Склейки - Лебедева Наталья Сергеевна 15 стр.


Губернатор появляется, вручает ключи, старики слушают его внимательно, как слушали на фронте главнокомандующего, принимают ключи трясущимися руками, садятся в свои автомобили: некоторые – за руль, ктото – на место пассажира.

Заседание связистов – смертная скука. Графики, план телефонизации, схемы, доклады. Ни одного живого слова, ни единой настоящей проблемы. О завышенных тарифах и монополии де-факто – молчок. На таких заседаниях хочется вырвать лист из блокнота и запустить самолетик так, чтобы он попал в спину докладчику. Прямо промеж лопаток или, еще лучше, по затылку.

Слова «филологическая конференция» вызывают улыбку ностальгии: это мне близко, всего полгода назад я училась на филфаке, была студенткой... И если я съезжу, получу удовольствие. А зрители? Кому какое дело до филологических проблем? Вот если бы обсуждали эволюцию российского мата с примерами... Так зачем нужны такие сюжеты – чтобы их никто не смотрел?

Остается хор. Но само по себе слово слишком коротко, чтобы понять, что за ним стоит.

Сигаретно-морозная Данка входит в кабинет, передергивает плечами: замерзла, потому что выходила на балкон без шубы, в одном только свитере.

– Дан, а что такое хор? – спрашиваю я, разворачивая к ней листок, словно, не прочтя этого короткого слова, она не вспомнит, в чем там дело.

– Хочешь? Съезди.– И, недолго думая, Данка вписывает мое имя напротив хора. А в дополнение я получаю серых художников.


Мои съемки поздно: в двенадцать и в четыре, и потому я – свидетель того, как в офисе появляется адвокат Виталя. Он невысокий, подстрижен так, словно сверху на него упало нечто тяжелое и плоское, и сам весь пришибленный и невысокий. Лицо у адвоката красное, глазки – маленькие. Таким его сняли бы в фильме про продажное правосудие.

Я – первая его жертва. Иду за ним в директорский кабинет и, запинаясь, докладываю, как нашла тело Эдика. Как ни странно, сейчас я помню все даже лучше, чем помнила тогда: картинка чиста и кристальна, словно отредактирована в фотошопе.

Адвокат не мучает меня долго: такое ощущение, что я не слишком важна для него. Выхожу из кабинета с легкой обидой. Даже смешно: чувствую досаду, что меня не подозревают, хотя, случись обратное, я перепугалась бы насмерть.


На радостной Дядь-Пашиной машине мы едем на городскую окраину снимать сюжет, обозначенный словом «хор».

Переезжаем мост. Вдоль дороги – двухэтажные дома, стыдливо прикрывающие облупившиеся фасады густыми зарослями кустов и низеньких корявых вишен. За ними надменно возвышаются блочные пятиэтажки.

Здание хоровой школы – одноподъездный двухэтажный домик. Возле двери – яркий желтый прямоугольник на выцветшей стене: здесь когда-то висела табличка, и это подтверждает ее маленький синий уголок, зацепившийся за последний болт.

Внутри – дощатые рассохшиеся полы, неработающий гардероб за ажурной решеткой и дверь туалета, а по другую сторону – приоткрытая дверь кафе, из которой льется сизый, словно заранее напитанный сигаретным дымом, свет.

Нас встречает Светлана Васильевна, директор школы. Она встревожена и крутит надетое на указательный палец кольцо от связки с ключами.

– Видели вывеску? – первым делом спрашивает она.

Я честно отвечаю:

– Нет.

– Сбили.– Она идет впереди, показывая дорогу, и разговаривает со мной, чуть поворачивая голову. Мы поднимаемся на второй этаж.– Так мерзко и по-хулигански... Серьезные люди, а ничем не гнушаются.

– А может быть, не они? – осторожно спрашиваю я.

– Ну конечно! – Директриса оборачивается и язвительно смотрит на меня.– Сколько лет никто вывеску не трогал, а стоило только городской администрации решить, что нас тут быть не должно, сразу кто-то случайно схулиганил!

