По средам аптека закрывалась рано. Автобус довез Шиву до начала Пятой авеню, а дальше он пошел пешком мимо припаркованных машин, напоминавших бахрому, пришитую к тротуару, паба под названием «Боксер» и бакалейного магазина — у обоих заведений были заколочены окна. В прошлую субботу здесь была драка: она началась в «Боксере», когда бармен отказался наливать пьяному. Посетитель оказался с Ямайки, в результате, как рассказывали Шиве, произошел мини-мятеж — он с друзьями обвинил бармена в расовой дискриминации. Было побито много окон, и когда приехала полиция, кто-то уже приступил к переворачиванию машин. Из своего дома, сидя перед телевизором, Лили и Шива слышали, как грохотали автомобили, и Лили очень испугалась. Но вой полицейских сирен положил конец погрому.
В какой ужас пришел бы его отец, увидь он это! Он боготворил Англию, любил ее чистой любовью иммигранта, действительно добившегося успеха в жизни, нашедшего край с молочными реками и кисельными берегами — тот самый край, которого, как утверждали его соотечественники, не существует. Во многих отношениях ему повезло, что он умер. Мятежи случались еще при его жизни, но он был слишком болен, чтобы понять это. В его времена Лондон был чище, думал Шива; не было этого мусора на улицах, нигде не валялись пустые алюминиевые банки, никто их не наподдавал, их дребезжание по мостовой не стало характерным признаком ночи. Неужели за десять лет производство тары увеличилось? Или есть на улицах стали чаще? Или появилось больше детей, которым никто никогда не говорил, что нельзя бросать обертку на тротуар?
Неожиданно в его сознание резко ворвалось одно воспоминание. Он буквально услышал тягучий, с ленцой, голос этого представителя верхней части среднего класса, Руфуса Флетчера:
— В наши дни забраться в чей-то дом проще, чем вскрыть упаковку с бисквитами.
Кухня в Отсемонде, Вивьен в ярко-бирюзовом платье держит в руках огромный таз клубники; Руфус, голый по пояс, в рваных шортах, пытается проткнуть ножницами целлофановую упаковку на пачке бисквитов с заварным кремом. Плотная прозрачная упаковка рвется с громким хлопком, чуть ли не взрываясь, и бисквиты, ломаясь и разбиваясь в крошки, сыплются на стол, на пол. А Зоси сидит на краю стола, берет бисквит и целиком кладет его в рот, и кто-то — Эдам? Руфус? никак не вспомнить — говорит:
— Зоси такого же цвета, как бисквиты, — такая же матовая, гладкая и слегка подрумяненная.
В Отсемонде Шива ощущал себя цветным острее, чем где-либо. Хотя не острее, чем за прошедшие десять лет. Вероятно, он тогда сказал:
— А я, наверное, цвета имбирного ореха.
По средам Лили работала полный день, но за час обеденного перерыва ухитрялась забежать домой и приготовить ему обед, как и требовалось от правильной индийской жены. Она была одета в камизу[59] и шаровары, шею и плечи закрывала дупата[60] почти такого же цвета, как то бирюзовое платье, что он подарил Вивьен. Такой стиль одежды пугал его, озадачивал. Ее предки не из Пенджаба — так зачем она носит костюм пенджабских женщин? Чтобы быть не индуской, а самой Индией, он отлично это знал. Их отношение к этому было диаметрально противоположным. На его взгляд, ассимиляция — это единственный ответ. Разве умерли бы все эти европейские евреи, если бы ассимилировали, если бы диаспора не обособилась как нечто исключительное? Если бы у Шивы была мечта, то она олицетворялась бы идеальным миром из популярной песенки, которую он помнил с детства: там все расы плавились в одном тигле. Шиву не волновало, что при этом теряется многое: камизы и сари, религиозные праздники и филактерии, языки и традиции. Все это мелочи могут катиться в тартарары, если вместе с ними туда же покатятся газовые камеры и горящие машины.
