Ситуация Мадлен похожа. Но сама Мадлен — другая. Она не скачет по мужским коленям. Мадлен — аристократка, но что это меняет? «Но знатная леди и Джуди О’Греди во всем остальном равны».
Мы уже въехали в Париж.
Морис остановил машину и распахнул заднюю дверь.
В «ягуар» впорхнула Этиопа, как черная бабочка. Значит, они договорились.
— Софи, — произнесла Этиопа и протянула обезьянью ручку, темную сверху, розовую изнутри.
Я назвала свое имя.
Мы проехали еще какое-то время и вышли у вокзала. Поднялись на второй этаж. Сели в маленьком кафе, где можно было выпить вина, виски и заесть солеными орешками.
Я не поняла, почему Морис выбрал эту вокзальную забегаловку. Потом мне объяснили: Морис женат, у него положение в обществе, и он не может появиться с черной любовницей в дорогом ресторане. Это вызов и эпатаж. Однако если бы он был богат, как Ротшильд, то мог бы наплевать на общественное мнение и позволить себе ВСЕ. Деньги — выше морали. Вернее, так: деньги — вот главная мораль. Но это должны быть ОЧЕНЬ большие деньги.
Софи действительно походила на Софи Лорен, только помельче и понежнее. Красивая женщина не имеет национальности. И все же еврейская женщина точно знает, что она хочет, и идет напролом. Держись, Мориска.
Софи общалась со мной постольку-поскольку. Она вся была занята Морисом: держала его за руку, не сводила с него керамических глаз в желтоватых белках.
В ее маленьких черных ушках как капли росы переливались бриллианты. «Морис подарил», — подумала я.
На ней была надета накидка из серебряных лис. Мех располагался не вплотную, а через кожаную ленту. И когда Софи шла или поводила плечами, серебряные спины тоже двигались, играли, дышали. Сумасшедшая красота. Вот как одеваются любовницы миллионеров.
Морис сообщил Софи, что у меня пропал чемодан, а завтра мне выступать по телевизору, и надо быстро, до одиннадцати утра подобрать мне платье.
Я уловила слова «телевизьон», «багаж», «ля робе»… Этих трех слов было достаточно. Я хотела вмешаться и остановить Мориса, но поняла, что ему это надо больше, чем мне. Мне только платье. А ему — акция дружбы. Один друг умер, другой в Америке, а я — рядом. Пусть новый, свежеиспеченный, но все же друг. Он посвятил меня в свою жизнь. Я его понимала. У нас было общее молчание.
Я с благодарностью посмотрела на Мориса. Он как-то вдруг резко похорошел. А может быть, я увидела его глазами Софи, поскольку любовь — в глазах смотрящего.
Софи приехала за мной утром на маленькой красной машине и повезла меня в знаменитый салон.
Салон походил на ателье. Портные, преимущественно женщины, что-то шили в небольшом помещении. Возле стены на кронштейне тесно висели платья. Должно быть, Этиопа привела меня в служебное помещение.
Портнихи время от времени поднимали головы и взглядывали на меня — бегло, но внимательно. Им было интересно посмотреть: какие они, русские. Мне стало немножко стыдно за свою цветовую гамму: черная юбка, красный пиджак. Черное с красным — смерть коммуниста. Я пошутила на свой счет. Хозяйка не приняла шутки. Она сказала: «Все очень хорошо. Вы — это вы». Персоналитэ. Я догадалась, что персоналитэ — это личность.
Хозяйка и Софи о чем-то оживленно лопотали, я не понимала и не хотела понимать. Не то чтобы мне не нравилась Этиопа, но она была ДРУГАЯ. Как будто прилетела с Луны. И я для нее — что-то чуждое, незнакомое, несъедобное. У нас с ней разные ценности. Мои ценности ей скорее всего кажутся смехотворными. Я, например, хочу славы. Слава — это внимание и восхищение людей. Этиопе, я думаю, непонятно, зачем нужно внимание людей, которых ты даже не знаешь.
Ей нужно внимание одного человека, власть над ним и над его деньгами. Слава — эфемерна, сегодня есть, завтра нет. А деньги — это перила. Держись и никогда не упадешь.
При свете дня Этиопа казалась еще экзотичнее, как игрушка, и было странно, что она говорит на человеческом языке.
— Выберите себе, что вам нравится…
Вдоль стены теснились на вешалках разнообразные наряды.
Мне бросилось в глаза платье, похожее на халат, совсем без пуговиц, шелковое, яркое, как хвост павлина. На Этиопе это платье смотрелось бы сумасшедше прекрасно. Точеная черная красавица в ярких брызгах шелка. Совсем без пуговиц, только поясок, и при шаге выступает черная молодая нога, худая по всей длине. А я… Как после бани.