Она издает резкий смешок и идет дальше.

– А почему они вас выгоняют?

– Из-за помещения. Мы им денег никаких не приносим, занимаемся с детьми бесплатно. А здание можно сдать в аренду. Видели кафе внизу? Там мэрские дружки любят отдыхать, уж не знаю, почему именно здесь – на нашу голову.

И она называет несколько небезызвестных фамилий.

Светлана Васильевна открывает кабинет. Здесь просторно и светло, у стены – фортепьяно; прислонясь к его бокам, прямо из пола растут высокие стопки нот.

– Скажите,– я запинаюсь, боясь задать неприятный вопрос,– а почему вас нельзя закрывать?

Директриса на мгновение застывает, а потом обида прорывается в ней бурным клокотанием слов:

– Во-первых, вы видели наш район? Здесь же глушь. Кто здесь будет заниматься детьми? Ими и родители не занимаются! А у нас методика: своя, уникальная. Мы берем деток любых, с ЗПР, с проблемами, и они у нас становятся нормальными,– последнее словно она произносит с нажимом, по слогам.– Мы участвуем в фестивалях, к нам приезжают перенимать опыт! Это мы только для администрации МУДМОД.

– Что? – не знаю, как понимать это странное, отдающее неприличием слово.

– Муниципальное учреждение дополнительного музыкального образования детей. Нас на фестивале православной культуры даже объявлять отказались. Так и вышли...

Говорит она много, долго и сбивчиво, переходя с официальных штампов на гневное просторечье. Я не перебиваю: даю ей выговориться – просто потому, что ей это необходимо.

Пока мы разговариваем, в кабинет тихонько заходят дети. Девчонки – высокие и развитые; мальчишки – низенькие и от застенчивости ссутулившиеся.

Мы пишем синхрон, потом я говорю, что можно начинать урок, и Светлана Васильевна долго выбирает, что же им спеть. Меня немного раздражает это суетливое шуршание нотных страниц, я думаю: все равно, что петь; раз берут всех без разбору, может ли быть на простом уроке что-нибудь, кроме умилительной разноголосицы? Но вот они запевают зимнюю песенку про снежки, и я, витающая мыслями где-то далеко, вдруг начинаю слушать. Дети поют высокими чистыми голосами. Нотки кристальные, как морозный воздух, песенка летит вверх и вниз легко, словно в шутку брошенный снежок. Аккомпанируя, директриса оглядывается на меня и, торжествуя, понимает, что дети меня победили.

– И что,– спрашиваю я ее, когда съемка закончена,– вы берете всех, без прослушивания?

– Конечно, всех,– гордо отвечает она.– Как их не возьмешь: такой район! Я его сегодня не возьму, он меня завтра ограбит. Лучше пусть поет.

– А как вы умудряетесь?..– Я не могу даже сформулировать вопрос.– Ведь от природы не всем дано...

– Я же говорю: у нас методика, нельзя нас закрывать,– констатирует она.

Мы уже готовы уезжать, когда к директрисе подходит одна из девочек и что-то шепчет ей на ухо.

Кивнув, Светлана Васильевна берет ключи с крышки фортепьяно и спускается вместе с нами и девочкой по лестнице.

– Вот,– говорит она, поднимая связку повыше.– Запираю туалет и вожу их туда лично.

Витя отправляется ждать меня в машину, а я захожу с директрисой в туалет. Здесь две двери, но букв М и Ж нет. Вместо них на одной из дверей табличка с золоченой надписью: «Туалет для посетителей кафе»; на другой, обшарпанной – небольшой замок на дужке. Директриса отпирает его, впускает девочку, и мы выходим в холл.

– Вот так всегда: если кому-то надо в туалет, останавливаю урок, отвожу, жду, привожу, продолжаю занятия. А пока меня нет, запираю детей в кабинете. Иначе нельзя.

– Почему?! – допытываюсь я.– Дети проблемные?

