Маша задумалась.
— Как хорошо делать людям добро, — прошептала она, — приносить счастье… А какая она? Большая?
— Не больше воробья. Серая, с маленьким клювом. На шее белый галстук, а затылок, кажется, черный. Ее трудно рассмотреть — непоседа. А в общем обыкновенная птаха.
Рука Маши взволнованно гладила кружевной воротник.
— Я хочу дружить с вами, Анатолий Иванович, — сказала она проникновенно. — Хорошо?
И, не дав ему ответить, проговорила, по-детски повиснув на руке Зарудного:
— Я совсем озябла. Идемте поскорей к людям!
Зарудный покорно шел за Машей.
В темной листве раздавался хлопотливый речитатив: "Чи-у-ичью видь-и-и-ти-у!" И Зарудному казалось, что чавычулька спешит за ними, перелетая с тополя на тополь, радостно тараторя.
III
В доме Завойко в такие вечера, как нынешний, обычно собиралось до ста человек, размещаясь бог знает где и как. Здесь бывали чиновники, инженеры, врачи, служащие казначейства, штурманские офицеры, презус и аудитор военного суда, офицеры сорок седьмого камчатского флотского экипажа. Прямой, открытый характер Завойко не допускал лакейства и раболепия, столь обычных в чиновном кругу.
Среди чиновников, уезжавших в Сибирь, было много так называемых "чудаков", натур самобытных, резких и определившихся, которых сторонилось нивелированное мещанское общество, стараясь сжить их со света. Романтики, оригиналы, фанатики науки, надломленные трагическими испытаниями, они в вечных поисках земли обетованной уезжали куда глаза глядят. Они легче других соглашались на поездку в далекий край. Людей, ставящих превыше всего форму, мундир, свое официальное положение, здесь было немного: англоман Васильков с темным, непроницаемым лицом игрока, обрамленным густыми темно-каштановыми баками; аудитор военного суда с розовой, моложавой физиономией, ненавидимый всеми офицерами Петропавловска; медлительный столоначальник канцелярии Завойко; маниак почтмейстер да несколько флотских офицеров, которые пристрастились к зуботычинам, пьянству и картам, не сумели, как говорил Завойко, "переменить галс". Этих Завойко охотно выгнал бы, если бы не крайняя нужда в людях.
В этот вечер разговор неизменно возвращался к войне в Европе. Даже за двумя ломберными столами говорили о Турции, о дунайских княжествах, о позиции европейских держав. Часто упоминалась турецкая гавань, доселе мало известная, — Синоп. Декабрьские и январские газеты, доставленные курьером из Иркутска, полны сообщениями о Синопе. Турецкая эскадра истреблена, уцелел один пароход. Из четырех с половиной тысяч экипажа спаслось меньше пятисот человек — людей искалеченных, раненых, подобранных среди обломков или вынесенных на берег. Четыре тысячи убитых! Это в несколько раз больше населения Петропавловска! Людям, не бывавшим в Кронштадте или Севастополе, невозможно даже представить себе размеры синопского сражения. Знатоков слушали благоговейно, как оракулов.
Судья, ревниво наблюдая за женой — она теперь находилась в центре небольшого кружка флотских офицеров и звонко смеялась чьим-то шуткам, обменивался с партнерами новостями из давнишних номеров "Санкт-Петербургских ведомостей" и "Северной пчелы".
— Англия по-прежнему сохраняет дружественные отношения к нам. Синопская победа еще раз покажет ей, что в лице России она имеет могущественного партнера…
— А не соперника ли? — подмигнул главный архивариус, раздавая привычным движением карты.
— Друга, достойного партнера, державу, могущую разделить бремя управления миром.
— По моему разумению, Англия предпочитает нести это бремя одна, съязвил архивариус. — Не щадя, так сказать, живота своего.
— Европа принудит Англию считаться с нами. Австрия — наш друг. В Пруссии, близ Потсдама, второго января происходила большая королевская охота, на которую имел честь быть приглашенным генерал фон Бенкендорф. Король провозгласил тост за здоровье нашего августейшего императора, сказал судья очень громко, обратив на себя внимание жены и заставив привстать почтмейстера, — за здоровье всей императорской фамилии.
— А Наполеона-то и забыли! Наполеона Третьего, племянника-с…
— Наполеон боится бунта, черни, — возразил судья.
— Э-э-э, напротив-с, — хихикнул чиновник. — Война — исключительно удобный случай: император французов пошлет бунтовщиков и смутьянов умирать. И овцы целы-с, и волки сыты-с! По горло, так сказать, — он выразительно провел ребром ладони по дряблому кадыку с кустиками рыжеватых волос.
