Больше всего Ларисик походила на выпь, водяного быка. Худенькая, с верткой шеей и маленькой головой, с расплывчатыми, нечеткими контурами глаз, морщинками, похожими на окаемку из мелких перышек, она могла быть незаметной. Но если важная мысль зарождалась и вызревала в ее птичьей голове, действовала Ларисик решительно и громко.
Она сумела узнать номера всех Эдиковых телефонов, звонила ему домой и молчала в трубку, доводя Лапулю до приступов бешеной ревности; писала откровенные сообщения на мобильный, которые Эдик, опасаясь гнева жены, едва успевал удалять; и, конечно, надоедала журналистам «Новостей». Она звонила раз в день. Если трубку снимал Эдик – признавалась в любви, а когда он мягко сообщал, что не может ответить взаимностью, начинала проситься в студию: посидеть рядом, пока он ведет эфир.
Журналистки вели себя с ней по-разному: Данка фыркала и клала трубку, Надька злилась и иногда даже кричала, Анечка смеялась, но нежно и необидно, Оксана и Лиза пытались разговаривать, но тут уже Ларисик клала трубку первой: она все знала и без чужих объяснений.
Стремление попасть в офис было сильно, и не только из-за желания быть там, где бывает любимый мужчина. Там, внутри, хоть и невидимый больше, оставался призрак старого дома. Взойдя по офисной лестнице, можно было коснуться его крыши, посидеть на трубе, раскинуть руки и ощутить себя тем голубем, что каждое утро опускался на водосточный желоб, когда Ларисик уходила в школу... Но Эдик не впускал ее, как она ни просила.
В тот вечер она пришла и долго стояла, ожидая, за забором соседского дома. Старые доски прогибались, когда Ларисик прижималась к ним плечом. Они были черны от времени и сырости и оставляли на драпе пальто грязные пятна. От нечего делать Ларисик скребла по доскам пальцами. Черная липкая грязь оставалась под чистыми ногтями, на досках оставались полосы – белесые, влажные, и обнажившееся дерево сосны казалось состоящим из мокрых оборванных ниток.
Шел мокрый, хлопьями, снег. Город становился чистым, и Ларисику было приятно стоять во дворе, несмотря на холод. Эдик не появлялся очень долго; вышла из офиса и уехала в его машине расстроенная жена – такая крупная, материальная, но все же воспринимаемая Ларисиком как видение, не способное повлиять ни на ее, ни на Эдиковы чувства... Потом он сам вышел на балкон, стал разговаривать с кем-то, закурил сигарету. Ларисик вытянула вперед и вверх свою длинную выпью шею, рискуя выпасть из спасительной тени забора, в которой пряталась, как болотная птица прячется в камышах; она хотела вдохнуть дым его сигареты, услышать хоть одно его слово, не искаженное мембраной телефона и телевизионными помехами, но не почувствовала и не услышала ничего...
Потом они ушли, и время, смешавшись со снегом, стало влажным, холодным и липким. Ларисик вязла в нем, чувствуя, как леденеют ноги, как пальцы перестают слушаться, как по спине, по ложбинке, где прячется позвоночник, спускается холод, будто она, как оконное стекло, покрывается ледяными узорами. Гасли огни в девятиэтажке за офисом, троллейбусы и маршрутки больше не возникали в промежутке между домами, и только редкие машины иногда шуршали шинами по стремительно тающему на дороге снегу. Собаки в частных домах лаяли редко и глухо, но лай их далеко разносился в тишине не городским, а деревенским, чистым эхом.
Прошло четыре часа. У Ларисика не было часов – все они, едва купленные, ломались: то соскальзывали с ее тонкого запястья и разбивались вдребезги, то просто переставали идти, спешили или отставали – но она знала время и без них, угадывала внутренним собачьим чутьем: уверенно, до минуты.
