Записки нетрезвого человека - Александр Володин 5 стр.


Пользуясь тем, что я по временам выпиваю (не становясь, подчеркиваю, алкоголиком), жена и ее свояченица, верней, моя свояченица, то есть ее сестра, разговаривают со мной развязно, иногда тоном приказания, как, например: "Садись. Не туда - сюда. Сейчас я тебе борща налью". В ответ на что, я написал плакат и вывесил его на стенке: "Я свободный человек". Однако даже это не изменило к лучшему ситуацию. Тогда я вывесил другой плакат, в завуалированной форме, как бы цитата из Пушкина: "Он в семье своей родной казался девочкой чужой". Однако и это должным образом не повлияло. Поэтому вынужден обратиться к мнению общественности.

Стыды. Не ходил на Красную площадь с теми, семерыми, против наших танков в Чехослова-кии. Это например. А сколько лихорадочных, глупейших поступков, они же, как правило, и плохие?.. Ладно, у Соловьева: "Я стыжусь, следовательно, существую". Или: "Спокойная совесть - изобретение дьявола". Для утешения на полторы минуты. А как с этим жить, по утрам? Ведь стыды-то не выдуманные, настоящие!

Всю жизнь бегал по двум лестницам. По одной не разрешали бегать, а по другой не было хода. Но все же бегал - то по одной, то подругой, пока меня не остановили знакомые. Они спросили: "Что с вами? Почему у вас такие грустные глаза?" А я и не знал, что у меня такие глаза. Если бы знал, сразу бы сменил. Для бегания по двум лестницам нужны совсем другие глаза.

Николай Павлович Акимов после моей первой пьесы "Фабричная девчонка" говорил: "И друзья и враги одинаково жаждут, чтобы Володин шел на Голгофу". Ту пьесу обвиняли в очернительстве всей нашей жизни. Во второй пьесе "Пять вечеров" этого очернительства не было. И я понимал, что друзей разочарую. Правда, там не было и партийного начальства, из рук которого люди принимали и наказания и поощрения. Вот это обстоятельство оказалось более неприемлемым. Что и сослужило впоследствии "плохую службу для пользы дела".

Товстоногов хотел умереть, как артист Бабочкин, в машине. Говорил так. И это было ему даровано. Успел подрулить к тротуару и притормозить. С такою же подробною точностью, какою он владел на сцене. Высшие силы позаботились о нем до конца.

В Москве тем временем возросла студия "Современник". Еще на площади Маяковского.

Помнится случай, в студии тех лет. Я написал пьесу, которая почитаемому мною режиссеру не показалась интересной. Ну, не получилось. Из Москвы звонит Олег Ефремов.

- Я слышал, ты пьесу написал?

- Олег, написал, но не получилось.

- Приезжай, я почитаю.

- Зачем это, Олег! Стыда не оберусь!

- Я один почитаю, никто не узнает.

Приехал - сидит вся художественная коллегия, кажется, так называлось. Волчек, Табаков, Козаков, Евстигнеев...

- Ты же обещал, Олег, что почитаешь один!

- Ничего, они никому не скажут, тут все свои.

Он прочитал пьесу вслух. В тот же вечер состоялась первая репетиция пьесы "Назначение".

Молодые студийцы сходились на прогоны, толпились за кулисами, смотрели.

Начальственные просмотры, один за другим, плотный огонь по квадрату. Главное обвинение - "вбивается клин между народом и правительством".

Очередное многолюдное совместно с критиками судилище. Министр культуры РСФСР Попов:

- Словом, работать и работать. Теперь уж на тот сезон перенесем.

Тут я не сдержался, невольно как-то получилось, да при женщинах еще:

- А ну вас к е...й матери.

И ушел. По пути еще стало стыдно, тяжело. Больше года люди работали, а я все загубил. Звоню Олегу.

- Прости, - говорю, - ради Бога!

А он:

- Что ты, Саня! Все было прекрасно!

