На вид ей было лет двенадцать, но при ближайшем рассмотрении это впечатление пропадало. Даже в темноте, в зеленоватом свете фонарей было видно, что ей гораздо больше. Он ей этого не сказал, это сделал Эдам, Эдам — кузнец слов. Внешне она напоминала ангелочков с открыток на день рождения и иллюстраций к детским сказкам. Эдам и об этом сказал. Руфус же видел только маленькую, стройную, изящную девчонку в джинсах, майке и с рюкзаком, в котором, казалось, ничего нет. А еще с огромными глазами, с отраженным в них то ли отчаянием, то ли безумием.
Он проехал вперед несколько ярдов, и она подбежала к машине.
— Куда тебе?
— Куда угодно.
— Слушай, давай поконкретнее.
Она секунду колебалась.
— В Нунз.
— Вот сюрприз. Какое удивительное совпадение — я туда и еду.
Честно говоря — а в то время он был честен с самим собою, — Руфус подобрал ее, так как надеялся на секс, ведь секса у него не было с отъезда Мери (ночь с подружкой официантки не считается, тогда он был слишком пьян). Сначала она показалась не очень привлекательной. Такова уж была Зоси. Ее привлекательные черты проявлялись медленно, а потом брали за горло. Она выглядела до невозможного юной.
— Можно мне сигарету?
— У меня только шесть штук.
— Можно купить еще в пабе.
— Я купил бы, если бы были деньги. Я только что купил галлон бензина. У меня был выбор: либо залить бензин, либо всю ночь курить сигареты на обочине. У тебя есть деньги?
— Естественно, нет.
Вряд ли в ее голосе прозвучало бы больше изумления, причем сердитого, если бы он спросил, не лежит ли у нее в рюкзаке норковая шуба.
— Как тебя зовут?
— Зоси.
— Зое?
— Не Зое и не Софи. Зоси. А тебя?
— Руфус.
— Вуф-Вуф, — сказала Зоси.
Руфус дал ей сигарету и закурил сам. Он съехал на стоянку для грузовиков, и они выкурили свои сигареты. Потом юноша вспомнил о марихуане в кармашке на дверце. Он разобрал одну из оставшихся четырех сигарет, сделал из нее косяк, и они курили его по очереди, все ближе придвигаясь друг к другу, руками касаясь лица и губ, потом тел, а потом перебрались на заднее сиденье…
Это был самый короткий половой акт в жизни Руфуса, почти без преамбулы, почти без уговоров. Такой же легкий, как в семейной жизни, размышлял сейчас Руфус. Он не спрашивал себя, понравилось ли ей, хотела ли она. Она двигалась правильно, издавала правильные звуки, и он даже увидел на ее лице, пустом и в тоже время испуганном, некоторые признаки удовольствия.
Вернувшись за руль, он ехал и почти с нежностью гладил ее по коленке, а потом спросил, куда именно в Нунзе ей надо.
— А ты куда едешь?
— К своему другу. Может, знаешь это место? Уайвис-холл, такой довольно красивый викторианский дом с огромным участком земли.
— Я никогда не была в Нунзе. А этот твой друг — это дом его родителей?
— Нет, его собственный. Он хозяин. Там живем только мы вдвоем.
— Руфус, — сказала она очень тоненьким, очень юным голоском, — можно мне пожить с вами? Хоть немного? Хоть один день?
— А почему бы нет? — сказал Руфус и спросил: — А вообще, ты куда ехала?
Она молчала секунду или две.
— Ладно, не говори. Твое дело.
— Я просто надеялась, что что-нибудь подвернется, — сказала она.
— У тебя действительно нет денег?
Она тут же ощетинилась:
— Что ты от меня хочешь? Чтобы я вам заплатила?
— Ладно, извини. Мне просто стало интересно, как ты собиралась куда-то добраться без денег.