— После работы я иду на урок бенгальского, — сказала Лили.
— Знаю. Я пойду, прогуляюсь и встречу тебя.
— Ой, зачем? Не надо.
— Я пойду, прогуляюсь и встречу тебя.
* * *Два пугающих звука встретили Эдама, когда он открывал дверь и входил в собственный дом: плач Эбигаль и телефонный звонок. Плач раздавался из гостиной, куда вела дверь слева, причем она была открыта; телефон звонил на столике у лестницы прямо перед ним. Не раздумывая, подчиняясь, вероятно, инстинкту, он подошел к телефону и взял трубку. Сразу же, до того как он сказал «Алло», его огорошила мысль, болезненная, как удар в грудь: «Я первым делом подошел к телефону, поставил ее на второе место, а на первое — телефон».
Звонили из полиции.
Энн быстро спустилась вниз и вбежала в гостиную. Чей-то голос в трубке произнес, что говорит инспектор полиции такой-то и можно ли им увидеться, чтобы «прояснить кое-какие моменты». Плач Эбигаль резко оборвался.
— Какие моменты? — спросил Эдам, потому что знал: именно такой вопрос и задаст невиновный человек.
— Объясню при встрече, мистер Верн-Смит.
Эдам спросил, когда инспектор хочет заехать.
— Уверен, вы согласитесь со мной, что лучшего времени, чем сейчас, не найти. Как вы смотрите на то, что мы встретимся, скажем, через полчаса?
— Ладно.
Энн вышла с Эбигаль на руках, Эдам поцеловал дочку и забрал ее у жены. Эбигаль — удивительная способность — выглядела так, будто никогда в жизни не плакала и вообще не знает, что значит плакать. Она счастливо, ангельски улыбалась; шелковистая, как у только что сорванной сливы, кожа на пухлых щечках была прохладной. Эдам это почувствовал собственной щекой.
— Господи, — сказал он, — я вхожу в дом и слышу одновременно и телефонный звонок, и ее плач, и первым делом подхожу к телефону. Что же я за отец?
Вот бы Энн поняла, что он доверяется ей, открывает душу своей жене, что это может стать началом еще большего доверия, его передачи самого себя в ее руки! Но Энн этого не поняла; она восприняла его слова как еще один симптом невротической поглощенности своим внутренним миром. Это раздражало ее.
— Да с ней ничего не случилось. Она расплакалась, потому что отшвырнула мишку и не могла до него дотянуться.
Эдам пожал плечами и прижал к себе Эбигаль. А вдруг его упрячут за решетку и он не сможет видеть ее много лет, лет десять, скажем? Естественно, это чепуха, это должно быть чепухой, просто из-за беспокойства он впадает в истерику. И еще он страшно устал. Возвращение в ту зону памяти, которая на целое десятилетие была похоронена и присыпана землей, — это утомительный процесс. Его вымотали собственные же мысли, он одержим тем, что было похоронено. Вот бы выпить, алкоголь может подействовать успокаивающе.
— Ты не могла бы сделать мне маленькую порцию виски с водой?
Энн изумленно посмотрела на него.
— С большим количеством воды. — Он извинялся. — Я не могу сделать сам, не спустив ее с рук.
Эдам сел на стул и усадил Эбигаль на колени. Сняв часы, он поднес их к ее уху и вспомнил — потому что на ее лице ничего не отразилось, — что часы новые, на батарейке, и, следовательно, не тикают. Тогда он дал дочке украшение с каминной полки, маленькую фарфоровую кошку. Эбигаль тут же сунула ее в рот. Эдама затошнило от безграничной любви к дочери; ему показалось, что эту любовь вытягивают из него клещами, и он со всей очевидностью понял — смешно думать, что в этом могут быть сомнения, — что прежде никогда никого не любил. Даже Зоси.
