Склейки - Лебедева Наталья Сергеевна 19 стр.


– О! – сказал Эдик, обдав Сашка облаком перегара.– Тут!

Его рука черным волосатым пауком поползла к ручке. Пальцы скользили по ящику, то забывая о своей цели, то вспоминая о ней, и наконец уцепились за тонкую дужку. Эдик резко дернул, в ящике загрохотали, сшибаясь коробками, бетакамовские кассеты. Он запустил руку внутрь и стал шарить у дальней стенки. Несколько листов бумаги и две тощие тетрадки вывалились наружу. Эдик скорбно, по-бабски, ахнул, неуклюже поднял их и принялся, сминая, запихивать обратно. Потом снова запустил руку внутрь и теперь уже извлек наружу свои игрушечные наручники. Помахав ими в воздухе, он объявил:

– Развлекаемся!

Сашок уже выудил из пакета все, что было нужно, и собирался идти к Андрею, но тут Эдик схватил его за локоть:

– Стоп! Стой! Барсетка была... Моя... Тут... Вот,– и палец его принялся тыкать во все углы.

Беспомощно оглядываясь и стремясь как можно скорее отделаться от пьяного Эдика, Сашок наконец увидел висящую на вешалке барсетку: ее уголок выглядывал из-под чьей-то куртки.

– Эдик, вот это не она?

– Она.– Эдик обрадовался и даже заплясал на месте.

Подтягивая упирающегося Сашка за локоть, он начал заговорщически подмигивать сразу двумя глазами и подхихикивать, призывая повеселиться вместе:

– Иди, чего покажу! – зашептал он.

Сашку пришлось идти, пришлось терпеть долгий и бессмысленный ритуал извлечения барсетки из-под куртки, и, конечно, куртка при этом оказалась на полу, и Эдик снова раскудахтался, пытаясь навесить ее хотя бы на компьютерный монитор и прижимая к губам указательный палец.

Наконец мучения закончились.

– Во! – объявил Эдик, вынимая из барсетки пухлую пачку денег. Сашок даже обомлел при виде такой беспечности: каждый знал, что оставлять ценные вещи в офисе нельзя. Тут был проходной двор, и многое – от кружки до ноутбука – могло таинственным образом исчезнуть. Сжимая в кулаке деньги, погромыхивая

наручниками, Эдик выплыл из кабинета. На столе

осталась его повалившаяся набок, расстегнутая барсетка, из которой медленно, будто озираясь, выползали ключи, водительские права, паспорт и еще какие-то

документы. Сашок, вздохнув, все подобрал и повесил

барсетку обратно на вешалку.


– Ну вот, а потом мы монтировали: подкладывали музыку, так что ничего не слышали, потом еще выпили. И я сразу ушел домой.

– А ты не помнишь, дверь на этаж была открыта? Говорят, кто-то подпер ее книжкой.

Сашок надолго задумывается и шевелит в воздухе рукой, словно именно рука вспоминает процесс открывания двери.

– Закрыта,– уверенно говорит он.– Точно, закрыта: я еще долго не мог попасть пальцем в кнопку, чтобы ее открыть.


Данка возвращается, когда я вовсю уже пишу сюжет. Она устало садится за стол, и волосы, всколыхнувшись, опадают ей на лицо остывающим пеплом.

– Ну что? – спрашивает она.– Все нормально?

– Да.– Я понимаю, что спрашивать она может только о сюжете.– Нормально. Пишу.

– Отлично.– Данка выдыхает свою усталость в душный офисный воздух.– Так, новости собрала, что теперь?

И она смотрит на меня. Я отвечаю ей только взглядом: понимаю, что она устала, и ответ мой ей не нужен.

– Теперь гостей поискать в эфир на следующую неделю.

Данка нагибается и выдвигает ящик стола, чтобы снова достать из него наш потрепанный, скрепленный при помощи степлера, самодельный телефонный справочник. Это движение так ясно напоминает мне о рассказе Сашка, что я не могу удержаться и говорю:

– Дан, а ты знала, что у Эдика с собой было много денег?Данка замирает.