— У меня есть пятьдесят пенсов. — Она порылась в рюкзаке и показала ему монеты. Рюкзак и в самом деле оказался практически пустым. Там лежали серый вязаный свитер, черный кожаный ремень с заклепками, журнал «Хани» и наполовину съеденный шоколадный батончик. Зоси накинула свитер на плечи и обхватила себя руками. — Я ехала домой, — ответила она.
Руфус понял, что ей не нравится, когда задают вопросы, поэтому он не спросил, где ее дом. Они ехали по дороге, на которой был поворот на Нунз, церковь и центральную лужайку деревни. Зоси смотрела в окно; за ним освещенные белым лунным светом участки перемежались с темными. Руфус заметил, что она дрожит, хотя было тепло.
— Ты в порядке?
— Я устала, — сказала она. — Господи, как я устала.
Девушка откинулась на спинку и закрыла глаза. Он проехали мимо «Милл-ин-зе-Питл» — в доме свет не горел, нигде не было ни огонька, — и повернули на проселок к Эдаму. Когда «Юхалазавр» остановился, Зоси проснулась и захныкала, как ребенок.
— Приехали, — сказал Руфус.
Она вылезла, потянулась, потерла кулаками глаза.
— Давай сюда, — сказал Руфус, забирая у нее рюкзак.
Зевая во весь рот, Зоси разглядывала Уайвис-холл, террасу с колоннами, окно столовой, в котором была видна люстра, освещавшая овальный стол красного дерева.
— И это все принадлежит твоему другу? Ну, только ему?
— Абсолютно верно.
— Сколько ему?
— Девятнадцать.
— Прикольно, — сказала Зоси.
Она спросила, можно ли ей сразу пойти спать. К тому моменту они уже ушли с террасы в дом. Руфус пока не понял, как Эдам отнесся к Зоси. Он оценивающе разглядывал ее и, кажется, не мог отвести глаз. Почему-то с Зоси все было не так, как с теми двумя девицами, официанткой и ее подружкой: тех он четко «снял» в Садбери, а Зоси просто посадил в машину. Эдам сказал:
— Я покажу, где ты будешь спать.
Руфус не возражал. Он решил открыть бутылку вина. Судя по шагам наверху, Эдам проводил Зоси в его, Руфуса, комнату, Кентаврову, и это было единственное, что его интересовало. Он вышел на террасу с бокалом в руке и устремил взгляд на озеро. Отражавшаяся в воде луна напоминала круг белого мрамора. Они с Зоси выкурили все, что было, а он ужасно не любил ложиться спать, зная, что в доме нет ни одной сигареты…
Руфус зажмурился, открыл глаза и скользнул взглядом по «Пакету игрока», лежащему на столе. Пакет исчез в верхнем ящике, когда сестра из регистратуры объявила о приходе очередной пациентки.
* * *Приближаясь к дому после их бегства из Отсемонде, Эдам впервые в жизни хотел умереть. А еще он испытывал желание, которое бывает у больных животных: найти нору подальше от стаи и заползти туда. Расставшись с Руфусом и попрощавшись с ним словами Кассия, который прощался с Брутом,[63] он очень надеялся, что удастся зайти в дом незаметно и подняться в свою спальню. Однако так не получилось.
Отец стоял в саду перед домом с садовыми ножницами в руках. Увидев Эдама, он не поприветствовал его, а заговорил в очень странной манере, не как с сыном, которого не видел почти три месяца.
— Всего полдня нужно, чтобы привести этот клочок в порядок, выполоть сорняки и собрать мусор. Это не то, что сад нормального размера, в несколько акров. Этот даже садом не назовешь.
Эдам ничего не сказал. Им владела безысходность, он чувствовал себя беспомощным.
Льюис Верн-Смит продолжал:
— У тебя сумка для гольфа, которая принадлежала моему дяде. — Он, кажется, только сейчас сообразил, что сумка, как это ни несправедливо, как это ни возмутительно, принадлежит Эдаму. — Знай, что он очень дорожил ею. Хилберт очень бережно относился к вещам. Хотя сомневаюсь, что ты можешь понять. Для тебя это просто какая-то старая сумка, годная только для того, чтобы выбросить на помойку.