- А что было-то? Потом?

- Ну, сначала долго молчали. А потом Родионов (начальник Московского управления культуры) говорит: "Но, с другой стороны, вот мы посмотрели нам это не понравилось, а другой догматик посмотрит - ему другое не понравится. Приходите ко мне - без автора, без автора, только коллегия, пойдем по страничке, по страничке..."

- Да почему же он вдруг так? - спрашиваю.

- Да потому, что иначе по городу слух бы пошел, что ты их обложил, и вот они обложенные ходят.

Это была последняя разрешенная пьеса, и то одному лишь "Современнику". Потом несколько пьес, как говорится, "в стол", подальше от современности, из давних веков, несколько сценариев для кино - сейчас кое-что выползло на свет, но уже - осточертела сцена, осточертел экран, а делать-то что-то надо? Доживать?

Как скудно, какими урывками отмерено нам жизни!

Некогда Олег сказал мне:

- Если тебя посадят, я буду носить тебе передачи. Если меня посадят, ты будешь носить мне передачи.

Он - друг. Многим. Своим друзьям. Своим актерам. Если идти дальше людям.

Он - свой сумятице человеческой жизни со всеми ее и уродствами, и взлетами. В небольшом телефильме он играл графомана, который по мере сил сочиняет стихи. Ефремов так читал их, что шахтер из Донецка попросил в письме, чтобы Олег Николаевич прислал ему свои стихи, а то жена его тоже не понимает.

Юрий Любимов взорвался, ошеломил всех, вместе с четвертым курсом Щукинского училища. Это родился будущий Театр на Таганке. Необузданный, он ставил такие спектакли, что через один начальству приходилось их запрещать. К каждой новой работе театра оно собиралось с силами к изощренной борьбе.

Любимов ненавидел начальство и не скрывал этого. А начальство-то государственное. Значит, он против государства? Но он одевал свою ярость в такие праздничные фантастически-изобретательные театральные одежды, что иной раз и начальству хотелось думать - мол, это не про них, про их начальство. Но запрещать-то надо! Запрещали.

Спектакль по стихам Вознесенского "Берегите ваши лица" был задуман так, что Любимов сидел в зале за режиссерским столиком с лампой и микрофоном и как бы вел репетицию, мог остановить, заставить повторить, сделать замечание. А во время прогона чуть позади справа от него сидел корпус министерского руководства, слева - несколько друзей.

Вот молодые актеры в черных трениках - свет сзади, лиц не видно, декламируют (или поют - забыл) стих, где слова: "Запрещаем запрещать!" Любимов останавливает эту как бы репетицию, кричит:

- Надо, чтобы было понятно, что запрещаем! Кому запрещаем! Еще раз! И теперь уже и сам кричит со всеми, в микрофон, оборачиваясь то к начальству, то к нам:

- Запрещаем запрещать! Запрещаем запрещать!..

Потом меняется свет, и оказывается, что на актерах и актрисах дощечки с надписями, например: "Я люблю Кеннеди" - и так далее, обозначающие, что это, мол, там мы запрещаем запрещать. Но начальство уже привыкло к этим шуткам и накидало замечаний и указаний.

Потом (это мне говорили) Вознесенский сказал:

"У меня в ЦК комсомола есть кореш, он посмотрит, все замечания к чертям отменит".

Пришел ЦК комсомола и запретил спектакль вообще.

Репетиция "Бориса Годунова", кирпичная стена, два стула и доска.

Золотухин на репетиции был жалок перед надменной полячкой, Любимов спрашивает:

- А что бы ты сделал, если бы над тобой издевалась русская баба?

- Я бы ей съездил.

- Ну вот и давай.

И Золотухин "съездил" Демидовой. И сразу поставил ее на место. "Царевич ты!"

А не принятые критикой "Три сестры"?

Где сначала духовой маршик звучит с небес. И открывается стена зрительного зала, а за ней - Таганка, за деревьями купол церквушки, и ветерок дует в зал...

