Но, глядя на это облако, я надеюсь, что погода завтра будет хорошей.
30 января, понедельник
Я трушу, отчаянно трушу идти к Малышевой. За выходные многое перегорело, и мне уже не хочется устанавливать истину. Но Димин скепсис белеет в моей голове, словно облако на фоне вечернего неба.
Мы стучимся в темно-коричневую дверь с зеленой табличкой «Главный редактор» и сразу входим. Малышева, скучая, стоит у окна. Перед ней – острие сосульки, длинной, по форме напоминающей остро отточенный меч. Я видела эту сосульку с улицы: там, на фоне высокой кирпичной стены, среди других свисающих с крыши сосулек, она выглядит как самая длинная прядь седой лохматой бороды.
Малышева смотрит сквозь нее на улицу, на проезжающий мимо троллейбус и вздрагивает, когда мы входим, словно не слышала стука.
– Привет,– удивляется она.
– Привет.
Кабинет у Малышевой большой. У дальней стены – пара шкафов, заполненных редкими бумагами, и редакторский стол. Остальное пространство пусто, занято лишь ковролином, напоминающим летнюю, уставшую зеленеть траву, и только вешалка у двери скрывается за длинным пальто, словно готовясь выпрыгнуть из засады.
– Мы зашли спросить...
– Да,– Малышева садится за стол, хватается за паркеровскую ручку и быстро лепит на лице рабочее выражение, готовится решать стандартные телепроблемы.
– О той ночи, когда умер Эдик.
– Что? – Малышева вздрагивает и резко отбрасывает от себя паркер. Кружась, как юла, он скользит по столу и скрывается в траве ковра возле самой ножки.
– Я знаю, что ты была в офисе. И про драку с Лапулей. С Ольгой.
Малышева мрачнеет. Пальцы ее начинают барабанить по столу, выбивая нервный, ломаный ритм.
– Это мое личное дело. И шпионство тебя, Оксана, не красит. Все? Еще есть вопросы?
– Лера, мне просто нужно узнать, кто его убил.
– Не я.
– Да ты что, я тебя и не...
– Выйдите вон.
Ее тон – резкий и повелительный – зомбирует меня, заставляет слушаться. Мы выходим из кабинета, и Дима, раздраженный этим тупым разговором, отчитывает меня:
– Ну. И что? Что это было? Ты это хотела услышать? Все. Хватит. Наигрались.
Я молчу, словно опоздавшая на урок школьница. В голове крутится мысль о неиспользованной схеме шантажа: я ведь хотела припугнуть Малышеву тем, что, если она не станет рассказывать, я стукну виталевскому адвокату, и он не оставит от нее живого места в стараниях защитить своего безвинного клиента. Но я не смогла.
Дима уходит, тускло сияя синтетикой своего пуховика. Я остаюсь одна у двери малышевского кабинета, лицом к двери Захара. Слышу ритмичные сигналы чьего-то далекого мобильника. Они раздражающе долгие, словно кто-то упорный все не теряет надежды дозвониться. Потом понимаю, что это не мобильник: там, за дверью, задыхаясь и всхлипывая, глухо рыдает Малышева.
Я снова вхожу, на сей раз одна, и едва не сталкиваюсь с ней грудь с грудью. Рука ее протянута к замку, чтобы защелкнуть его, не пустить в кабинет нечаянных свидетелей ее слез.
– Лера, прости меня,– говорю я.– Я не думала, что так тебя задену. Мне просто важно выяснить... Неужели тебе не важно? Я уже многое знаю, могу рассказать тебе...
– Заходи,– отрывисто бросает она и защелкиваеттаки замок.
Я бреду по фальшивой траве и смотрю на угрожающую Лере сосульку. Из-под ножки стола достаю упавший паркер, уютно устроившийся в ямке и словно готовый прорасти невиданным деревцем.
Лера щелкает кнопкой электрического чайника и щедро сыпет в две чашки растворимый кофе. Хлюпает носом, сморкается в бумажную салфетку. И за чашкой кофе я рассказываю ей все, что узнала о той ночи.
– Захар? – переспрашивает она.– Нет. Захара здесь не было.
Выиграв битву, Малышева едва подавила в себе желание догнать Лапулю на лестнице и теперь уже, приноровившись, врезать ей как следует. Разочарование в Витале было так сильно, что рождало неподконтрольную, бешеную злость. Но Лапуля уже ушла, оставив в воздухе запах насыщенных сладких духов и несколько рыжих волосков из шубы на стекле балконной двери, поэтому Малышева поднялась к себе, гордо пройдя мимо волковского охранника, словно он не был свидетелем безобразной женской драки. Настроения разговаривать с Волковым у нее уже не было; впрочем, и завтра, и в любой другой день она могла сама подъехать к нему в Думу. В кабинете Малышева открыла черную пузатую сумочку, вынула из нее зеркальце и увидела в нем длинный, белый с вкраплениями красного, вспухающий след от Лапулиного ногтя. След шел через всю щеку от глаза до подбородка.