Холода она уже не чувствовала: в сердце росла тревога за Эдика, который никогда не задерживался на работе так надолго. Время от времени Ларисик порывалась пойти к серой офисной двери, но сдерживалась, понимая, что ее не пустят, выгонят. Холодок, растущий в груди, колол больнее, чем зябкая сырость снаружи.
Наконец дверь открылась. Ларисик увидела Эдика – вместе с маленькой женщиной, что разговаривала с ним на балконе. Он был без пальто, в одном только свитере, и прятал руки в карманы брюк. Ларисик, конечно, пошла бы за ними: не задаваясь вопросами, просто глядя на Эдика, восхищаясь его походкой и тем, как красиво белый снег лежит на черных густых волосах... Но сейчас она видела что-то более важное: дверь, отделявшая ее от офиса, осталась открытой, и виднелась в глубине подъезда лестница, перечеркнувшая призрак темного крыльца, вонзившаяся бетоном ступенек в бесплотный козырек, когда-то украшенный резными дощечками. В будке у лестницы спал, запрокинув голову, краснолицый охранник.
Ларисик встала на четвереньки – прямо здесь, у забора – и, быстро-быстро перебирая руками и ногами, поползла внутрь. Рейтузы на коленках мгновенно промокли, трикотажная юбка напиталась грязной влагой, озябшие руки не слушались, и правая кисть подгибалась, стоило на нее опереться. Ларисик вползла внутрь, дрожа от холода и волнения, села, прижавшись спиной к теплой будке охраны, потом, переведя дыхание, двинулась вверх по лестнице – все так же, на четвереньках, чтобы охранник не заметил ее в боковое окошко.
На площадке между первым и вторым этажами было темно, и Ларисик вдруг ощутила безмятежное спокойствие. Она встала на ноги, отряхнула колени, оправила и очистила от налипшего снега юбку, сняла пальто и повесила его на согнутую руку – словно собиралась войти в дом, куда звана была в гости. Гордо распрямив спину, глядя в темноту широко раскрытыми немигающими глазами, пошла вперед и вверх, ощущая под ногами крутой скат крыши старого дома.
Второй этаж был тих и мертв. Дверь третьего была открыта. Ларисик вошла в узкий коридор и завертела головой. Слева вела на четвертый этаж, в мансарду, крутая лестница. Справа и чуть впереди оказалась стеклянная дверь балкона. Эдик курил здесь каждый день. Перевесив пальто на левую руку, Ларисик дотронулась до дверной ручки, которой касался он, погладила стекло и раму, ковырнула растрескавшуюся краску, и маленький ее осколок занозой засел под ногтем.
Повернулась: перед ней на белой двери оказалась зеленая табличка «Новости». Войти туда хотелось очень, но свет пробивался через щель под дверью, оттуда слышались едва различимые голоса, и Ларисик не посмела, свернула налево. Коридор шел вдоль кабинета новостей, а потом поворачивал под прямым углом направо. Она встала на повороте: справа, в густой темноте тупика виднелась яркая надпись «Радио». За спиной у Ларисы уходила под лестницу крохотная каморка туалета, а между этими двумя дверьми была третья, открытая. За ней мерно бормотал телевизор, и синие холодные сполохи, отражаясь от стен, вылетали в коридор и рассеивались в темноте.
Ларисик не знала, что там, но заволновалась, вдруг поняв, что это может быть студия – то место, где два Эдика, простой и знаменитый, встречались, превращаясь друг в друга бесконечное количество раз. Встав на цыпочки, перекладывая из руки в руку несчастное пальто, она двинулась вперед... Но голоса, донесшиеся с лестницы, заставили ее отпрянуть назад. Нужно было спрятаться, переждать, чтобы шедшие сюда люди не выгнали ее, чтобы она смогла хоть краем глаза увидеть студию и немного там побыть.