Может быть, оттого что напомнило, как на фронте, думалось: "Поставили бы на Первую Мещанскую, дали посмотреть в одну сторону, потом в другую - а там пусть и прихлопнут..." Слезы к горлу. Проговорил: "Вот и весь спектакль..." Какая-то женщина, сидевшая рядом, встревожилась: "Уже все?"

А сестры, говоря о прекрасной будущей жизни, смотрят со сцены на нас, какие мы теперь, будущие? И Федотик фотографирует нас, будущих. И все под маршик маршируют в будущее. За красными флажками, в загоне. А предваряя дуэль, Соленый направляет на Тузенбаха палец:

- Бац!

И Тузенбах корчится в предсмертной конвульсии.

В журнале "Театр" критик проиронизировал: "Репетируют смерть".

А на фронте случалось подумать: "Если случится, - то как - сразу или с мучением?"

Да, забыл. Происходит это все как бы в казарме - койки под байковыми одеялами, умывальники-гвоздики... Полк на постое в городке.

Казарма вспомнилась - довоенная, нескончаемая, бессрочная.

Вдруг постарел. Это случилось позавчера. Но я даже сразу и не заметил. А сегодня вижу - да.

Неловко в таком виде быть среди людей. Если можно, не приходите без предупреждения. Чтобы я успел сделать вид человека, который еще. И хорошо бы больше не работать. Пришлось бы работать, делая вид. Давно, по правде сказать, это началось уже. В войну еще.

Умер Яша, святой человек. Легко умер, ночью. Моложе меня.

Умер Камил Икрамов. Но - сделав главное в своей жизни, опубликовав повесть об отце, секретаре ЦК Узбекистана, погибшем в лагерях. (Да он и сам, Камил, сначала сидел на коленях у Сталина, потом - тоже в лагерях.)

Умер любимый народом, блистательный, закомплексованный Андрюша Миронов.

Умер любимый народом, блистательный, закомплексованный Андрюша Миронов.

Умер Даль.

Умер Высоцкий!

Сколько их уже, прекрасных, моложе меня...

"Что это у тебя пьесы какие-то сиротские?" Смотрю - правда, эти - из детдома, та - тоже, у тех неладно с родителями*. Отсюда у многих потянулась на всю жизнь не уверенность в себе и какая-то прорывающаяся неврастения.

* А у меня, так случилось - и родителей не было.

Непонимание ничего про это, почти у всех тогда мальчишек. В госпитале медсестра спраши-вала: "Так сладкого и не знал?" Многих могли так спросить. А после войны жизнь, как теперь говорят, "за чертой бедности", без прописки в получердаках и полуподвалах и борьба с космопо-литизмом... Вот откуда и стыды за все, что сделано наспех, от усталости, каждый поступок - в ту секунду, когда еще и не подумалось: не надо, зачем! И каждое утро теперь воспоминания об этих стыдах, кругами, от одного к другому.

- Алеша, ты видел, какой я вчера был?

Младший мой, с запинкой:

- Да...

- Ты никогда не будешь такой?

- Не знаю.

- Почему?

- Позовут в компанию, неудобно отказаться...

Бросаю. С завтрашнего дня. С сегодняшнего. На всем сказывается. Торможение какое-то.

Маленькие мысли, оставьте меня!.. Да что это такое, сгиньте, брысь! Я и не думаю о вас! Я думаю о той женщине, что переходит дорогу. Как хорошо, что такие переходят дорогу!.. Что, опять? Да я с ума сошел! Да я и не думаю об этом! Я думаю о море весной, о грохочущем, светло-зеленом... Сгиньте, брысь!

Каждый человек соответствует городу, населению определенного размера. Во время войны, когда мы занимали небольшой городок - Тирасполь, Андреаполь (какое греческое название!), Великие Луки, - перед нами открывалась мощенная белым булыжником мостовая и заборы, над которыми нависала сирень, и окна белых одноэтажных и двухэтажных домиков, за которыми скрывались девушки в белом, которые, наверно, умеют играть на пианино и читают Хемингуэя...

