Был. Ночью приезжал. Зачем-то. Вошел и не вышел».– «Может, вы спали?» – «Нет,– говорит,– не спал». Ну, Вертолетова ему, конечно, не поверила.
Дима эфирит. Я собираюсь идти домой, но он ловит меня в пустом коридоре и спрашивает:
– Дождешься меня?
– Дождусь.
– Поедешь ко мне?
– Поеду.
Я отвечаю так, хотя мне хочется идти домой, подставляя ветру лицо, ловить губами упругий и влажный ветер оттепели и верить, что это не язва на безупречном теле зимы, а первый весенний подарок. Но Димины карие глаза беззащитны и просят, и я отвечаю «да», хотя в этом ответе есть некая неправильная обреченность.
12 января, четверг
Все входит в привычную колею. Под ногами скользко: с яркого синего неба льется на землю настоящий зимний холод. Крыши пятиэтажек ощетинились холодными клинками сосулек. Одинокая нитка дождика, зацепившаяся за выкинутую елку, бросает в глаза слепящий лучистый зайчик. Вспоминаю вчерашнее свидание с Димой: на губах расцветает улыбка. Он был нежен и трогателен вчера, и моя усталость и жажда одиночества ушли, как и не было.
Краснокирпичный офис улыбается мне зеленым ртом нашей вывески. Белоснежная шапка на его крыше залихватски сдвинута набок и сияет желтыми и голубыми стразами, отражающими солнце и небо.
Работать – хочется. В такой день я могу примириться с любым сюжетом: и с губернатором, и с Думой, и с черт знает чем. Улыбаясь себе, небу и людям, я вхожу в кабинет. Лиза, Надька и Анечка, тихо переговариваясь, разматывают шарфы, вешают шубы на вешалки – только что пришли.
Успевшая уже покурить Данка входит в кабинет вслед за мной. Звонит телефон. Она идет к столу расслабленной походкой, и все мы с раздражением слушаем истерические заливистые звонки.
– Алло,– говорит Данка. Она слушает и серьезнеет; садится, осторожно пристраивая на норовящее отъехать в сторону кресло свой зад; берет ручку и что-то криво чиркает на вытянутом из стола листке бумаги.
– Поняла, приедем, вызовем,– говорит она таким тоном, что сердце обрывается, трепыхнувшись в груди.
Положив трубку, Данка собирается с мыслями: трет указательным пальцем лоб так ожесточенно, что лоб собирается в уродливые складки. Солнце шаловливо запускает лучик в Данкины пышные волосы, небо сияет за ее спиной.
– Что, Дан? – осторожно спрашивает Анечка.
– Не знаю, девочки, кого послать.
– А что? – обреченно шепчет Лиза.
– Звонила тетка. Сказала, что на остановке рядом с роддомом нашла новорожденного ребенка...
– Подкидыш? – спрашивает Анечка, и мы все надеемся, что это так.
– Мертвый,– рубит Данка, и становится так тихо, что я, кажется, слышу, как бубнит в своей звуконепроницаемой будке диджей.
– Кто? – спрашивает Данка, обводя нас взглядом. Мы молчим. Я не знаю, смогу ли посмотреть на мертвого младенца. Смогу ли отсмотреть кадры, где десять, двадцать, тридцать раз покажут его, мертвого, окоченевшего, голенького, в снегу на трамвайной остановке? Смогу ли, болтая с девчонками, крутить это изображение вперед и назад, отхлебывая чай из кружки? Нет, конечно, не смогу. Никто не сможет.
– Сейчас решим,– прихватив мобильник и сигарету, Данка выходит прочь. Я смотрю почему-то – совсем подурацки – на ее черные, обтянувшие бедра брюки, которые, покачиваясь, удаляются от меня.
Возвращается Данка довольно скоро, от нее пахнет привычной смесью сигарет и морозца. Брошенный на стол телефон скользит и крутится на блестящей столешнице.
– Оксана,– говорит она, и я вздрагиваю.
– Я не смогу.– Мои руки поднимаются в странном жесте: то ли я собираюсь сдаваться, то ли хочу закрыть голову, а может быть – сложить их умоляюще... Я не знаю.
– Да ты не пугайся.– Данка выглядит уставшей, хотя на часах нет еще десяти.– Я звонила ментам, они приедут. Отправила на съемку Витьку. Он снимет поаккуратннее, без крупных планов, потом отдаст Лехе, чтобы монтировать без тебя. А ты съездишь к менту: вот,– Данка протягивает мне бумажку с именем и номером телефона,– и он тебе все расскажет. Напишешь текст, вклеишь синхроны. Видеоряда не касайся. Поняла?
Я киваю.
Ребенок умер от холода. Ночью было минус пятнадцать; она положила его голым на лавку под крышей остановки. Смеется яркое голубое небо, льется с него на землю настоящий зимний морозец.
– Я больше не могу.– Я плачу, вцепившись руками в Димкину куртку.– Я не могу!
– Ты привыкнешь,– отвечает он, ласково гладя меня по голове.
– Я не хочу привыкать!
– Это жизнь,– отвечает он.
– Я не хочу видеть такую жизнь!
– Другой нет. Только такая.
Это проклятие обреченности. Теперь, куда бы я ни пошла, где бы я ни работала, они все будут со мной. Все эти несчастные люди... Я поднимаю глаза: мы стоим у обочины широкого проспекта. Город полон огней, и взвывают, проносясь мимо нас, многочисленные машины. Этот город состоит из несчастных людей. Они мерзнут, дерутся, бьют своих детей, обманывают, воруют, поливают друг друга грязью и лживо улыбаются на торжественных приемах.