– Дети у нас отличные. Просто занятия вечером, после школы. А в это время в кафе уже дым-туман... У меня полгода назад девочка одна пошла в туалет, я ее отпустила спокойно, даже подумать не могла... И хорошо еще, она с папой пришла. Папа ждал на втором этаже, но все равно услышал, иначе не знаю, что и было бы. Она в туалет заходит, а из соседней кабинки – пьяная морда. Он ее на подоконник повалил и... Хорошо, папа услышал крик...

Руки мои сами сжимаются в кулаки. Я гляжу на сизый свет дремлющего кафе, стискиваю зубы. Я приехала сюда равнодушной, теперь в моей груди – восхищение и сострадание, я хочу помочь, но не знаю как.

– Но по закону,– говорю я,– питейное заведение не может располагаться в непосредственной близости от детского образовательного, и тем более не может делить с ним один туалет!

– Вот поэтому,– директриса измученно сводит брови,– они нас отсюда и выбрасывают, чтобы ничего не нарушать.

– И что вы будете делать?

– Бороться.

– Но как? Ведь вы поймите: я сделаю сюжет, но это ничего не решит. Нас и смотрят единицы, а неравнодушных из них...

– Все равно,– упрямо говорит она.– Школа нужна. Нужна.


Я работаю до позднего вечера и выхожу из кабинета под назойливые звуки нашей заставки.

Перед офисом темно и пусто: потому что нет Диминой машины. Я так обижена на него, что пинаю невысокий сугроб, выросший во дворе. Крупинки снега катятся по темному льду. Конечно, он ничего не обещал, но я так привыкла к теплу машины, к переполненным троллейбусам, которые остаются далеко позади, к слякоти и льду, которые меня не касаются... А сегодня он не приехал.

Я бреду к остановке и тут же спотыкаюсь. Нога моя едет по льду, я взмахиваю руками, изгибаюсь, больно потянув спину, и падаю, ударившись боком о какой-то бугор. Я лежу, дуясь на Диму и мрачно размышляя, что делать: вставать и идти на троллейбус, или не вставать и всплакнуть. Из моей сумки раздается телефонная мелодия, поставленная на Диму. Я подтягиваю сумку к себе и долго ищу в ней мобильник.

– Алло, Дим,– говорю я, вставая и отряхивая коленки.

– Я твой мужчина? – спрашивает он, напирая на слово «твой».

– Мой...– нерешительно подтверждаю я.

– Я добыл тебе мамонта,– шепотом, но очень гордо заявляет он.– Приходи, пока он не остыл. Вернее, пока он не слишком тепленький.

– Куда – приходи? Кто – тепленький?! – Я начинаю раздражаться, но пока сдерживаюсь.

Через минуту, проклиная все на свете, я уже иду по скользкому тротуару прочь от дома, спотыкаюсь и поправляю падающий на глаза капюшон. И вот передо мной рюмочная. С ее витрины зазывно смотрит древнерусский богатырь с копьем, но почему-то без коня. В рюмочной светло и очень тесно. Крохотные высокие столики сплошь облеплены выпивающими мужчинами. Дима – в центре, машет мне рукой, чтобы я его заметила. Перед ним – наполненная водкой рюмка, напротив – какой-то мужчина в темной куртке. Я подхожу и понимаю, что это наш охранник, тот самый.

Он уже пьян, и нос его, красный, рыхлый, похож на поролоновую крашеную губку.

– Дмитрий, ты почему не выпил? – спрашивает охранник, пытаясь сфокусировать взгляд.

– Я же за рулем! – похлопывая его по плечу и улыбаясь, говорит Дима.

– А... А кто же со мной выпьет? – недоумевает охранник. И тут его взгляд падает на меня – Выпьешь? – спрашивает он.

Я пожимаю плечами, но Дима подмигивает, и я, не знаю почему, соглашаюсь. Беру Димину рюмку, чокаюсь с охранником и выпиваю залпом, стараясь не дышать. Водку я пила только один раз в жизни – на выпускном, всего один маленький глоточек. Теперь жду острых ощущений, но она проскакивает маслом, не обжигает, и во рту после нее почему-то остается сладковатый привкус. В голове – ясно, словно я выпила родниковой воды.