Ларисик отступила к двери туалета. Голоса приближались. Она включила свет, нажала ручку – та не поддалась. Черной волной нахлынула паника: Ларисик понимала, что туалет пуст, понимала, что он не может быть заперт на ключ, и все дергала и дергала ручку, которая не поддавалась, но вот в какой-то момент она дернула рукой так, что ручка пошла вверх, щелкнул язычок, и дверь стала открываться. Ларисик скользнула внутрь.
Здесь было тесно и грязно. На полу раскинулась тонкая, слабо блестящая лужа с грязной подсыхающей каемкой. Лариса оторвала клочок туалетной бумаги, взявшись ею, закрыла унитаз и села на крышку. Голова гудела, потом гул стих, и оказалось, что офис ожил: в коридоре звучали голоса. Сколько она сидела так? Понять было сложно. Внутренние часы сбились – впервые в жизни. Сначала ей показалось, что прошло минут пять, потом, когда стало ясно, что стрелка застыла на месте и не движется, Ларисик предположила, что сидит довольно долго: полчаса, может быть – час.
Голоса звучали, стихали, слышались шаги... Ларисик сидела на закрытом унитазе, потом начала обживаться: повесила на прикрепленный к двери болтающийся крючок свое пальто, расправила рукава, разгладила полы. Чисто вымыла руки, густо намылив их жидким мылом, которого в прозрачной пластмассовой банке с тонким носиком дозатора осталось на донышке. Убедилась, что дверной замок заперт, и снова уселась на унитаз, сложив руки на коленях и прислушиваясь к тишине, вновь возникшей в коридоре. Хотелось выйти, но легкие шорохи, чуть слышное эхо звуков – настоящее или только кажущееся – заставляло ее сидеть, притаившись. И только громкий, возбужденный, наполненный непривычными интонациями голос Эдика вывел ее из напряженного состояния.
Желание увидеть его – близко, совсем рядом – было так велико, что Ларисик приоткрыла дверь туалета, сделав совсем крохотную щелочку, и тут же захлопнула ее. А когда Эдик, обнимая ту самую, ненавидимую уже женщину, прошел мимо, вышла. Ей необходимо было пойти следом. Выключив свет, замерев на секунду перед туалетом, Ларисик ринулась туда, куда они ушли, туда, куда тянуло ее с самого начала,– к студии. Сразу за студийной дверью оказался крохотный предбанник, размером шаг на полтора: слева и справа – две двери, прямо – маленькая вешалка и зеркало. Она не испугалась мелькнувшего в зеркале отражения, удивилась этому, а потом подумала, что могла и не отразиться в нем, став невидимой, как и ее призрачный, до сих пор существующий внутри офиса дом.
Справа мерцали и бормотали телевизоры. Слева горел свет: не слишком яркий – обычный, домашний. Эдик и крохотная, похожая на осиное жало женщина были там: смеялись, пьяно подхрюкивая, бормотали, шуршали чем-то...
Потом послышались шаги – решительные, к двери. Ларисик заметалась, не зная, куда спрятаться. Мелькнула перед глазами зеленым разрешающим светом надпись «Радио». Она дернула дверь, почти не надеясь на удачу, и та вдруг поддалась, открылась. Ларисик скользнула внутрь. Комнатка за дверью была темной, но из окна в стене бил яркий электрический свет. Ларисик быстро заглянула – там была еще одна комната, заполненная техникой и разноцветными дисками, но выглядела она пусто, скучно и мертво.
Шаги – дробный стук каблуков – быстро удалялись. Ларисик выглянула: коридор был пуст.
Влекомая мерцающим светом студии, она, не раздумывая, нырнула-таки туда. Здесь было тихо и темно. Синие блики метались по просторной комнате, озаряя высокие декорации и белый полукруглый стол, отражались в стекле мониторов и объективах камер. Что-то непонятное лежало на полу. Ларисик оглянулась, увидела выключатель на стене, включила свет.