— Спасибо, — сказала я хозяйке. — Мне ничего не надо. Я — деловая женщина.
Это прозвучало: я — деловая женщина, как бы и не женщина.
Хозяйка улыбнулась чуть-чуть, только дрогнули уголки бледных губ. Она оценила мою скромность, услышала мои комплексы, но главное — все-таки оценила скромность. Редкий случай в ее практике, когда предлагают любую вещь из коллекции, а человек отказывается, говорит: не надо.
Хозяйка подошла к кронштейну и вытащила черное строгое платье. Очень простое. Украшение — брошь в виде ее автографа, из капелек горного хрусталя набрано ее имя. Издалека похоже на бриллиантовую молнию.
— Это будет хорошо, — сказала Хозяйка.
Но я и сама видела: это будет хорошо.
И это в самом деле оказалось хорошо. Во всяком случае — влезло. И ничего лишнего. Красиво — это когда ничего лишнего.
Хозяйка села на стол, свесив ноги, смотрела зелеными глазами под густой рыжей челкой. Шестидесятилетняя женщина без косметики в стеганой черной курточке. Ее можно любить. Я поняла: талантливый человек старым не бывает. Она — не старая. Просто давно живет.
Телевизионщики приехали к назначенному часу. Анестези договорилась заранее, что снимать будут в доме Мориса, а потом на парижских улицах общие планы.
Ко мне подошел сын Мориса — сорокалетний человек, как две капли воды похожий на отца, только красивый. Те же глубокие глаза, крупный нос, легкий подбородок. Тип Ива Монтана, но лучше.
Он посмотрел на меня внимательно, достал из своего хозяйства губную помаду, подошел вплотную, поднял мое лицо и нарисовал мне губы.
— А глаза? — спросила Анестези.
— На лице — или глаза, или губы. Что-то одно, — ответил Ив Монтан, внимательно глядя на меня. Медленно кивнул, как бы утвердив.
Рядом посадили переводчицу.
— Я тоже хочу губы, — потребовала она.
Ив Монтан встал между ее колен, принялся пудрить лицо. Анестези прикрыла глаза, и ее ресницы стали светлые. Губы он стер рукой.
— Зачем? — растерялась Анестези.
— Я хочу, чтобы ты была вся бежевая. Палевая. Лунная. Как сквозь дымку.
Мы сидели рядом. Я — в черном, с ярким ртом, в стиле «вамп». И Анестези — вся стильно-блеклая, как бы вне секса. Хотя на самом деле — все наоборот.
Ведущий программы, по-французски обходительный, без шероховатостей, как обкатанный камешек гальки на морском пляже. Он передал мне вопросы.
Вопросы примерно одни и те же и у русских журналистов, и у западных. Первый вопрос — о женской литературе, как будто бывает еще мужская литература. У Бунина есть строчки: «Женщины подобны людям и живут около людей». Так и женская литература. Она подобна литературе и существует около литературы. Но я знаю, что в литературе имеет значение не пол, а степень искренности и таланта.
Что такое искренность — это понятно. А что такое талант… Я не знаю наверняка, но догадываюсь. Это когда во время работы тебя охватывает светлая и радостная энергия. Потом эта энергия передается тем, кто читает. Если писатель не талантлив, а просто трудолюбив, с его страниц ничего не передается, разве что головная боль.
Иногда у меня бывают особенно хорошие периоды, и тогда я поднимаюсь из-за стола и хожу с отрешенным лицом, счастливо-опустошенная, как после любви. Но эта любовь не уходит к другому объекту. В этом мое преимущество. Однако не следует отклоняться от вопроса. Я готова сказать: «Да». Существует женская литература. Мужчина в своем творчестве ориентируется на Бога. А женщина — на мужчину. Женщина восходит к Богу через мужчину, через любовь. Но как правило, объект любви не соответствует идеалу. И тогда женщина страдает и пишет об этом.
Основная тема женского творчества — ТОСКА ПО ИДЕАЛУ.
Но ведь такое французам не скажешь.
Второй вопрос — о феминизме. На Западе они все свихнулись на феминизме. Идея феминизма: женщина — такой же человек. А для меня это давно ясно.
Женщина должна участвовать в правительстве. Пусть участвует, если хочет.
Мужчина должен выполнять половину работы по дому. Мой муж давно выполняет три четверти работы по дому. Я не вижу проблемы.
Наиболее крайние феминистки уходят в лесбиянство. Значит, мужчина вообще не нужен. Ни для чего. А зачем Бог его создал? Ведь Бог что-то имел в виду… Мне иногда хотелось спросить у крайних: почему надо трахаться с женщиной? Мужчина умеет все то же самое, кроме того, у него есть зизи. По-французски это звучит именно так, зизи. Но такое не спросишь. Крайние — они обидчивы, как все фанаты.