Она все время искала просто хорошего человека, с которым можно поделиться мыслями или провести время. Но все так привыкли казаться хорошими людьми и принимать за это плату, что она платила и платила...

Англия, Америка, Франция, Канада, ФРГ, Япония, помогите нам!

1968

Провожанья, прощанья, прощенья,

сборы, споры в квартирах пустых.

Кому в путь, кому - снова под дых,

а кому ожидание виз,

не имеют еще разрешенья...

- Вы когда?

- Мы в четверг.

- Нам отказ.

Срок истек. Подадим еще раз.

Чей-то родственник щелкал и щелкал

объектива внимательной щелкой.

Фото тем, кто уже собрались,

у кого ожидание виз...

Кто друзья? Кто сестра? Кто стукач?

Эта плачет. Плачь, милая, плачь.

А оттуда неясные вести.

Эти едут, те ждут, те на месте...

Сын мой был в долгосрочном отказе, я знал.

Но тогда кто кого - я его провожал.

Как вдруг.

Я увидел молодую женщину. Она не плакала. Она была красива, красива, красива! Я спросил ее:

- Вы уезжаете?

Эта женщина не уезжала. Я не знаю кого провожала.

И я крикнул человеку с фотоаппаратом:

- Сфотографируйте эту женщину! И увеличьте ее портрет! И повесьте на стену дома! С надписью! "Эта женщина не уезжает!"

А недавно я узнал, что она живет в Париже.

1999

Комик Макс Линдер покончил жизнь самоубийством из-за того, что Чаплин его превзошел. Достоевский карикатурно изображал собратьев по перу Тургенева и Гоголя. Булгаков в "Театраль-ном романе" вывел в образе завистливого писателя популярного в те времена Бориса Пильняка. Каждый выбирает себе предмет для соперничества и терзаний.

Когда Марлен Дитрих, звезду мирового экрана, спросили:

- Как вам удается не стареть?

Она ответила:

- Я хорошо сплю и никому не завидую.

Бог, или что-то высшее, сначала дает тебе понять, в чем твой главный грех. А следствие его все остальное. Потом дает мучение за эти грехи. А потом - некоторым! - как бы очищение, покой. А так-то грехи есть у всех, с первого грехопадения человека.

Наш преподаватель С. был тощ, удлинен, лицо-профиль, лицо-ножик. Непонятно, где размещался его непостижимый для нас ум, его загадочная эрудиция. Он вел в Институте кинематографии сценарное мастерство. Мы по очереди садились к его столику и излагали свои сумбурные, расплывчатые замыслы. Он слушал, обратив к нам серьезное узкое лицо. Светлые глаза с навесами напоминали изображения французских просветителей. И тут же предлагал парадоксальный сюжет, безупречно прояснявший наше невнятное. Это напоминало американскую картину "Анна Каренина", где в автомат бросали монетку, внутри что-то щелкало, и выскакивала свечка.

Однажды, увидев его на улице, я бросился от него бежать. Как в стихах Пастернака: "Голоса приближаются. Скрябин. О, куда мне бежать от шагов моего божества!"

Мы знали, что у него множество патентов на технические изобретения. Мы знали, что у него гигантская картотека анекдотов. Мы знали, что он гомерически остроумен. Мы не знали, что раньше он был референтом Жданова и заведующим отделом кино у Сталина. Однажды, дожидаясь в его приемной, он достал из кармана зажигалку, чтобы прикурить. И сразу же боковым зрением увидел летящую на него фигуру с гирькой на ремешке. Он успел отклониться, и телохранитель вождя сказал ему: "Счастлив твой Бог". Узнали об этом потом, когда он начал пить. Запрется от семьи и пьет.