Васильков промолчал, и игроки углубились в созерцание карт, ограничиваясь мычанием и им одним понятными междометиями.
Жена аудитора рассказывала о новейших чудесах науки тому непременному кругу гостей, которые не соблазняются карточной игрой, не так просты и молоды, чтобы плясать, и находят болезненное удовольствие в созерцании соседей и сплетнях.
— Ах! — говорила она, закрывая глаза от охватившего ее трепета. — В Париже теперь только и толков, что о новом применении электричества к фортепьяно…
— Что за фантазия! — удивился столоначальник губернаторской канцелярии. — Электричество и музыка — материи несовместимые.
— Представьте, — продолжала аудиторша таким тоном, будто она сама только что наблюдала эти опыты, — если господин Лист начнет играть у себя на электрическом фортепьяно, соединенном посредством… — тут она сделала большую паузу, — посредством нити с подобными фортепьяно в окрестностях Парижа, то весь нумер, сыгранный Листом, до малейшей ноты повторится и на других фортепьяно!
— Таким образом, — не унимался столоначальник, — вы утверждаете, что господин Лист, играющий у себя дома, может быть слышим одновременно в тысяче разных мест?! Но ведь это же спиритизм, сударыня!
Аудиторша возмущенно передернула плечами.
— Разрешите полюбопытствовать: из чего состоят чудодейственные нити, которыми соединяются фортепьяно?
Над этим аудиторша задумывалась так же мало, как над происхождением вселенной. Ее серое лицо побагровело.
Жена столоначальника незаметно ущипнула мужа.
— Впрочем, — сказал он, кашлянув, — кто знает, каких чудес мы дождемся от электричества.
Мир восстановлен.
В зале вдруг стало тихо. Порыв ветра донес до людей слитный шум ольхи и берез, скрип калитки и песню, которую пел высокий молодой голос:
Не слышно шума городского,
За невской башней тишина,
И на штыке у часового
Горит полночная луна.
— Кочнев поет. Артист! Второго не сыщешь, — сказал Завойко, когда звуки растаяли за окном и над залой опять повис гул многих голосов.
Судья неприязненно посмотрел на Завойко.
"Моего голоса, небось, не узнает в темноте. А мужика — изволь…" Но встретившись со взглядом губернатора, поспешно улыбнулся.
Во внешности Завойко не было ничего начальственного. Глаза, светлые, умные, внимательно смотрели из-под густых изогнутых бровей. Правая бровь всегда приподнята не то насмешливо, иронически, не то с готовностью слушать, понимать и удивляться. Василию Степановичу около пятидесяти лет, но выглядел он, как это нередко бывает с русыми энергичными людьми, много моложе. Его молодили солдатские усы, свисавшие двумя веселыми кисточками у рта, полные, подвижные губы жизнелюбца, светлые шелковистые волосы, вьющиеся у висков и на затылке, высокий спокойный лоб и чисто выбритое лицо добряка и насмешника. Роста он был невысокого, отличался подвижностью и поражавшей всех неутомимостью. Хотя жизнь Завойко прошла в трудах и заботах, годы еще не исчертили его лицо морщинами, не подернули желтизной голубоватую эмаль глаз. Края, где прожил детство и молодость Завойко тонувшая в садах Полтава, Крым, Черное море, — надолго зарядили его живой, кипучей энергией. Еще и теперь, после двух кругосветных плаваний и четырнадцати лет службы в бассейне Охотского моря и на Камчатке, в нем иногда проскальзывали черты веселого полтавского бурсака, умеющего встречать беды с такой же шуткой, с какой и принимать чины и награды.
Сын обедневшего полтавского помещика, он не мог попасть в привилегированный Морской корпус и был произведен в офицеры из черноморской гардемаринской роты. Из находившихся в этой зале людей Завойко лучше всех мог бы рассказать об условиях и обстоятельствах синопского боя. Василий Степанович служил на Черном море, мичманом участвовал в Наваринском сражении, прекрасно знал парусный флот. Он много знал и прочно удерживал в памяти массу сведений самого разнообразного характера — по сельскому хозяйству и ремеслам, по морскому делу и точным наукам. Не чужд он был и поэзии, — в книжке "Впечатления моряка", изданной в Петербурге после русских кругосветных походов 1835–1838 годов, Завойко дал немало живых, полных юмора и искреннего чувства страниц.
Когда кто-то из гостей обратился к Завойко с расспросами о Синопе, о турках, не забыв при этом льстиво адресоваться к "ветерану Наварина", Завойко коротко ответил:
— Затрудняюсь оценкой. Победа выдающаяся. Обстоятельства же мне неизвестны.