Посреди студии лежал Эдик. Ларисик сначала испугалась, но он всхрапнул и слегка пошевелился, однако перевернуться на бок не смог. Она обошла Эдика по широкой дуге, разглядывая и словно не видя. Споткнулась о ногу декорации, и фанерный лист загрохотал у нее над головой. Ларисик обернулась: за ней была фотография ночного города. Такая мистическая, загадочная на экране, она оказалась простыми фотообоями, и шов посредине немного разлохматился, обнажая изнанку, коричневую, как оберточная бумага. С другой стороны был стол – тот, что она так часто видела по телевизору. Стол оказался щербатым по бокам, а со стороны ведущего белая столешница была покрыта разводами въевшейся пыли. К ребру ее было приклеено несколько разноцветных сплющенных шариков жеваной жвачки. Ларисик поверить не могла в то, что она видит: яркое, блестящее пространство студии оказалось еще более блеклым и обшарпанным, чем ее собственная комната. Эдик снова всхрапнул. Ларисик посмотрела на него: взлохмаченные волосы, отекшая щека... Руки сложены за спиной, скованы наручниками, и кисти – не сильные и не мужественные, а большие, неуклюжие, толстые. Штаны Эдика были расстегнуты и приспущены. Из-под них выбивались широкие, смятые, скомканные трусы светлокоричневого цвета, все в мелких изображениях глумливых осьминожек. У Эдика на экране были узкие плечи; узкие, но красивые, мужественные. Его зад оказался шире плеч, и ноги казались слишком толстыми, бабскими, дебелыми и неприятными. Ларисик нагнулась и, обламывая и без того короткие ногти, стала натягивать на Эдика его приспущенные штаны. Ей удалось сделать так, чтобы неопрятного белья стало не видно, и она встала, по детской привычке дуя на ушибленный палец. Эдик всхрапнул еще раз. Ларисик поморщилась. В воздухе распространился запах перегара. Она смотрела и не могла понять, не могла связать воедино все эти странные нити. Словно акула, кружила Ларисик вокруг любимого мужчины и не могла увидеть его, вдыхая кислый запах перегара и натыкаясь взглядом на шов в заднике, жвачку, приклеенную к столу, бабский зад, толстые ноги, мятое лицо... И вдруг простая мысль пришла ей в голову: они – Эдик и та острая женщина – хотели заняться любовью прямо здесь! На полу, по-скотски, пьяными. И он спустил штаны и ждал рыбу-иглу, колючую крохотную стерву! Темная тяжелая камера возникла вдруг у Ларисы перед глазами. Прямо под ней, на полу, лежал Эдик. Зло, с остервенением, Ларисик толкнула камеру на него. Накренившись, неуверенно и медленно, словно раздумывая, камера скользнула вниз. Послышался хруст, и Ларисе стало вдруг легко. Она смотрела на то, что лежало перед ней, распластавшись на полу, на жалкое, униженное тело, уничтоженное ею, разломанное и разобранное. Она окинула студию прощальным взглядом – тут больше не было ничего интересного – и вышла, рассчитывая завтра снова увидеть тех двух нужных ей Эдиков, надеясь на то, что она уничтожила лишь третью, ненужную ей часть.
Возле лестницы Ларисик остановилась: возле двери, подпирая ее, лежала какая-то книга. «Словарь ударений» – прочитала она и ушла, прижав томик к себе, баюкая его, как ребенка. Первый, главный Эдик был ведущим, а значит, часто до нее дотрагивался. Ларисику важно было иметь что-то, чего он часто касался.
Он не вышел в эфир на следующий день. Его заменила худенькая остроносая ведущая, говорившая, по мнению Ларисы, слишком быстро... Сказали: Верейский умер, и тут она поняла, что убила все три его сущности, и почувствовала, как горе заполняет ее комнату.