Ему принесли выпивку. Энн забрала у Эбигаль кошку и дала ей погремушку, которую только что вымыла и которая пахла специальным составом для стерилизации ее бутылочек и прочей утвари. Эдам сказал:
— Со мной хочет встретиться полицейский инспектор. Хочет поговорить о том доме, что мне оставил двоюродный дед.
— Когда?
— В каком смысле «когда»?
— Когда он хочет встретиться с тобой?
— Сейчас. — Он посмотрел на нетикающие часы. — Минут через двадцать.
— Ясно. А в чем дело, Эдам? Надеюсь, ты не вляпался ни в какие неприятности, а?
Иногда Эдаму казалось, что их разделяет гигантская пропасть. Он воспринимал жену всего лишь как посредника, произведшего на свет Эбигаль из его семени. Более того, он чувствовал, что совсем не знает ее. Это чужая женщина, которая пришла в дом за чем-то. Например, за пожертвованиями. Или агитировать за политическую партию или религиозную секту. Он не знает Энн, она совершенно чужая; даже лицо ему чуждо, это лицо его никогда не привлекало, он его не любил, оно не знакомо ему.
— Я мало что могу рассказать ему, — сказал он. — Я же не жил там. Ну, провел там недели две, а потом уехал в Грецию.
— Но ты же нанял кого-то, чтобы следил за домом?
— Вообще-то нет. Просто я так сказал отцу, чтобы он перестал приставать ко мне и обвинять в том, что я гублю дом. Откуда у меня были деньги, чтобы платить этому человеку? Я был на мели. Мне пришлось продать кое-что из мебели Хилберта, чтобы поехать в Грецию.
— Там нашли кости женщины и младенца.
— Со мной хочет встретиться полицейский инспектор. Хочет поговорить о том доме, что мне оставил двоюродный дед.
— Когда?
— В каком смысле «когда»?
— Когда он хочет встретиться с тобой?
— Сейчас. — Он посмотрел на нетикающие часы. — Минут через двадцать.
— Ясно. А в чем дело, Эдам? Надеюсь, ты не вляпался ни в какие неприятности, а?
Иногда Эдаму казалось, что их разделяет гигантская пропасть. Он воспринимал жену всего лишь как посредника, произведшего на свет Эбигаль из его семени. Более того, он чувствовал, что совсем не знает ее. Это чужая женщина, которая пришла в дом за чем-то. Например, за пожертвованиями. Или агитировать за политическую партию или религиозную секту. Он не знает Энн, она совершенно чужая; даже лицо ему чуждо, это лицо его никогда не привлекало, он его не любил, оно не знакомо ему.
— Я мало что могу рассказать ему, — сказал он. — Я же не жил там. Ну, провел там недели две, а потом уехал в Грецию.
— Но ты же нанял кого-то, чтобы следил за домом?
— Вообще-то нет. Просто я так сказал отцу, чтобы он перестал приставать ко мне и обвинять в том, что я гублю дом. Откуда у меня были деньги, чтобы платить этому человеку? Я был на мели. Мне пришлось продать кое-что из мебели Хилберта, чтобы поехать в Грецию.
— Там нашли кости женщины и младенца.
— Я знаю, что там нашли, — сказал Эдам и, прижав к себе крепенькую, пухленькую Эбигаль, закрыл глаза.
Те две девчонки, официантка и ее подружка, которых они с Руфусом подобрали на дороге и привезли на ночь в Отсемондо, пойдут они в полицию? Едва ли. Одна из них уже тогда была замужем, ее муж, коммивояжер, уехал в одно из своих путешествий. Вряд ли ей захочется вспоминать о той позорной оргии с беспорядочным сексом. Кажется, тогда был конец июня, двадцать девятое или тридцатое число, но точно среда. А через несколько дней, в конце недели, приехала Зоси, а потом Вивьен и индус. Он скажет полицейскому, решил Эдам, что уехал из Уайвис-холла в Грецию в первую неделю июля, и если допросят тех двух девчонок — хотя вероятность очень мала, — или одну из них, официантку, их показания не разойдутся.