Но ведь такое французам не скажешь.
Второй вопрос — о феминизме. На Западе они все свихнулись на феминизме. Идея феминизма: женщина — такой же человек. А для меня это давно ясно.
Женщина должна участвовать в правительстве. Пусть участвует, если хочет.
Мужчина должен выполнять половину работы по дому. Мой муж давно выполняет три четверти работы по дому. Я не вижу проблемы.
Наиболее крайние феминистки уходят в лесбиянство. Значит, мужчина вообще не нужен. Ни для чего. А зачем Бог его создал? Ведь Бог что-то имел в виду… Мне иногда хотелось спросить у крайних: почему надо трахаться с женщиной? Мужчина умеет все то же самое, кроме того, у него есть зизи. По-французски это звучит именно так, зизи. Но такое не спросишь. Крайние — они обидчивы, как все фанаты.
— Что сказать? — советуюсь я с Настей.
— Главное, не будь совком, — предостерегает Настя.
— Но я совок.
— Ты в Париже, — напоминает Настя. — Главное, быть модной. Поразить. Эпатировать. Скажи, что ты бисексуал. Живешь с женщинами, мужчинами и собаками.
— Мне не поверят. Тебе поверят сразу. Ты и скажи.
Переводчица задумалась.
— Вообще можешь выдвинуть идею ортодоксальной семьи. Эпидемия СПИДа всех должна загнать в семью.
Я вспомнила круговорот женских частей тела вокруг бедного Мориса и вздохнула:
— Не загонит…
Ничто не оттянет человека от основного инстинкта. Ведь от любви беды не ждешь…
Я не хочу обсуждать эту тему. Я прошу Настю:
— Скажи ведущему, пусть спросит про перестройку.
— Перестройка надоела, — отмахивается Настя. — И русские тоже надоели. И времени нет. У нас только пять минут на все про все.
Настя заглянула в листок.
— Третий вопрос: отличительное качество француза. Как тебе показалось?
Я думаю. Французы никогда не говорят «нет». В отличие от немцев. У немцев все четко: да или нет. У француза — может быть. Пететре. Почему? Для комфорта. Если сказать «нет», можно вызвать у собеседника негатив. Собеседник злится, выбрасывает адреналин, и ты оказываешься в адреналиновом облаке. Дышишь им. А это вредно. И неприятно. Главное — избежать стресса, и своего и чужого. В капитализме — все во имя человека, все на благо человека.
Подошел ведущий, сказал:
— Аттансьон!
Переводчица облизнула губы, как кошка во время жары.
Начиналась съемка.
На другой день с дачи приехала Мадлен, чтобы оказать мне внимание и попрощаться. Между прочим, могла бы и не приезжать, но у воспитанных людей свои привычки. А может быть, ее вызвал Морис, поскольку ему некогда было мной заниматься.
Платье от хозяйки салона обошлось мне в половину цены (подарок за скромность). Иногда выгодно быть хорошим человеком. Но только иногда. Как правило, это не учитывается.
У меня остались какие-то деньги, и Мадлен повезла меня в Галери Лафайет.
Мы бродили, мерили. Мадлен скучала, потому что она никогда не заходила в такие дешевые магазины. Только со мной.
Я тоже не люблю дешевые вещи и всегда покупаю что-то одно, на все деньги. Но это одно навевало на Мадлен тоску. Я видела это по ее лицу.
Я зашла в примерочную. Мадлен присела в ожидании на корточки, как у нас в России сидят восточные люди. Отдыхают на корточках. Мадлен положила подбородок на кулачок. И подбородок и кулачок были узкие. Во мне зародилось теплое чувство. Ее хотелось защитить. Мне стало тревожно, что кто-то пройдет мимо и толкнет, и она растянется на полу всеми своими узкими косточками. Я вышла и сказала:
— Поехали домой.
Мы вернулись в дом Мориса, вернее, в их общий дом. Мадлен предложила пообедать в ресторане. Это входило в распорядок дня. Но я не хотела ее напрягать. Я предложила поесть дома.
Мадлен открыла холодильник, достала нечто, стала разворачивать. Я увидела, что это тончайший кусок мяса, положенный на пергамент и закрученный в трубочку, как рогалик.
Мадлен раскрутила пергамент, сняла мясо, бросила на сковородку, потом поддела и перевернула. Процесс приготовления занял пять минут.
Мы сели за стол.
— Я утром была у врача, — сказала Мадлен.
Значит, она приехала для консультации с врачом.
— Все в порядке, — с удовлетворением добавила Мадлен.
— А что у вас? — спросила я, хотя не знаю: удобно ли об этом спрашивать.
— Рак. Чуть-чуть.
Я быстро опустила глаза в тарелку, чтобы скрыть замешательство. Рак — это приговор. Приговор не бывает чуть-чуть. Это смертная казнь, растянутая во времени.