– Точно! – говорит она, поднимая указательный палец, на ногте которого ярко сияет страза, и остается сидеть, наклонившись к ящику, но так его и не открыв.– Он так и не съездил... Пойдем покурим?

Я покорно кутаюсь в куртку и иду с Данкой на узкий и длинный балкон, где никого нет, и только длинная сосулька на козырьке роняет вниз сверкающие капли талой воды.

– Он же к тестю...– Данка, закуривая сигарету, делает паузу,– ...ездил в то утро,– и она выдыхает облачко дыма, смешанное с паром ее дыхания.– Он меня просто достал тогда с этими деньгами: не понимаю, почему я до сих пор о них не вспомнила. В общем, ты же знаешь, что машины и квартира у Эдика с Лапулей – от тестя. Ну вот, мало того, он им еще оплачивает страховку, запчасти, ремонт... И Эдик в то утро по-быстренькому собрался к тестю и привез пачку денег, вроде он говорил, что там было тысяч шестьдесят, около того...

– Шестьдесят?

– Конечно.– Данка кивает и плюет в чистое небо струей сигаретного дыма.– КАСКО на две машины, резину поменять, еще там...– И рука с сигаретой описывает в воздухе неопределенную окружность.– Он хотел в тот же день и съездить... Только приехал и – помнишь? – сразу завертелся: в дирекцию его потащили, потом что-то еще. И вот он мне весь вечер до эфира ныл, что никуда не успевает, и махал этими деньгами. Главное, барсетку свою таскал все время с собой – под мышкой.

– А Сашок сказал, что барсетка висела на вешалке.

– Ну правильно! – Данка таращит на меня полные возмущения редакторские глаза.– Он повесил ее под куртки и попросил меня присмотреть, пока переодевается на эфир. А потом его опять кто-то отвлек. Вот так.

– А куда делись деньги? – спрашиваю я.

– Я не знаю,– придерживая себя за локоть, Данка стряхивает пепел вниз, на улицу.– Я же ушла еще до начала эфира.

– Эдик же просил тебя присмотреть за барсеткой.

– А я что, охранник? Я дела закончила и пошла. Кто знает, что там, под куртками – деньги? Он только мне сказал...

Данка уже выкурила сигарету, но все еще держит ее, потухшую, в руках, мнет напряженными пальцами.

– Значит, деньги...– произносит она наконец.

– Сашок говорит,– поясняю я,– что Эдик пришел и взял их из барсетки. Значит, милиция должна была их найти.

– А зачем он их взял?

– Не знаю. Наверное, вспомнил и решил держать их поближе к себе.

– А почему без барсетки?

– Так он же был совсем пьяный... Мало ли что пришло в голову...

– Пьяный? – Данка высоко поднимает ухоженные брови, и удивленное выражение надолго остается на ее лице.

– Как же узнать, нашла ли милиция деньги? – Я заглядываю ей в глаза, словно прошу решить для меня эту проблему. Данке самой интересно, и она говорит:

– Сейчас попробуем.

Из плотного кармана кожаных брюк Данка извлекает плоский телефон, к которому на цепочке прицеплена какая-то блестящая фитюлька, и набирает номер.

– Алло, Олечка? – говорит она, отворачиваясь от меня, словно так ей лучше слышно.– Как ты? Я просто так звоню, спросить, как у тебя дела. Нормально? Ты не одна там? У родителей живешь? Это хорошо.

Данка долго слушает и кивает, сделав сочувственное лицо, хотя Лапуля все равно ее не видит.

– Понятно... Да... Да... Понятно...– твердит она, перекладывая трубку от одного уха к другому.

– Олечка, я вот еще что хотела... Я тут вспомнила, что у Эдика с собой были деньги... Что? Да. Нет. Он их в офис привез, а в страховую не успел. И в сервис не успел. Его Виталь к себе в кабинет утащил. Да. Да, конечно. Правда?