— Я никуда не собираюсь ее выбрасывать, — сказал Эдам.
Он обошел дом, направляясь к кухонной двери. Льюис шел за ним. Эдаму казалось, что у отца слегка «съехала крыша». Потеря Уайвис-холла и связанные с этим переживания привели к «сдвигу по фазе».
— Значит, ты был в Греции, — произнес он.
— М-м-м.
— Это все, что ты можешь сказать?
— А что ты хочешь от меня услышать?
— Если бы мне в твоем возрасте так же невероятно повезло провести десять недель каникул в Греции, у меня было бы что сказать, причем гораздо больше, чем это жалкое «м-м-м», уверяю тебя.
Они уже вошли в кухню. Матери и Бриджит там не было.
— За все это время ты даже не приблизился к своему наследству. Ты даже не знаешь, что с ним, а вдруг дом рухнул, или его подожгли, или снесли. — Отец закипал, накручивая самого себя. — Ты абсолютно безответственный, ты хоть понимаешь это? Никто не знал, где ты, никто не мог связаться с тобой. Ты мог умереть, а этот замечательный дом, на который тебе совершенно наплевать, мог рухнуть — и что бы мы делали? Белыми лебедями летали бы над Грецией?
Не выпуская сумку из руки, Эдам поднялся наверх, вошел в свою спальню и запер дверь. Сейчас он радовался, что тогда не разуверял отца в том, что вернулся из Греции. Позже, вспоминал он, отец высказался насчет его загара и добавил при этом что-то о «dolce far niente»[64] и праздных мечтателях. Эдам же не мог думать ни о чем, кроме фразы отца «белыми лебедями летали бы над Грецией», и, пока он поднимался по лестнице, заходил в комнату и садился на кровать, перед его глазами стояла одна картина: темно-голубое море, испещренное крохотными островками, яркое солнце, синее небо и стая белых лебедей с золотыми ошейниками, к которым золотыми цепочками присоединена волшебная лодка, формой напоминающая гондолу, и в этой лодке сидит он, изящно опустив одну руку в воду, на нем белая туника, он похож на античного героя.
Картина была такой красивой, а реальность — такой отвратительной, что Эдам упал на кровать и, к своему ужасу и стыду, разрыдался. Опасаясь, что отец стоит за дверью, юноша закусил простыню, чтобы заглушить всхлипы. Через какое-то время он встал, раскрыл сумку и достал дробовик, тот, что был двенадцатого калибра. Обмотав грязной майкой левую руку, он взял в нее ружье и протер его грязным носком, а потом убрал обратно в сумку и спрятал под кровать.
Разве он не боялся, что отец обыщет его комнату и найдет сумку? Эдам взял за правило всегда запирать комнату, но это правило не из тех, о которых всегда помнят. Как бы то ни было, если отец и нашел дробовик, он об этом не сообщил, а Эдам к нему больше не прикасался. Сумка так и осталась под кроватью, когда он через месяц уехал в университет, и лежала там еще год, до тех пор, пока он не переехал в собственный дом, купленный на деньги, вырученные от продажи Отсемонда.
Теперь ружье хранится не в сумке, а в шкафу, в маленькой гостевой наверху. У него нет на него разрешения. Хотя звонок полицейского и встревожил Эдама, в панику он не впал, вряд ли они сразу станут обыскивать дом. Они относятся к нему равнодушно — а еще скептически. Нет, не скептически, это неправильное слово, оно подразумевает недоверие, смешанное с удивлением. А они не такие. Полицейские ведут себя так, будто никогда не поверят в невиновность, но с готовностью примут признание вины. Нет, не так, все гораздо проще. Они выполняют рутинную, скучную работу и спешат поскорее с ней разделаться. Однако это впечатление, сложившееся у Эдама, не успокоило, а только сильнее встревожило, потому что он чувствовал: более важные вопросы приберегаются на потом, откладываются до того момента, когда его показания и замечания будут оценены и изучены. Вот тогда полицейские вернутся и учинят ему допрос с пристрастием.