Индус не пойдет в полицию. Возможно, он уже не живет в Англии. Не исключено, что, когда Эдам увидел его в аэропорту, он уезжал за границу — работать, например. Эдам все еще помнил, какое смятение испытал в тот вечер, когда приехал индус. Тот вышел из-за угла дома, а через секунду вслед за ним появилась Вивьен. Они остановились на лужайке перед террасой (между Зевсом с Данаей и Зевсом с Европой) и смотрели на него, Руфуса и Зоси и не неизбежную бутылку красного.
Эдам никогда прежде не разговаривал с индусами. Хотя нет, не совсем так: он разговаривал с индусами, работавшими на почте, или в супермаркете, или на железной дороге контролерами, но он никогда не общался с ними. Он никогда не вел с ними бесед, так как в колледже индийские студенты — а их было немного, — держались особняком. Этот же выглядел… в общем, сейчас нет подходящего для этого слова, но тогда бы старик Хилберт назвал бы его зудой или надоедой. Эдам сразу ощутил недовольство беспорядком на террасе, духом праздности, атмосферой разгула. Девчонка же, которая представилась как Вивьен, была доброжелательна и улыбалась. Она сразу же поднялась на террасу и приняла бокал с вином, поданный ей Руфусом.
А разве они в тот вечер говорили о чем-то с индусом? Эдам к их приезду был пьяным и уставшим, еле держался на ногах, потому что на него всегда так действовало спиртное. Руфус же был таким же, как всегда, бодрым и веселым, абсолютно трезвым на взгляд тех, кто плохо его знал. Он оценивающе оглядел Вивьен, взвесил все за и против, вынес ей оценку по своей шкале привлекательности и прикинул, в каких отношениях она с Шивой. Для Эдама их отношения были очевидны с первого момента; он даже не спрашивал у них, как они будут спать, вместе или раздельно, просто отвел их в комнату Хилберта, в ту самую, где на стене лицом к кровати висела картина с мертвым ребенком, родителями и доктором.
На следующий день Шива спросил, почему комнату назвали в честь смертного ложа — не потому ли, что там умер двоюродный дедушка? Он из тех людей, кто очень привязан к семье и родственникам. Эдам знал, что Хилберт умер не там, а на площадке черной лестницы, хотя до приезда труповозки его тело лежало именно в этой комнате. Как бы то ни было, они все поверили в то, что Хилберт умер в той комнате, поверили в это, как и в другие нелепости Отсемонда, и смирились с этим.
Зоси часто уверяла, что видела в доме призрак Хилберта, а за ним следовала крохотная собачка-привидение. Самое удивительное заключалось в том, что она очень точно описывала Хилберта — маленьким, тощим, круглолицым, с жидкими седыми волосами и очками в золотой оправе. Наверное, она заглядывала в один из альбомов в кабинете. И, кажется, она стала упоминать о собачке только после того, как Шива сходил в хвойный лес и нашел там кладбище с могилой Блейза…
Эдама передернуло от запаха виски. Отпив немного, он поставил стакан и тут услышал за окном шум мотора. Приехала полиция. Он посмотрел на Энн, помотал головой и с Эбигаль на руках, словно надеясь, что при виде нежного отца их сердца смягчатся, пошел открывать.
Глава 10
У одной из пациенток Руфуса была дочь-наркоманка. Миссис Хардинг пришла на плановый осмотр и сдать мазок. Она наверняка поведает ему последние новости о Мерилин. В прошлый раз была передозировка метадона — Мерилин считала, что таким образом она быстрее слезет с героина. Сейчас Мерилин, прошедшая через сомнительный курс лечения, боялась, что через нестерилизованные иглы ее заразили ВИЧ. Руфус, куря сигарету за компанию с миссис Хардинг, настаивал на том, чтобы Мерилин сдала анализы.