– И что? – вкрадчиво спрашивает Дима у охранника.

– А что? – переспрашивает тот, и я понимаю, что если и есть надежда с ним поговорить, то надо ловить момент.

– Говорят, ты пьяный был...– продолжает Дима.

– Я?! – вскидывается охранник.– Пьяный?! Нет!

– Так тебя уволили за пьянку на работе!

– Уволили меня из мести,– настаивает охранник. Его язык заплетается, и с каждой минутой охранник выглядит все более пьяным. Дима тихонько подталкивает к нему тарелочку с бутербродами.

– Так за что тебе мстить?

– За директора,– отвечает охранник.– Он приходил, а я должен отвечать! Интересные! – Он пьяно хохочет, и его красный, в прожилках нос трясется над тарелкой с бутербродами.

– Ты его прям видел? – гнет свое Дима.

– Видел,– кивает охранник и, кивнув, опускает голову. Упирается взглядом в бутерброды, берет один из них.

– Как меня? Вот так вот точно? – настаивает Дима.

– Не, не как тебя,– рассуждает охранник, разглядывая прожилки на копченой грудинке.– Я задремал. Но – не пил! Звонок в дверь. Открыл. Он быстро прошел, директор. Точно – директор был. Пальто длинное, ботинки...

И охранник впивается зубами в бутерброд. Грудинка откусывается с трудом, и он тянет бутерброд в одну сторону, а голову отклоняет в другую. Булочные крошки градом сыплются на столик, волокна грудинки липнут к полным губам охранника.

– Какие ботинки? – настаивает Дима.

– А-и-е...– Охранник наконец прожевывает свое мясо.– Такие... С носами...– Он наливает и выпивает, не чокаясь, еще одну стопку водки.

– С какими носами? – В голосе Димы чувствуются разочарованность и безнадежность.

– Во с какими! – Руки охранника изображают в воздухе носы восточных туфель.

Мы с Димой переглядываемся. Клиент готов, и ждать от него ничего не приходится. И тут вдруг он мычит:

– Паразиты! Один ходит, другие ходят! Тысячу сунули, думают, можно о человека руки вытирать! – И охранник вытирает руки о собственную куртку.

– Кто сунул тысячу? – осторожно спрашиваю я.

– Эта рыжая... крашеная... с натуральным... этим... рыжим... вашим...

И охранник машет руками. Он то тычет в Диму опухшим корявым пальцем, то шевелит растопыренной клешней возле собственного плеча. Потом последний отблеск сознания гаснет в его мутных глазах, и Дима, вздохнув, начинает отрывать охранника от стола. П


– Похоже, он так часто...– говорит Дима, возвращаясь в машину. Он только что отвел охранника домой и сдал с рук на руки печальной и безучастной жене.– Она даже не удивилась.

– Так что он пил.

– В ту ночь? Думаю, да. Но кто знает? Мог и просто уснуть. А что еще делать ночью?

– Ты думаешь, он видел директора?

– Кто его знает? Судя по всему, пока ему удалось разлепить глаза, человек успел войти на лестницу. То есть охранник мог видеть его в боковое окошко.

– Полы пальто и ботинки...– размышляю я.

– Мужские, с загнутыми носами.

– Да кто угодно мог войти.

– И директор в том числе.

Мы замолкаем, подавленные неразрешимостью задачи.

– Директор мог,– нарушает молчание Дима.– А потом из мести уволил. Написал, что за пьянку, а на самом деле – сигнал всем остальным: не болтайте лишнего.

– Думаешь, его мог видеть кто-то еще?

– Мог. Народ ведь в офисе был.

– А кто был? Точно мы знаем только про Сашка и Андрея.

– Еще Вертолетова была. На радио.

– Да, Вертолетова. И кто-то мог не уйти, остаться. Вот только бы выяснить, оставался ли кто... И зачем остался Эдик?