– Это неправда,– шепчу я.– Просто о счастливых неинтересно рассказывать.
Но Дима не слышит. Ему кажется, что я успокоилась, и он втискивает машину меж других, и вот мы тоже – часть яркого грустного потока.
13 января, пятница
– Вы слышали, что творится?! – Надька влетает в кабинет. В ее руках – банка с картошкой и ломтиками вареной колбасы. Банка горячая, Надька с трудом держит ее покрасневшими пальцами. Микроволновка есть только на втором этаже, там, где дирекция и реклама.
– Что такое?
Мы поворачиваем головы, в глазах у всех – любопытство.
– Кто-то все-таки стукнул ментам, что охранник видел Виталя. Охранник там сидит, в рекламе, весь белый и трясется. Вертолетова побежала на радио плакать. Цезарь ржет, как конь.
Банка уже на столе, и Надька с облегчением дует на обожженные пальцы.
– И что же теперь будет?
– А ничего не будет. Нас не закроют. Ну назначит губернатор нового директора – и что? Как работали, так и будем.
– Ты думаешь – он? – спрашиваю я, сама не в силах разобраться в том, что случилось.
– Ничего я не думаю. Вопрос не в том, кто убил. Вопрос в том, кого посадят.– Надька цинично накалывает на вилку кусочек картошки и, задыхаясь от жара, втягивает открытым ртом прохладный воздух.
– А Виталь что? – раздумывая, спрашивает Данка.
– Черт его знает.– Надька успевает проглотить кусок и тут же тянется за новым.– Заперся в кабинете с ментами. Лидка сказала, что адвокат пришел. Все. Больше ничего не знаю.
Пару минут в кабинете царит молчание, а потом, не придумав, что еще спросить, все возвращаются к своим делам. Выпуск надо делать все равно.
16 января, понедельник
Делаю слишком широкий шаг и оскальзываюсь: слой снега тонок и стирается, стоит лишь ступить.
Замираю перед офисом со странным чувством то ли жалости, то ли отрицания: бордовое пятно на красном кирпиче сдает свои позиции. Краска содрана, и отчетливо проступает, горделиво выпячивая исцарапанные ущербные буквы, слово ЖИЛ.
Слышу шаги за спиной, оборачиваюсь и, увидев директора, делаю шаг назад. Нога едет по скользкому льду, и мне приходится ухватиться за его рукав, чтобы не упасть.
– Оксана? – удивленно произносит он, и брови поднимаются, делая его лицо совсем детским. У нашего директора гладкие круглые щеки, на которых никогда не увидишь щетины, а губы – пухлые и ярко-малиновые. Сейчас, когда он в длинном, застегнутом сверху донизу пальто, меня так и тянет посмотреть на его талию: мне все кажется, что там, под пальто, два мальчишки, и один встал другому на плечи.
– Что вам? – спрашивает он. Голос не мальчишеский, взрослый.
– Нет, ничего, извините. Я просто поскользнулась.
Он проходит к крыльцу, а потом поворачивается и говорит с нажимом, подчеркивая важность каждого слова:
– Даже и не думайте. Меня здесь той ночью не было.
В кабинете пусто. Девчонки еще не приходили, а Данка здесь, и разблюдовка, лихо заполненная ее размашистым почерком, уже лежит на столе. Я медленно расстегиваю куртку и одновременно читаю список сюжетов в надежде выпросить на сегодня что-то хоть сколько-нибудь радостное. Я имею право на моральный отдых.
Постороннему человеку покажется, что весь список – одна сплошная радость, но я надолго задумываюсь над каждым пунктом.
1. Областная администрация вручает автомобили ветеранам.
2. Выставка союза художников.
3. Областная администрация, связисты, заседалово.
4. Хор.
5. Конференция филологов, общероссийская.
Выставка – это очень хорошо. Это ровно, спокойно, предсказуемо. Но цветы натюрмортов написаны в сером свете зимнего дня, березы среднерусских пейзажей покрыты пылью проселочных дорог, и лица людей на портретах больны и тусклы. С серых стен выставочного зала льются серые краски – всегда.
Вручение автомобилей – тягостная картина. Мы приезжаем заранее. Ветераны уже здесь. Специально для них во двор автосалона вынесены пластиковые стулья, из динамиков гремит отважная патриотическая музыка. Худощавый ветеран в плохонькой куртке дрожит от холода или от болезни. Тучному трудно сидеть, и он откинулся на спинку неудобного стула, рискуя упасть. Ждем губернатора: он опаздывает. Всегда. По протоколу. Как красна девица. Лучше – считают его помощники – пусть старики ждут губернатора, чем губернатор будет ждать какого-нибудь нерасторопного старикана.
За спинами ветеранов волнуются и топчутся на месте, пытаясь согреться, родственники.
Заместитель губернатора – яркое пятно в общей серокурточной массе. Ее голова в закатных лучах светится аккуратнейшей прической цвета соломы. Она бодра и охотно, громко рассказывает журналистам подробности акции.
Губернатор появляется, вручает ключи, старики слушают его внимательно, как слушали на фронте главнокомандующего, принимают ключи трясущимися руками, садятся в свои автомобили: некоторые – за руль, ктото – на место пассажира.
Заседание связистов – смертная скука. Графики, план телефонизации, схемы, доклады. Ни одного живого слова, ни единой настоящей проблемы. О завышенных тарифах и монополии де-факто – молчок. На таких заседаниях хочется вырвать лист из блокнота и запустить самолетик так, чтобы он попал в спину докладчику. Прямо промеж лопаток или, еще лучше, по затылку.