Инспектора звали Уиндером, а окружного комиссара — Стреттоном, только первый был постарше Эдама, а второй помладше. Они ничем не отличались от его соседей и сотрудников. Он предложил им выпить, но они отказались. Эдама слегка насторожило то, что ни один из них, вежливо представившись Энн, не обратил ни малейшего внимания на Эбигаль. Естественно, Энн почти сразу после прихода Уиндера и Стреттона забрала Эбигаль и отнесла ее в кровать, но Эдаму все равно показалось странным, что ни один из них не пожелал малютке спокойной ночи и не произнес банальностей, типичных для подобных случаев.
Уиндер начал с того, что спросил, жил ли он когда-либо в Уайвис-холле, и Эдам ответил, что, ну, не в смысле жил, а заезжал, чтобы проверить дом, ночевал. Он был стеснен в средствах и, находясь там, кажется, продал кое-что из имущества, нет, не мебель, а безделушки.
— Он принадлежал вам, не так ли? — бесстрастным тоном уточнил Уиндер.
— Да, мне. Я имел все права на него и мог продать.
— Мистер Верн-Смит, как долго вы жили там?
— Приезжал туда? На неделю или две. Точно не помню.
Эдам ждал, что они поинтересуются, жил ли он там один, однако его не спросили. Полицейский ничего не записывал, и это слегка прибавило ему уверенности. Ему не нравился равнодушный, холодный, почти как у робота, тон Уиндера, но вполне возможно, что у того просто такой голос, что он всегда говорит в такой манере, даже с женой и детьми.
— А после того, как вы уехали через эту неделю или две, вы возвращались туда?
— Не для того, чтобы жить, — ответил Эдам.
— Значит, вы никогда там не жили, верно? А еще раз приезжали туда?
— Нет.
— Вы выставили Уайвис-холл на продажу, правильно? Ваш отец рассказал нам, что вы выставили его на продажу осенью 1976 года, а весной, не получив приемлемых предложений, сняли с продажи. Затем осенью 1977 года вы снова выставили его на продажу и продали мистеру Лангану.
Ничего не записывалось, но на этот вопрос Эдам ответил чистую правду.
— Я не выставлял его на продажу до конца лета 1977 года.
— Значит, ваш отец ошибается?
— Наверное. — Предвосхищая очевидный вопрос, Эдам сказал: — Я был на последнем курсе университета, писал диплом. Я не хотел отвлекаться на продажу недвижимости. Кроме того, мне сказали, что если я придержу поместье, то оно поднимется в цене. Так и произошло.
Это, кажется, их удовлетворило. Стреттон задал вопрос, которого он боялся, но который был неизбежным, — первый вопрос из тех, что должны были привести к кладбищу домашних животных и содержимому могилы.
— Вам было известно, что на вашем участке есть место, где хоронили домашних питомцев?
— Я, знаете ли, часто ходил туда, когда был ребенком. Думаю, мне его показывали.
— Думаете?
— Я не помню, — ответил Эдам. — Я знал, что там есть кладбище домашних животных, но не помню, когда впервые увидел его.
— А вы не ходили туда, когда приезжали в Уайвис-холл в июне 1976 года или прежде чем выставить недвижимость на продажу в августе 1977-го?
— Вряд ли. Мне трудно что-либо вспомнить.
— Вам, естественно, известно, что было найдено в могиле на том кладбище пару недель назад?
— Да.
— Скелеты молодой женщины и младенца. Смерть наступила девять-двенадцать лет назад, то есть, вероятнее всего, десять-одиннадцать лет назад. Вы согласны?
Эдам не был уверен, что согласен. Как он может соглашаться с допущением подобного рода, да и суд вряд ли бы согласился. С другой стороны, он отлично знал, когда именно наступила смерть, — десять лет и два месяца назад.