Данка замирает, прислушивается, а потом беспомощно шепчет:

– Олечка, ну что ты... Что ты... Ну не плачь, правда...

А потом, когда Лапуля отключает мобильник, Данка говорит:

– При нем денег не было. И милиция даже ее спрашивала: не было ли при Эдике крупных сумм денег. Лапуля им сказала, что деньги были, но утром. А днем он их отдал за страховку и запчасти.


27 января, пятница

Метет мокрым снегом метель. Стоит мне выйти из дома, как снежные хлопья, словно ища спасения, виснут на мне, обхватывают шапку и воротник своими непрочными тельцами.

На красной стене офиса – множество белых пятен, и мне кажется, что сумасшедшая Ларисик всю ее исписала коротким, кругленьким словом ЖИЛ, но это просто налип гонимый ветром снег, словно метель играла с домом в снежки.

Получаю от Данки два сюжета, один за другим. Второй – устная с заседания в областной администрации. Первый – похороны. Несколько дней назад в Чечне погиб старший лейтенант. Сегодня с ним прощаются в военной части.

Темное траурное небо плачет белыми слезами. В военной части многолюдно и тихо; кажется, нас даже пропускают, не проверив документов, словно и солдат на КПП страшится лишних слов.

Слякотная дорожка тянется за людьми, робко заглядывает в траурный зал, теряется, вливаясь в широкое полотно ковра. На возвышении – гроб, почти не видный из-за венков и цветов; не могу заставить себя заглянуть туда. На фотографии – желтоволосый парень, молодой, с яркими голубыми глазами. Я не знаю его, но чувствую щемящую жалость. Красивый.

Мимо меня проходят, обнявшись, две женщины в черных платках: одна лет сорока пяти, наверное, мать. Вторая – молоденькая, худенькая, с острым носиком и бледным лицом, на которое выбиваются из-под черного платка такие же ярко-пшеничные волосы. Мне кажется сначала, что она – младшая сестренка, но по разговорам, звучащим за моей спиной, понимаю: жена. Сколько же ей лет? Неужели за двадцать? Неужели ее горе так велико, что она выплакала свой возраст по капле, чтобы снова стать маленькой и беззащитной, освободиться от боли, свалить ее на взрослые плечи?

Мимо меня проходят, обнявшись, две женщины в черных платках: одна лет сорока пяти, наверное, мать. Вторая – молоденькая, худенькая, с острым носиком и бледным лицом, на которое выбиваются из-под черного платка такие же ярко-пшеничные волосы. Мне кажется сначала, что она – младшая сестренка, но по разговорам, звучащим за моей спиной, понимаю: жена. Сколько же ей лет? Неужели за двадцать? Неужели ее горе так велико, что она выплакала свой возраст по капле, чтобы снова стать маленькой и беззащитной, освободиться от боли, свалить ее на взрослые плечи?

Я на работе. Мне нужны синхроны, не бракованные, записанные не на накамерную пушку, а на микрофон. Пока церемония не началась, делаю движение к стоящей пока еще поодаль матери. Она видит меня: как раз бросает взгляд в мою сторону. «Нет»,– говорят ее несчастные глаза, почти незаметный жест затянутой в черную нитяную перчатку руки, резкое короткое движение головы. Жена вовсе на меня не смотрит. Кажется, она старается не смотреть вообще.

Вспоминая о сюжете, о новостях, о выпуске, делаю еще одну попытку. Мне указывают непосредственного командира: крепкого моложавого мужчину с проседью в темных волосах. Форменную фуражку он нервно вертит в руках. Я подхожу к нему, стыдливо пряча микрофон, опуская его как можно ниже. Он выслушивает меня, склонив голову так, словно вокруг нас – дикий шум, сквозь который с трудом проникают связные слова. Возможно, это так. Возможно, шумит тишина.

– Вы что? Ну что вы? Похороны...– И круглой зеленой фуражкой он обводит наводняемый людьми зал, словно считает необходимым доказать свои слова.