– Вот скотина! – прошептала Малышева. Она была так зла, что ей не хотелось даже плакать.
Ища, что бы приложить к царапине, Малышева открыла окно. Но свежевыпавший снег на подоконнике, нависшем над оживленной дорогой, уже был серым и осевшим, напитанным всякой городской дрянью. Пришлось снова спуститься на балкон. Там она долго стояла, аккуратно зачерпывая пригоршни снега, стараясь не подхватить нижний, запачкавшийся о перила слой, и катая из него плотные комки.
Тем временем коридор, замерший было в темноте позднего вечера, ожил: завершился эфир. Прошли мимо – стремительно, словно пролетели два ворона – Волков и его охранник, оба в черных широких пальто. Густо пробасил Захар, ведя «утреннюю» девушку на запись подводок, точно агнца на закланье. Эдик, успевший уже сменить пиджак на серый теплый свитер, прогулялся по коридору туда и сюда, а потом, оттянув ворот и достав из нагрудного кармана рубашки сигареты, появился на балконе.
– Ты что домой не идешь? – спросила Малышева.
– Вышел остыть. В студии жарища.
– Простудишься.
– Нет. Я всегда выхожу. А ты чего здесь?
– Да так. Дела.
Малышева отняла от щеки руку с плотным, почти растаявшим комочком снега.
– Что у тебя? – скучая, спросил Эдик.
И эта простая фраза, и обжигающий и стыдный след ногтя, и крупная, напомнившая Лапулю фигура ее мужа вновь разбудили в Малышевой разочарование и ярость.
– Подралась.
– Ты что?! С кем?
– С любовницей моего любовника.
– Это что, здесь? И кто она? – хохотнул Эдик.
Малышева с мстительной яростью ждала этого вопроса:
– Твоя жена.
Она услышала, как у Эдика рухнуло и, рухнув, задребезжало сердце. А может быть, это подпрыгнул на ухабе проезжающий с той стороны дома полупустой грузовик.
Эдик вцепился в балконные перила; сигарета, зажатая между пальцами, погасла, ткнувшись горящим носиком в остатки лежащего на перилах снега.
Потом – Малышева испугалась, когда это увидела,– Эдик поднял правую руку и стал неуверенно похлопывать себя по груди, над сердцем. Она уже хотела спросить: «Тебе плохо?» – когда поняла, что он нащупывает под свитером сигареты.
– Ты же...– начал он, так ничего и не найдя,– с этим...
– С Виталем,– подсказала она, уже не понимая, с каким чувством подсказывает: жалея его или все еще злясь.
– А она?
– С Виталем.
– А ты точно?..
– Я точно знаю. Она сама сказала.
– Ё!
Снежинки, повисев немного в воздухе, ложились на густые Эдиковы брови и, не тая, словно он был ледяной скульптурой, оставались там, делали черные брови седыми. Малышева подошла к Эдику близко-близко и положила руку ему на спину, из-за разницы в росте чуть-чуть не дотянувшись до плеча.
– Ты что,– спросила она,– не знал, что они?.. Даже не предполагал?
– Нет. Она такая дура. Сюсюкает со мной все время. Бесит! Я думал, ей никто...
– Ага. Никто, кроме тебя, не нужен. Так не бывает.
– Правда?
– Конечно,– и Малышева пожала худыми, почти незаметными под наброшенным полушубком плечами.
– И даже такие дуры?
– И даже такие дуры ищут мужчин, которым они покажутся умными. Сам виноват. Правда, мне не казалось – раньше – чтобы ее верность была для тебя чем-то важным.
Эдик зачерпнул остатки снега с перил: ему хотелось охладить лицо. Снег ему достался грязный, и на щеках остались серые разводы, а в кожу впилось трехпалое семечко березы.
– Ё! – повторил он.
– Пойдем выпьем,– просто предложила она.– Я у себя в кабинете окно открою.
Эдик пошел: покорно, словно ему ничего больше не оставалось.
Малышева и правда открыла в кабинете окно, и они стали пить коньяк под аккомпанемент приправленного тишиной редкого шуршания автомобильных шин. Початая бутылка коньяка стояла в шкафу уже давно, и отпито из нее было совсем немного: Малышева иногда добавляла коньяк в кофе. Оба они были так измучены, что сразу захмелели и завели странный, прерывистый и нелогичный разговор: о работе, о мужчинах и женщинах, о машинах, об отпуске и о том, какая сволочь директор.