— Женщина умерла насильственной смертью. Младенец, видимо, тоже. Самоубийство не исключается, но не могла же она убить саму себя и выкопать могилу, а потом похоронить себя.
Эдам кивнул. Ему очень бы пригодилась сейчас удрученная улыбка, но улыбаться он не мог. Уиндер сказал «убить», а не «застрелить», и это значит, что они не знают о помповом дробовике двенадцатого калибра. И наверняка не нашли дамское ружье, закопанное в Маленьком лесу. В то время он думал, что, если стреляешь в человека — до той поры он стрелял только в птиц и почти ни одну не подстрелил, — жертва шатается, падает и умирает. Как в кино, как в телевизоре. Тогда он не предполагал, что кровь может брызнуть во все стороны, забить фонтаном, потому что дробь пробивает артерии, большие и малые кровеносные сосуды. Именно так тогда и произошло. Вероятно, то же самое произошло и с Себастьяном из Комнаты игольницы: стрелы входили в плоть не плавно, как иголки при иглотерапии, а врывались в нее, вызывая потоки крови…
Ему пришлось приложить все силы, чтобы не спрятать лицо в ладонях.
— В какой конкретно период времени вы были там летом 1976 года?
— Неделю с восемнадцатого июня, — ответил Эдам.
— Вы случайно не встречали молодую женщину? С коляской и малышом, к примеру? Могло быть так, что девушка повела ребенка гулять по подъездной аллее.
— Это частная территория.
— Да, мистер Верн-Смит, но деревенские ею пользуются. Все считают своим долгом нарушить правила такого рода, а не соблюсти их, вы не находите?
Эдам помотал головой. От мысли, что люди могли без его ведома ходить взад-вперед по проселку, он едва не упал в обморок.
— Так вы не видели девушку в окрестностях Уайвис-холла, когда были там? — Он ждал, что Эдам будет отрицать. — Уверен, вы не против моих вопросов. Дело было давно. У вас не проживала какая-нибудь девушка, когда вы находились там?
— Совершенно точно нет. — Эдама удивило, с какой страстностью он солгал.
В памяти всплыла Вивьен — что неизбежно. Он увидел ее в бирюзовом платье с корсажем, расшитым красно-золотыми птицами и цветами. Она была скваттером. В середине семидесятых Лондон ими кишел.
— Думаю, в мое отсутствие домом кто-то пользовался. Когда я вернулся туда в 1977 году, там были… в общем, свидетельства того, что там кто-то жил.
Полицейские заинтересовались. И захотели узнать больше. Однако, придумывая на ходу и описывая разбитые стекла в прачечной, обгрызенную мышами обертку, пропавшие безделушки, он ощущал их недоверие. Эдам чувствовал: им просто любопытно знать, что еще он им выдаст, они просто терпеливо плетут веревку, метр за метром, на которой он сам, в конечном итоге, и повесится.
Вот все и закончилось. Полицейские собрались уходить. Они не спросили, где еще он был тем летом, поэтому ему не пришлось лгать про каникулы в Греции или придумывать какое-нибудь другое алиби. Когда он, будто больной артритом, тяжело и медленно, опираясь руками на подлокотники, вставал с кресла, Уиндер сказал:
— У вас есть что еще рассказать нам?
Произнесено это было как бы между прочим, для галочки. Но Эдама этот вопрос лишил самообладания, прозвучав зловеще и многозначительно. Он проговорил «вряд ли» и подумал, что это нервная, осторожная замена «нет» звучит нелепо.
Эдам открыл входную дверь, Уиндер поблагодарил его за помощь и добавил с таким видом, будто эта мысль только что пришла ему в голову, будто это мелочь, нечто несущественное, что, возможно, через несколько дней Эдаму, если он не возражает, нужно прийти в отделение и в заявлении изложить все то, что он рассказал. Сами они из полиции Суффолка, но сотрудничают, естественно, с управлением уголовных расследований, и если Эдам обратится к сержанту Фуллеру…