Сочувствуя ей, он вдруг поймал себя на том, что задается вопросом: что бы она подумала, если бы узнала о его далеко не невинном прошлом? Все давно позади, естественно. После бегства из Отсемонда он больше не курил марихуану, не жевал гашиш и не глотал «кислоту»; с героином же он вообще никогда не экспериментировал. Все это могло вызвать у него привычку, и вызвало, но он знал, когда остановиться. Руфус остановился на ограниченном количестве выкуренных сигарет и на половине того самого стакана водки, что прятал за шторой. Он встал и открыл дверь перед миссис Хардинг, а та сказала «большое вам спасибо, вы не представляете, как приятно просто поговорить»…
Наркоту Руфус покупал у одного и того же барыги, американца, который приехал в Англию, спасаясь от призыва на вьетнамскую войну, и жил в Ноттинг-Хилле. Он спешил сделать запасы, пока не закончились деньги, вырученные Эдамом от продажи тарелок и зеркала и еще, по его же наущению, набора серебряных фруктовых ножей и вилок. Кто ест фрукты ножом и вилкой? Антиквару, по-видимому, это тоже было непонятно, поэтому дал он за них немного. Однако все, что они получили, Руфус забрал с собой, сел в «Юхалазавр» и повез в Ноттинг-Хилл. Уехал он в обед, а какого числа — первого или второго июля?
До Ноттинг-Хилла он добрался ближе к вечеру, долго — такое впечатление, что несколько часов, — ждал Чака в пабе под названием «Геральдическое солнце».[61] Наконец он оказался в квартире Чака, располагавшейся в цоколе дома на Арундел-Гарденс. Чак был недоволен его появлением, забыл об их договоренности и повторял, что это плохо выглядит, когда к нему днем и ночью сплошным потоком идут люди. Руфусу, честно говоря, на это было плевать. Он получил свой кокаин и чарас, вдобавок еще пятьдесят капсул натрий-амитала,[62] и поехал в Нунз.
Если бы у Руфуса оставались деньги — серьезная сумма, а не жалкая мелочь на бензин и сигареты, — он задержался бы в Лондоне и нашел бы себе какое-нибудь интересное занятие на вечер. С тех пор Руфус часто задумывался о том, что все сложилось бы по-другому, что их жизни, в том числе и его, были бы другими, если бы у него тогда было двадцать фунтов вместо двух с половиной. То есть если бы он уехал из Лондона, скажем, в одиннадцать, а не в половину восьмого, он не встретил бы Зоси, топтавшуюся на тротуаре у вокзала в Колчестере и не привез бы ее в Нунз.
— Тебя мог подобрать какой-нибудь дальнобойщик-извращенец, — сказал он ей два дня спустя. — Тебя изнасиловали бы и убили, а тело выбросили бы в канаву.
— Ну, ты меня и изнасиловал, — сказала Зоси.
— Что?
— Я позволила это только ради того, чтобы меня подвезли и дали переночевать. Я согласилась ради убежища, а это и есть насилие.
Не в характере Руфуса было зацикливаться на порочащей его «эго» критике. Вместо этого он позволил себе вспомнить, как она сразу поняла, что ей нужно именно в Нунз. Она никогда там не бывала, но знала, что именно туда ей надо. Как кто-то написал, дом — это то, куда ты едешь, и им придется тебя принять.
На вид ей было лет двенадцать, но при ближайшем рассмотрении это впечатление пропадало. Даже в темноте, в зеленоватом свете фонарей было видно, что ей гораздо больше. Он ей этого не сказал, это сделал Эдам, Эдам — кузнец слов. Внешне она напоминала ангелочков с открыток на день рождения и иллюстраций к детским сказкам. Эдам и об этом сказал. Руфус же видел только маленькую, стройную, изящную девчонку в джинсах, майке и с рюкзаком, в котором, казалось, ничего нет. А еще с огромными глазами, с отраженным в них то ли отчаянием, то ли безумием.