Они медленно тянули из бокалов коричневое масло коньяка, вдыхали его, а когда между ними повисала очередная навязчивая пауза, неизвестно зачем взбалтывали его и смотрели на свет.
Испуганно отскакивая от ночной темноты за окнами, свет лампы делал очертания предметов поразительно четкими, и при этом комната плыла и покачивалась. Воздух казался рябью на волнах совершенно прозрачной реки.
Вдохнув влажный холодный воздух ноября, Малышева сказала:
– Как на кораблике. Свежо и покачивает.
– Да,– Эдик кивнул головой.– Хорошо. Давай уплывем от них.
Потом они сидели на столе: Малышева – спиной к Эдику, между его ногами. Колени казались рукоятями весел, вставленными в уключины. Эдик покачивался: то ли быстро опьянел, то ли изо всех сил изображал настоящую лодку.
Малышева была сейчас в той стадии опьянения, когда тревоги уходят, и мир казался ей замечательным. В объятиях Эдика стало тепло, спиной она благодарно принимала стук его сердца. Мысль о сексе мелькнула и погасла. Потом появилась снова. Малышева хотела уже закинуть руку за голову, погладить Эдиков подбородок, коснуться губ, но тут вдруг возник в голове какой-то наполовину забытый анекдот «мы им мстили-мстили», и Малышева фыркнула сначала, а потом зашлась в приступе смеха.
– Ты чего? – спросил Эдик, и лодка пошла ко дну: хохоча, Малышева случайно столкнула со стола его правую ногу.
– У нас пробоина! – крикнула она, борясь со смехом, но Эдик не понял.– Анекдот вспомнила.
– А-а! – обрадовался Эдик и, не спросив, что за анекдот, сказал: – Я тоже анекдот знаю,– и, подумав, добавил: – Смешной!
Романтическое настроение было погублено, но хуже от этого не стало. Под анекдоты выпили еще по одной, потом еще. Развеселились так, что скоро уже смеялись, стоило лишь кому-то из них открыть рот.
Веселье подбиралось к самому пику – чуть-чуть не хватало до того, чтобы почувствовать себя совсем хорошо,– как вдруг закончился коньяк.
– Грустно,– пожаловался Эдик и изобразил на своем лице такую запредельную грусть, что оба они тут же расхохотались снова.
– Пойдем купим? – спросила Малышева, тыча пальцем в окно, где через дорогу сияла витрина круглосуточного супермаркета.
– А что? Почему нет?
И они стали собираться. Малышева, поискав свой полушубок, нашла его на полу под столом, Эдик решил пойти так, чтобы, как он сам выразился, еще больше остыть.
– Не остынь совсем! – пошутила Малышева и тут же прикрыла рот, пожалев о своей шутке, которая показалась ей грубоватой. Эдик же расхохотался снова, и она прыснула в ответ.
Выключая свет в кабинете, Малышева чувствовала себя молоденькой девчонкой, сбегающей на дискотеку. В груди клокотала бурная радость, руки тряслись от волнения, а ноздри будоражил запретный сигаретно-коньячный Эдиков запах. Мелькнул перед глазами пушистый рукав серой короткой шубки, щелкнула клавиша выключателя, и все погрузилось в ночную, с желтыми городскими бликами, темноту. Хлопнула дверь. Малышева ойкнула:
– Ключ!
– Что? – протяжно спросил где-то рядом Эдик: в коридоре не было окон, и теперь она не могла его видеть.
– Ключ,– повторила Малышева.– На столе. Остался.
– Почему? – Эдиков голос приблизился и стал еще протяжнее.
– Не знаю,– ответила она как-то беспомощно.– Сумочку взяла, ключ туда не положила. Дверь захлопнула.
И тут он наклонился и поцеловал ее: жадным и бесконечным поцелуем. Его руки путались в длинном сером мехе, силясь его отодвинуть, искали полоску голого тела меж грубым краем свитера и поясом джинсов. Малышева задышала глубоко и вдохновенно, подстраиваясь под его ритм. Вокруг расцветала совсем уж ранняя малышевская юность с поцелуями в темных подъездах, и все было чудесно до тех пор, пока не всплыл снова в памяти поганый анекдот. «Мстили-мстили, мстили-мстили»,– ей казалось, будто воняющий туалетом поезд ездит у нее в голове по круговым рельсам. Возбуждение угасло, и Эдик отстранился.
– Что будем делать? – начиная говорить, Малышева вздохнула, чтобы восстановить сбившееся дыхание, и этот мимолетный вздох вернул Эдика к жизни.