Годы прошли. И вдруг во мне слабо проклюнулось это его умение, это его щелканье. И когда ко мне кто-либо обращается за советом, иной раз вдруг возникает нечто похожее, - щелчок. И выскакивает свечка... Себе не могу помочь. Другим - иногда получается.

А немцы так близко, что мины только взвизгнут - сразу же разрываются. Бежали в атаку. А за мной бежали два нацмена. Как вдруг один изо всей силы стукнул меня сапогом в бок. Я свалился в черную минную воронку. А они оба на меня. А я под ними не могу пошевелиться, да что там, дышать не могу. Наверно, здорово ударил сапогом. Я - матом на них, - думаю, они решили отлежаться в воронке, пока атака кончится. А потом, когда меня вытащили из-под них, оказалось, сапогом меня никто не стукнул, просто это осколок попал в бок и увяз в легком. А они оба убиты.

Некогда Дождь - как в стихах Пастернака - это было Прекрасное. Теперь дождь - это надо шапку надеть. Впрочем, все, что у Пастернака, было Прекрасным.

В кашне, ладонью заслонясь,

Сквозь фортку крикну детворе:

Какое, милые, у нас

Тысячелетие на дворе?

Я тогда считал, что кашне - это не шарфик, а какая-то странная кашня, в смысле - каша, в которой сидит Пастернак, одинокий, как зверек в норе, в перловой каше, из которой и выглядывает в форточку.

Что-то изменилось. Были внутри круга и критиковали окружающую окружность. И злились на ее неровности, и старались их выровнять... Что-то изменилось. Стоим снаружи, каждый - поодаль, друг друга почти не видно, и круг этот вовсе и не круг, а черт знает что.

Ода кофейному ликеру

Кофейный ликер я однажды попробовал на дне рождения товарища. В десятом классе. Он поразил меня соединением душистого, поэтического, женского, прекрасного.

Потом началась такая сложная жизнь, что и не распутать. Время от времени я заходил в магазин за углом и брал домой бутылку водки или вина и всегда почему-то замечал: сверху на полке стояли пирамидкой бутылки кофейного ликера, темно-коричневые, с золотым названием наискосок. Но мне и в голову не приходило взять его. Все мои друзья и вообще все знали, что ликер - это пошлое, глицерин, отрава.

Но недавно я зашел в магазин, чтобы взять с собой чего-нибудь достойного моих знакомых, к которым я был приглашен в гости. Но оказалось, что ничего достойного моих знакомых в магази-не не было. Были только бутылки кофейного ликера. Тогда я подумал: зачем я пойду к этим знакомым, где надо улыбаться в ответ на улыбки, а улыбаюсь я с трудом. И я решил не идти в гости, а взять бутылку кофейного ликера и вернуться домой. Стал пить мой кофейный ликер, и все запутанное начало распутываться, и стало вспоминаться хорошее. И жить становилось легче, несмотря на все плохое, что было в прошлом, и все тяжкое, что было в войну, и все запутанное, что сейчас.

Через несколько дней я снова зашел в магазин. И сразу увидел - на верхней полке не было коричневых бутылок с золотой надписью наискосок. Я пошел в другой магазин. Но там продавщица сказала, что она не помнит, когда кофейный ликер и был. Ни в одном магазине не было кофейного ликера. И никто не знал, будет ли он когда-нибудь.

А впрочем, пить осталось так недолго...

В школе, когда я учился, было принято время от времени собирать деньги на неимущих. И вот вдруг узнаю, что собирают деньги на ботинки неимущему мне. Тогда как семья, в которой я жил на правах родственника, была вполне обеспеченная. И было стыдно. Как будто собирают по недоразумению. Правда, ботинки были нужны.

Из-за унизительного положения в доме, я разнуздывался в школе. Директор однажды пригла-сил отца моего товарища, спросил - как ему кажется, нормален ли я психически. Позже, в армии уже, до войны, приехавшую ко мне в воскресенье девушку (в Подольске еще, под Москвой) политрук спросил то же самое: как ей кажется, нормален ли я психически.

Назад Дальше