– Пишем с пушки,– шепчу я Диме, и он, понимающе кивнув, исчезает в толпе. Я знаю: из того, что будет сказано у гроба, многое потонет в эхе просторного зала, в легком, от волнения происходящем кашле, в отрывистых шипящих звуках переступающих ног. Это непрофессионально. А добиваться качественных интервью – не почеловечески. Как мне быть?


С похорон едем в областную администрацию. Дубовый, советский еще шпон и вытертая ковровая дорожка здесь резко контрастирует с пропускной конструкцией из пуленепробиваемого стекла. Милиционер важно проверяет удостоверение, долго ищет меня в списке аккредитованных.

Вхожу в зал, где уже привычно расставлены камеры и у стен сидят знакомые журналисты. Смотрю на длинный, тором, стол, из середины которого торчат длинные листья искусственного цветка.

Входит – разумеется, последней – заместитель губернатора, и начинается заседание; говорят о подлежащих ремонту памятниках культуры. Хочется плюнуть на этот сюжет: в голове мягкий гул траурного зала, в руках – надежная помощь: подробный пресс-релиз, в котором есть все нужные цифры. Дима, умница, сам знает, какие синхроны писать: он умеет слушать и, слушая, понимать.


Щедрой горстью, словно сеятель, Леха выбрасывает на таймлайн стандартный набор кадров: общий, средний, крупный, средний, деталь. Заседалово – ничего сложного. Я сижу на табурете, отъехав к стене, обхватив себя руками, поставив ноги так, что колени оказываются возле груди. Медитирую, думаю о планах и склейках, о простом эффекте хорошего стыка.

Перед глазами, встык, плывут кадры неснятого сюжета. Все кадры монтируются друг с другом встык, видеоряд набран полностью. Эдик всклейку с Волковым, Лапуля – с его охранником, Сенька – с Захаром, Малышева – на перебивки. Справа остаются иконки не пригодившихся кадров: подпертая книгой дверь, Вертолетова в туалете, пьяный охранник.

– Слушай, Леш,– спрашиваю я,– помнишь, ты говорил, что Эдик нагрел Захара?

– Угу,– кивает Леха, встраивая между двумя полноценными кадрами пустую перебивку: лист бумаги, по которому кто-то водит ручкой.

– А ты не знаешь, сколько Эдик был ему должен?

– Не знаю.– Леха мотает большой, тяжелой, как у молодого бычка, головой.– Много.

– А много – это сколько?

– Черт их разберет! Про что – про что, а про деньги они как раз молчат: боятся, что в следующий раз кто-нибудь польстится и заказ у них перебьет.

– Ну хотя бы примерно... Сколько такая работа могла стоить?

– Ну... Тысяч двадцать. Может быть – тридцать. А может быть, я и преувеличиваю.

– Понятно,– говорю я и снова откатываюсь к стене.


Из монтажки иду в студию: набивать подводки в эфирный компьютер.

Призрак Эдика уже стерт и неявен, и, перешагивая через кабель, я, кажется, нечаянно наступаю на него, но, наступив, не вздрагиваю, как от удара тока: просто мысленно прошу прощения.

Пристраиваю листок с рукописным текстом на край стола, ищу в общем документе отведенное моим сюжетам место и начинаю набивать то, что вечером появится у Аришки на телесуфлере. Буквы вордовского документа раздражающе велики, и от звездочек между устными и подводками рябит в глазах; я так и не могу к этому привыкнуть. А говорят, всего пару лет назад прямых эфиров не было, телесуфлер был роскошью, и ведущие читали подводки на память, доходя на самых сложных, бывало, и до двадцати дублей записи.

Измотанный, волоча ноги, входит в студию Дима. Он успел съездить еще на два сюжета.

Дима идет через студию прямо по призраку, машет рукой Андрею, сидящему по ту сторону студийного аквариума, опускается за стол, прямо на место ведущего, и замирает, тяжело опершись о столешницу локтями.

– Устал? – спрашиваю я.

– Угу.– Он кивает головой, и движение вниз получается таким резким, будто голова, как губка, впитала тонны усталости и сейчас оторвется и упадет, как созревшее яблоко с ветки.