– Пойдем в магазин.
– А потом?
– Вернемся сюда.
– Ключа же нет!
– Придумаем что-нибудь.
– Ты этого хочешь? – Получилось, что Малышева спросила с намеком; она слегка испугалась собственного вопроса.
– Пошли! – скомандовала она.– Запасной ключ должен быть внизу, у охранника.
– А чего смеялась? – спросил Эдик чуть погодя, когда они, пошатываясь, брели по коридору к лестнице.
– Я?! Когда?! – искренне удивилась она.
– Когда я тебя поцеловал.
– Анекдот вспомнила.
– Тот самый?
– Ага!
И смех, пенясь, словно выпущенное на свободу шампанское, потек по коридору верхнего офисного этажа, опьянил и ослабил их больше, чем коньяк, сделал податливыми и неустойчивыми, и, чтобы спуститься по лестнице, Малышевой пришлось схватиться за крепкую мужскую руку.
Перед дверью третьего этажа – первой дверью, оснащенной домофоном,– они остановились, пораженные глубоким раздумьем.
– А как мы вернемся обратно? – спросила Малышева.– Дверь-то захлопнется.
– А давай мы ее подопрем! – предложил Эдик.
– Чем?
– Сейчас мужчина найдет выход! – Он стукнул себя в грудь и ринулся к кабинету «Новостей». Вернулся через минуту, неся в руках растрепанный том словаря ударений. Словарь сунули между дверью и порогом, и дверь, терзаемая безжалостным доводчиком, осталась открытой.
Охранник внизу спал, запрокинув голову, храпя и причмокивая. Лицо его было красно, а через приоткрытое окошко доносился аромат свежего перегара.
Малышева, стараясь не смеяться, достала из сумочки зажигалку, чиркнула и поводила перед окошком. Эдик внимательно следил за ее манипуляциями.
– Ты чего? – спросил он наконец.
– Я думала – вспыхнет,– шепнула она тоном капризного ребенка.
Шутка была такой идиотской, что они рассмеялись – не над самой шуткой, но над ее идиотизмом. Боясь разбудить охранника, Малышева кусала рукав собственной шубы, и Эдик, зараженный ее примером, тоже немного покусал рукав.
Отплевываясь от серых приставучих шерстинок, они распахнули офисную дверь и выползли на заснеженное крылечко.
– Стой! – шепотом закричала Малышева.– Ключ! – И снова захохотала, упираясь в дверь обеими руками.
– Мужчина найдет выход! – сказал Эдик, снова стукнув себя по сигаретам, и приволок на крыльцо лежащий неподалеку обломок огромной сосульки.
Супермаркет встретил их неприветливо: слишком ярким светом, резким запахом селедки и креветок, сонными лицами продавщиц. Почти жалея, что пришла сюда, Малышева решила шикануть и тем самым хоть как-то оправдать свое присутствие. Она решительно подошла к витрине винного и велела продавщице достать бутылку самого дорогого вискаря, который стоил почти пять тысяч. Ей казалось, что выглядит она сейчас очень эффектно.
Эдик, едва за ней поспевавший, казалось, трезвел.
Когда они шли обратно к офису, он, сунув в карманы брюк замерзшие руки и зябко поводя плечами, заметил:
– Это как же я так смог?
– Ты о чем? – поинтересовалась Малышева.
– Я же в кабинете был?
– Был.
– Так я когда словарь брал, видел на столе свои ключи от офиса. Еще подумал: о чем это они мне напоминают? И куртку не взял, идиот...
Малышева пожала плечами. Ей снова стало весело от Эдиковых признаний, и селедочно-креветочное отчуждение исчезло.
– Бежим греться! – крикнула она и побежала вперед, скользя ногами по сырому свежевыпавшему снегу и с трудом удерживая в руках литровую бутыль.
Подбегая к крыльцу, они увидели, как обломок сосульки, крошась и скользя, выезжает, позволяя двери закрыться. Эдик рванул вперед и едва успел подставить плечо.
– Теперь тырим ключи,– шепнула подоспевшая Малышева.
– А может быть, разбудим его? – неуверенно спросил Эдик.
– Не надо.– Малышевой отчего-то было стыдно перед охранником за захлопнутую дверь: сразу вспомнилось, как в детстве мама заставляла носить ключ на веревочке – на шее, чтобы не потерялся. Сначала ключ был жутко холодным, а потом нагревался и противно лип к телу.
Охранник спал, слегка надувая щеки и размыкая губы в беззвучном «ба!». Время от времени между губами натягивалась и лопалась тонкая пленка слюны. Перед ним на столе, возле газеты с недоразгаданным кроссвордом лежал ключ от железного шкафчика.