— Василий Степанович! Помилуйте! Но турка-то вы знаете? Бивали?
— Давненько, — Завойко весело прищурил глаз. — В природе, драгоценнейший, все меняется. Даже турок. В Наварине, например, рядом с нашим фрегатом англичанин сражался. Плечом к плечу. А теперь, того и гляди, в гости пожалует и почище турка палить станет.
Андронников, здешний землемер, косматый, заросший старик, спросил протодиаконским басом:
— Значит, выставки в нынешнем году устраивать не будем?
Вот уже три года как Завойко каждую осень проводит выставку овощей, поощряя тех, кому удается вырастить самый крупный картофель, морковь или капусту. Вначале затея Завойко показалась поселенцам и камчадалам несбыточной, сумасбродной, но его настойчивость победила их предубеждение, а пятирублевая премия за лучшие результаты довершила дело. Уже в первый год была выращена морковь весом более четырех фунтов, картофель более фунта, только капуста не успевала войти в полный вес и силу. Завойко требовал от Иркутска присылки отборных семян, изготовлял в мастерских порта лопаты и другие простейшие орудия, обращался к населению с приказами по огородничеству, не ленясь переписывать их собственной рукой.
Землемер-философ любил потолковать о несовершенстве мира и законах бытия, а на "подпитии" витийствовал особенно красноречиво. Он, кажется, единственный из приезжих на Камчатке отваживался пить корякскую настойку из сушеного мухомора, не боясь отправиться на петропавловское кладбище у Красного Яра. Он любил свое дело, несмотря на годы, был неутомим и неистощим в беседах. В юности, посланный в Германию для совершенствования в естественных науках, он слушал Шеллинга в Вюрцбурге, шатался по горам, пил густое баварское пиво, но не стал ни восторженным шеллингианцем, ни дуэлянтом-буршем. Он сохранил природный здравый смысл, презрел заоблачные выси немецкого идеализма и вернулся домой с ворохом рукописей, с опасными мыслями о живой природе и происхождении вселенной. Настаивая на историческом развитии организмов, он посягал на всемогущество бога, создавшего некогда землю и все сущее на ней по своему разумению, недоступному уму смертного. Мысли его были признаны кощунственными богопротивными. Рукописи поистлели, молодой ученый в худеньком мундирчике чиновника одиннадцатого класса прозябал в каких-то уездных канцеляриях, начал пить, опускаться и не опомнился, как очутился на Камчатке. Сюда он прибыл с дырявой студенческой сумкой, в память о скитаниях по Альпам, в которой были десяток книг и тетрадей, а среди них и редчайшая книга его друга Якова Кайданова "Tetractum vitae"[9], изданная в Петербурге в 1813 году. Злобы на людей в нем не было, но с годами выросло отвращение к ученым, рассуждающим по книгам.
Завойко молчал. Андронников сказал протяжно:
— Жаль! Лето выдалось на славу, а мы выставки-то устраивать не будем!
— Будем! — сказал Завойко. — Коли сами живы будем.
Андронников запустил руку в темную бороду.
— Я, Василий Степанович, умирать не собираюсь! Недовершил еще земного вращения. Не то чтобы находился в зените… к горизонту клонюсь, однако расстояние порядочное.
— Знаю, что не от пули помрешь, Иван Архипович. Да и я не тороплюсь.
— Мудрено торопиться. Там, за чертой, путь бесконечный. А здесь, на земле, други мои, долго ли до предела! И на сей срок быстротекущий разные феерии устраиваются. Вдруг Европа к нам, азиатам, припожалует, а? Землемер удивленно тряхнул головой. — А может, минет чаша сия?!
Завойко развел руками.
— Молюсь о том денно и нощно. Но и трудиться нужно неустанно. Если не услышит господь нашей молитвы и англичанин явится в гости, надобно встретить. По уставу. С огоньком и гостинцами, — Завойко засмеялся. — А с выставкой все может устроиться. До октября не близко…
В залу вошел камчатский полицмейстер, коренастый поручик Губарев. Он щурился от яркого света, отыскивая взглядом губернатора.
С появлением полицмейстера разноголосый шум поутих. Многие смотрели в его сторону, хотя во внешности Губарева не было ничего примечательного, а по званию он уступал многим находившимся здесь офицерам.
Губареву нравилось общее внимание: он приветливо улыбался дамам, отвешивал поклоны чиновникам, а встретясь взглядом с судьей Васильковым, многозначительно кивнул ему.