Она не хотела поступать так, как поступила, но и иначе не могла. Тот Эдик, которого она увидела в студии, не должен был жить, не должен был своим существованием пачкать светлый экранный образ. Отгоревав, переждав самую сильную боль, Ларисик пришла к офису и написала на нем слово «ЖИЛ» – потому что он был жив, когда был здесь в последний раз. Потому что здесь она видела его живым.
– Надя, вызывай милицию! – громко шепчет Данка, словно боясь спугнуть Ларисика, эту тонкую, бурую птицу. А Ларисик сидит спокойно и смирно, склонив набок свою небольшую голову с черными блестящими глазами.– Стой! – кричит Данка Надьке, набирающей уже номер с городского телефона.– Позвонишь, когда мы начнем писать интервью. Позовите Димку.
Данка наклоняется к Ларисику:
– Вы можете повторить это на камеру?
– Да,– просто отвечает она.
Я стою в дверях и вижу, как Надька готовится набрать номер. В руках ее листок бумаги, на котором Данка записала номер начальника районного УГРО. В кабинете Данка садится на стул перед Ларисиком: та не изменила позы и наклона головы и смотрит на нее все так же – пустыми блестящими глазами. Сбоку от них – серый наш стол, и Димка устанавливает на нем микрофон на шаткой маленькой трехногой стойке. Микрофон направлен на Ларисика, словно темное дуло охотничьего ружья.
– Можно,– вполголоса говорит Дима, заглядывая в видоискатель, и по привычке дает двумя пальцами никому не нужную отмашку.
– Как это произошло? – шепотом, с показной трагичностью задает Данка свой единственный вопрос. Дальше она будет только сидеть и кивать – лишь для того, чтобы Ларисик смотрела в нужную точку.
– Я любила его. Правда,– говорит Ларисик.– Только сама не знала. Соседка сказала мне однажды: «Хороший диктор». А я сказала: «Я его знаю». Я и правда его видала часто. У нас дом стоял на этом самом месте, и я часто ходила смотреть – как тут дела, как чего. Видела его много раз. Вот, верно, и влюбилась...
Не слушаю. И горько, и жалко, и волнами наплывает долгожданное облегчение.
Подходит Надька.
– Едут? – спрашиваю я, показывая на телефон в ее руке.
– Едут,– кивает она.– Вызвала.
Мы стоим в коридоре, прислушиваясь к вялым интонациям Ларисика.
– Как ты узнала? – вдруг спрашивает Надька.– О Ларисе? – поясняет она, наткнувшись на мой непонимающий взгляд.
– Она вошла в кабинет...– отвечаю медленно, подбирая слова, сама пытаясь сообразить, как же вышло так, что я догадалась,– ...трогала стулья, подержалась за краешек какого-то листка. И я подумала – вскользь – что такая, пожалуй, могла бы украсть наш словарь, просто на память. У меня ведь не было ни одной версии, куда он мог деться. Потом ее внешность. Один человек сказал мне, что прямо перед убийством видел в офисе маленькую худенькую девушку, которая скользнула из туалета в сторону радио. Я сначала подумала на Вертолетову, но оказалось, что это не она. По крайней мере, я в это поверила.
– Почему? – спрашивает Надька.
– Не знаю. Просто поверила. У Вертолетовой и мотива не было. Наоборот, раньше Эдик с Лапулей ее защитили бы, а теперь Цезарь съест.
– Скотина.
– Скотина. Так вот. А потом Ларисик пошла в туалет: резво так пошла, словно знала, куда надо идти.
– Ну и что?
– Согласна. Я тоже не придала значения. Но ручка!
– А что – ручка?
– Наша придурочная ручка! Повернутая наоборот! Ты же знаешь, как подолгу с непривычки люди не могут открыть туалет. Пока не скажешь, не сообразят, что нажимать надо вверх! А она – нажала. Сразу. Даже не попытавшись открыть, как обычно. Вот и все. Так я и поняла. Просто в голове все склеилось, словно в монтажке. Кадрик к кадрику – картинка.