– Дима, у меня есть версия по поводу убийства...

– Да? – Он как-то трепетно оживляется, подтягивается, выжимает из головы лишнюю тяжесть.

– Захар или Малышева. Кто-то из них.

– Почему? – И Дима снова сникает, словно версия моя кажется ему совсем никудышной.

– А что тебе не нравится? Почему ты думаешь, что они не могли?

– Ну...– он вяло пожимает плечами,– просто как-то не вяжется. Вот и все.

– С Малышевой, согласна, не вяжется. Хотя оттаскала же она за лохмы Лапулю... А Захар мог.

– Ну пусть будет Захар.– Дима соглашается с таким видом, с каким родители говорят «ладно» капризному ребенку – лишь бы отстал. Мне этого мало. Мне хочется, чтобы он верил мне.

– Он был здесь тем вечером. Помнишь, они оставались писать подводки к рекламной программе? И никто не может с уверенностью сказать, что Захар уходил. А Сенька видел свет из-под его двери – в час ночи. Эдик тогда был еще жив. Но как раз после этого Эдик поднялся на четвертый этаж с пачкой денег в руке, и Захар вполне мог увидеть ее и вспомнить о долге. Он дождался, пока Малышева уйдет, заманил Эдика сюда и...

– Нормальная версия,– согласно кивает головой Димка.– Думаю, на ней стоит остановиться.

– Ты издеваешься?

– Нет, почему? Правда: скорее всего, так и было. Все, ты молодец.

– Тогда надо, наверное, звонить...

– Куда?

– Следователю. У меня где-то записан его телефон.

– И что ты ему скажешь?

– Все это. То же, что и тебе.

– Но это же...

– Что?!

– Несерьезно.

– Ты все же издеваешься,– я начинаю звереть.– Зачем тогда говорить, что моя версия – хорошая?

– Потому что, Оксанка, когда-нибудь надо и остановиться. Отдыхай. Хватит играть в казаки-разбойники.

– А раньше ты мне помогал.

– Раньше... Раньше настроение было другое. Но я готов помочь и сейчас – если что-то надо.

– Дима, как ты не понимаешь! – Я говорю отчаянно, ведь Дима, хоть и по старой памяти, единственный человек, на которого я могу положиться.– Мне важно знать. А когда я узнаю, важно убрать человека отсюда. Чтобы его не было. Чтобы я, зная, кто это сделал, не шарахалась от него в коридоре, понимаешь?

– Оксана.– Дима встает из-за стола, подходит ко мне и кладет на мои плечи ладони – старым, нежным движением.– Но как мы можем что-то доказать?

– Можем. Если Малышева в ту ночь видела Захара, то это уже можно будет предъявить.

– Так она тебе и скажет. Тем более, если сама замешана.

– Давай хотя бы попробуем...

Дима исчезает, и я так и не могу понять, сказал он мне «да» или «нет». Набиваю подводку и устную, возвращаюсь в кабинет. Здесь опять никого: в нашем маленьком офисе люди имеют обыкновение находиться на работе и оставаться невидимыми, отыскиваясь порой в самых странных местах. Лехино кресло в монтажке пусто. Данка оставила своим заместителем белую кофту на крупных пуговицах. Вместо девчонок – распечатанные тексты сюжетов, блокноты, исписанные неряшливыми крупными буквами, возле них – ручки, готовые снова писать, так что даже кажется: дотронься до листков, и они окажутся теплыми, нагретыми отчаянной скорописью.

Люблю офис таким: тихим, наполненным живыми тенями. Окно в стене – как картина, и яркий желтый свет потолочной лампы высвечивает белые стены, делая их похожими на золоченую рамку. Снег там, на картине, уже не идет. Солнце только что закатилось, и небо из последних сил сохраняет синий, стремительно темнеющий оттенок. И только последнее, уходящее за горизонт облако совершенно бело, и непонятно, отчего так может быть.

Назад Дальше