— Была операция? — осторожно спросила я.
— Нет. Стадия нуль. Чуть-чуть.
Миллионеры следят за здоровьем и хватают свою смерть за хвост в стадии нуль. А все остальное население сталкивается с ней лоб в лоб, как с грузовиком, когда уже все поздно. Рак сожрал половину планеты, включая Миттерана.
Бедная Мадлен. Она познала двойное предательство: души и тела. Не от этой ли стадии нуль отшатнулся Мориска в мистическом страхе? На него повеяло холодом. Он захотел тепла. Жары. Отсюда — Эфиопия.
Я подняла на нее глаза. Захотелось сказать ей что-то приятное.
— Ты выглядишь, как дочь Мориса. Как тебе удается сохранить форму?
— Аттансьон, — мрачно ответила Мадлен. Я поняла: мало ест.
— У него другая, — вдруг сказала Мадлен. — Отре фамм.
Видимо, между нами возникла та степень близости, которая позволила ей открыться незнакомому человеку. А может быть, она знала, что я завтра уезжаю и увезу ее тайны с собой. И с концами.
— Но! — не поверила я и вытаращила глаза, как на флоксы.
— Да! — крикнула, как выстрелила, Мадлен. — Ей двадцать пять лет!
Она потрясла двумя руками с растопыренными пальцами. На одной руке она подогнула три пальца, осталось два: большой и указательный. А другая рука — полная пятерня. Это означало двадцать пять лет.
Я догадалась: речь идет об Этиопе. Мадлен произнесла гневный монолог, из которого я поняла полтора слова: но пардоне. Я догадалась: она не собирается прощать. Я покорно выслушала и сказала:
— Глупости. Ступидите. Ты все выдумываешь. Он тебя обожает. Я это видела своими глазами.
— Что ты видела? — не поняла Мадлен.
— Как он на тебя смотрит. Он тебя любит.
Мадлен посмотрела на меня долгим взглядом.
— Любит, — еще раз повторила я и добавила: — Страстно…
Меня никто не уполномочивал на эту ложь во спасение. Но я в этот момент искренне верила в свои слова и потому не врала.
Мадлен смотрела с пристальным вниманием. Моя вера проникала в нее. Так смотрит раковый больной на врача, который обещает ему вечную жизнь.
Вечером состоялся прощальный ужин. Мы сидели в ресторане — том же самом, что и в первый раз. Нас было трое: Морис, я и Анестези. Мадлен уехала на дачу. У нее заболел сиреневый флокс.
Мы сидели втроем — все, как в первый раз, и все по-другому. Я — вамп, Морис — постаревший Ив Монтан, Анестези — секс-бомба с часовым механизмом. В ней все щелкает от бешенства.
— Ты ее видела? — тихо, заговорщически спросила она.
— Кого? — притворяюсь я.
— Знаешь кого. Соньку.
Я молчу, тяну резину.
— Какая она?
— Ты лучше, — нахожусь я.
— Чем?
— Привычнее глазу.
— Молодая?
Я вспоминаю растопыренные пальцы Мадлен и говорю:
— Двадцать пять лет.
В двадцать пять лет солнце стоит в зените и светит в макушку. Морис тесно прижимается к Этиопе, и они оба оказываются под ее солнцем. Ее света хватает обоим.
— Червивый гриб! — с ненавистью прошипела Настя.
Я поняла, что ее раздирает ревность. Она не хотела приватизировать Мориса, но и не хотела его отдавать. Настя хотела щелкать хлыстом, как укротительница львов, и чтобы все звери сидели на тумбах. Каждый на своей.
Морис соскочил. Тумба пуста. Насте кажется, что эта тумба была самой главной. Вернее, этот лев.
— Я могу остаться у тебя ночевать? — спросила Настя.
Она хотела реванша. Она вступала с Этиопой в прямой бой.
Морис промолчал. Это означало, что время Анестези ушло.
Подошел официант. То же кружение рук над столом.
— Когда у тебя самолет? — спросила Настя, глядя на меня невидящим взором.
Я — это единственное, что связывает ее с Морисом.
— Я ее провожу, — сказал Морис.
Анестези резко встала и подошла к гардеробу.
Морис отправился следом. Он считал себя обязанным подать ей пальто.
Потом вернулся. Молчал. Как поется в песне, «расставанье — маленькая смерть». Он немножко умер. В нем умерла та часть, которая называлась «Анестези».
Официант разлил вино. Мы выпили, молча.
— Я хочу поменять участь, — сказал Морис. — Я хочу успеть прожить еще одну жизнь. Но у нас с Софи большая разница в возрасте.
— У вас нет никакой разницы, — отозвалась я.
Морис смотрел на меня всасывающим взглядом.