– А кто дал охраннику тысячу? – оживляется Дима, вспомнив мычание клиента.

– Рыжая крашеная,– вспоминаю я.

– С натуральным рыжим,– подсказывает Дима.

– С этим вашим,– напоминаю я.

Мы смотрим друг на друга, и в голову нам приходит одно и то же.

– Он Сеньку имел в виду,– уверенно говорит Димка.– Камеру у плеча показывал. А потом: кто же еще «наш рыжий»?

– И с кем он был?

– Не знаю. Надо спросить у него.

– Завтра спросим?

– Конечно!

Мы сидим возле дома охранника и молча размышляем. Вокруг нас – темные дворы, мрачные кубы пятиэтажек, в которых гаснут и зажигаются окна. Дима курит, опустив стекло и выдыхая дым в узенькую щелочку. Серебристая обертка, подгоняемая ветром, медленно и чинно проплывает перед нашим бампером.

– Поехали? – спрашивает Дима и, когда я киваю, поворачивает ключ в замке зажигания.– Ко мне? Или погуляем?

– Домой,– устало отвечаю я и наконец-то чувствую, что пьяна. Водка течет внутри меня, словно теплое масло, делает приятно непослушными руки и ноги.

Дима не возражает. Он послушно везет меня домой, смотрит на дорогу и не отвлекается на пустые разговоры. Потом провожает до двери и целует в губы. Может быть, я не права, но мне все-таки кажется, что поцелуй получился почти братским.


17 января, вторник

Сенька зажат между стеллажами в тесной операторской. Под его локтем горит индикатор прикрепленного к подставке аккумулятора, угрожающий, словно бомба. Сенькино лицо красно, как угли, и рыжие курчавые волосы завиваются лепестками огня. Дрожат веснушчатые руки с длинными, чересчур гибкими пальцами.

– Ты здесь был,– настаивает Дима.

– Нет,– в очередной раз отказывается он и пытается сделать еще шаг назад. Но позади – стеллаж, спина упирается в него, и нога, встречая препятствие, скользит вперед по гладкому полу.

– Охранник тебя видел.

– Нет.

– Да, Сеня. Тебя – и кого-то еще. Кого?

– Не меня. Никого.

– Сеня,– вступаю я.– Там, у Виталя в кабинете, сидит адвокат. И если ты сейчас не расскажешь все нам, я сдам тебя ему.

– А наверное, это ты Эдика... А?

Две фразы, как два выстрела. Сенька оседает на пол. Крупные капли пота выступают у него на лбу, и мне становится стыдно. Дергаю Диму за рукав, говорю:

– Пойдем!

Но Димой уже овладел охотничий азарт. Он словно пес, который уже почти схватил раненую, умирающую птицу. Дима не слышит, отмахивается. А Сенька говорит:

– Да, был. Один. Приехал с рекламной съемки около часа ночи.

– Так поздно? – удивляюсь я.

Сенька машет рукой, и его длинная, расслабленная кисть похожа на метелку ковыля, трепещущую под сильным ветром.

– Снимали «Зазеркалье», чтобы отбить часть новогоднего банкета. У них программа начинается в полночь.

– А с кем снимал? – спрашивает Димка.

– Говорю – один. Нужен был только видеоряд. Вы же знаете рекламу. Кто поедет на съемку ночью? Когда они ездили после работы?

– А охранник говорит, что с тобой кто-то был.

– Он был пьяный: через стекло пахло.– Сенька истерически подвизгивает на ударных слогах. Его трясет, и ноги, видимо, от страха ватные, потому что он так и сидит меж стеллажей, спиной к стене, и не может, даже не пытается встать.

– Отстаньте от меня! – вдруг кричит он, как кричат слабые, обессилевшие первоклассники на сильных, обижающих их хулиганов. Я прямо вижу Сеньку в синей форменной курточке: маленького, дрожащего, пытающегося отнять свой портфель и получающего небрежные тычки, и толчка ладонью достаточно для того, чтобы он отлетел в угол.

Назад Дальше