— Ваше превосходительство! — Губарев стал навытяжку, увидев приближавшегося Завойко. — Позвольте рапортовать: с вверенными мне нижними чинами прибыл из вояжа!
— Пойдемте-ка, пойдемте, — бросил на ходу Завойко и прошел через прихожую в кабинет.
Губарев четко повернулся на каблуках и последовал за ним.
Час назад полицмейстер Губарев в сопровождении четырех казаков вернулся из Гижиги — далекого северного пункта, подчиненного камчатскому губернатору. Завойко приказал ему произвести следствие по делу гижигинского купца Трифонова. Обосновавшись в Гижиге, на пути из Охотска в Камчатку, Трифонов грабил коряков и эвенков, чинил "суд и расправу", как князек, своей властью. Его дюжие молодцы-приказчики совершали настоящие военные набеги на камчатские селения. Где появлялись они, там уже не существовало ни закона, ни губернаторской власти. Старший приказчик Трифонова, из беглых каторжников, спаивал охотников, раздавал камчадалам яды для запретной, опустошительной охоты на пушного зверя.
Разбой Трифонова грозил восстановить против русских население отдаленных камчадальских острожков, а в условиях надвигавшейся военной грозы это было опасно и нетерпимо.
Завойко давно воевал с Трифоновым, но до сих пор ничего не мог поделать с богатым купцом. Запойный гижигинский исправник потворствовал купцу, а в самом Петропавловске влиятельные чиновники помогали Трифонову прятать концы в воду. Завойко нюхом чуял неладное, неудачи бесили его, а праздное любопытство чиновного люда и офицеров подливало масла в огонь.
Наконец терпение Завойко истощилось: титулярный советник Зарудный, вернувшийся ранней весной, еще на собачьей упряжке, из поездки в Верхне-Камчатск, доложил губернатору о новом злодействе Трифонова: его приказчики споили и начисто обобрали большое селение в низовьях реки Камчатки и сожгли две избы. Полицмейстер получил предписание отправиться на место и, если обвинения подтвердятся, взять Трифонова под стражу и доставить в Петропавловск.
— Давно прибыл? — спросил Завойко, едва Губарев закрыл за собой дверь.
— Только что. — Но заметив, что взгляд Завойко скользнул по его чистенькому мундиру. Губарев поспешно добавил: — Домой заглянул, жена совсем плоха…
— Что Трифонов? — Завойко одолевало нетерпение.
— Осмелюсь доложить: не нашел я Трифонова. — Брови Завойко удивленно поползли вверх, и Губарев, как всегда, оробел. — Больше недели ждал купца в Гижиге, дорогой искал — все напрасно. Уехал-с. Жена говорит — к чукчам, за оленьими дохами; торгующий американец тамошний уверял меня, что в Иркутск — с золотом и мехами. Поди разберись, — полицмейстер пожал плечами.
— Ну-с, а как следствие, голубчик? — спросил Завойко, темнея и поматывая головой. Он знал, что весть о новой неудаче быстро разнесется среди чиновников.
— Проведено-с, ваше превосходительство. По всей форме-с… Полицмейстер опасливо поглядывал на Завойко. Он боялся этого короткого поматывания головой, высоко взлетевшей брови, маленькой руки, барабанившей по столу. — Селение ограблено, дома сожжены. Однако решительно невозможно сказать, кем это сделано. Местные жители затрудняются точным ответом.
— Запугал их разбойник, нож к горлу приставил — вот и затрудняются! Василий Степанович досадливо поморщился. — Посади Трифонова на цепь, такое заговорят — уши заткнешь.
— Не могу знать-с. Трифонов не один, ведь кругом купцы… Брагин, Копылов, Бордман, Чэзз. И Жерехов, надо полагать, не без греха. Поди узнай.
— Чертовщина какая-то… — Завойко придирчиво оглядел полицмейстера. — А ты точно ли все вызнал?
— Смею надеяться — все, — обиделся Губарев.
— Обиды, братец, оставь, — зло накинулся на него Завойко. — Ты, небось, ворох бумаг привез, а на что они мне? Трифонова мне подавай, приказчика его, каторжника Скосырева, в железах приведи. Слышь, Губарев, губернатор погрозил ему кулаком, — я этак погляжу, погляжу на тебя, да и выверну, чего доброго, наизнанку. И на мундир не посмотрю.
— Виноват-с, виноват-с, — монотонно повторял Губарев.
— Уж больно охоч ты виниться. Ладно! — прикрикнул Завойко. Кликни-ка мне Луку Фомича, да и сам с ним возвращайся. Зря ты его к воровской компании присчитал.