В течение нескольких недель в Мурнау он отказывался принимать этот диагноз. Он считал, что это временное явление, что такие вещи случаются с сумасшедшими мотоциклистами на автостраде – но уж никак не с ним, что все пройдет и он выйдет из клиники на своих ногах. И впервые осознал, что все это взаправду, впервые понял, что именно произошло с его телом, лишь тогда, когда медбрат-индус начал обучать его обходиться с катетером. Тогда он спросил, зачем ему это знать и как долго ему придется это делать. И медбрат, глядя ему прямо в глаза, ответил: «Скорей всего – всю жизнь…»
С этого дня он потихоньку перестал отрицать то, о чем ему осторожно говорили врачи. Он понял, что инвалидная коляска, на которой он передвигался по коридорам клиники, – это не временное неудобство «на пару месяцев реабилитации». А окончательно похоронить свои мечты о выздоровлении и возвращении к обычной жизни и смириться с фактом, что он проведет в коляске всю оставшуюся жизнь, ему пришлось после того, как через три месяца невролог и уролог с помощью простого теста подтвердили неутешительный диагноз: взрывной перелом позвоночника и поперечных отростков. Такой перелом невозможно вылечить: разрывы никогда не срастаются и никогда больше эти отростки не смогут передавать никакие сигналы в мозг и принимать сигналы из мозга. Если во время теста, похожего на обыкновенный осмотр простаты, пациент никак не реагирует на введенный в соответствующее отверстие палец уролога – значит, повреждения «необратимы».
У Роланда все было именно так. Он даже не заметил, когда уролог закончил свое обследование…
Через несколько дней после этого своеобразного открытия Роланд «впал в пучину реактивной депрессии», как выразился больничный психолог в разговоре с женой Роланда. Беспричинная агрессия сначала по отношению к самому себе, потом по отношению к близким, а в конце концов – по отношению ко всему миру. Полное и абсолютное неприятие действительности, отчаяние, ненависть к себе, к своему ставшему вдруг чужим телу, бесконечное бессилие, маниакальные обвинения себя, потеря смысла существования. Единственное, что давало надежду и парадоксальным образом держало его в этой жизни, – это план… самоубийства. Именно для реализации этого плана он тренировал руки, чтобы в конце концов быть в состоянии самостоятельно, без помощи санитара выехать в коляске в садик около клиники, выбрать подходящую ветку и на ней повеситься.
И вот однажды утром, пребывая в полной апатии и лелея навязчивую мысль о смерти, он вдруг испытал острое и обжигающее чувство стыда. Мартина, его жена, сидела на больничной койке, а он – в своей коляске, молчащий и чужой, купающийся в собственном горе. Цецилька, их дочка, забралась к нему на колени и начала шептать на ухо всякие маленькие глупости: что кот, скучая по нему, писает где попало, что она получила двойку по математике и боится сказать об этом маме и что он, когда вернется домой, должен обязательно объяснить ей «эти дурацкие уравнения», что ее компьютер «барахлит» и его нужно как можно скорее починить, а в конце она шепнула, что прибралась в его кабинете на третьем этаже, чтобы «ему было там уютно, когда он снова там засядет на целый день».
Именно тогда он впервые почувствовал стыд. За свой мерзкий эгоизм, ослепленный которым он совершенно забыл, что, с тех пор как на свет появилась Цецилька, он живет не только для себя. Когда у него вдруг конвульсивно затряслись руки, к нему подошла Мартина, попросила Цецильку на минутку выйти из палаты, а потом опустилась перед ним на колени и сложила руки как для молитвы. Она смотрела ему прямо в глаза и спокойно говорила: о том, как сильно они его любят и как он им всем нужен, и о том, что она уже все придумала. Она будет писать – и уже обо всем договорилась с продюсерами – свои сценарии исключительно дома, она освоит реабилитацию, физиотерапию, йогу, массаж, акупунктуру и все остальное, что понадобится. Кабинет его они перенесут с третьего этажа в ту пустую комнату на первом этаже, что в углу. Лестницу уберут и построят пандус – она уже разговаривала с хозяином. А вчера она была у известного уролога и он показал ей, как вставлять катетер. При правильном использовании менять катетер придется не чаще чем раз в шесть часов. Что она хочет его так же, как и раньше. И что он тоже может ее хотеть, потому что либидо и чувствительность – они ведь в мозгу. Уролог сказал, что виагра должна подействовать. Он не сможет испытывать оргазм, но они могут быть вместе, как раньше.
Когда он начал плакать, она замолкла на секундочку, а потом добавила: «Захоти жить… пожалуйста…»
В июле 2012 года Роланд по заданию рекламного агентства сделал серию фотографий Берлина с высоты птичьего полета.
Из кабины вертолета…
История греха
В тот день все было не так, как обычно.
Ее мать проснулась с сердечной аритмией и, вместо того чтобы принять оранжевую таблетку, закурила сигарету. Кошка Бестия вернулась домой под утро с порванным правым ухом. Бабушка Юзефа опоздала на обед, потому что в электричке «хулиганы и бомжи повыбивали стекла камнями» и ей пришлось ехать через Познань, а не через Кутно.
Сегодня-то ей совершенно очевидно, что все это были знаки и что ее просто подвела интуиция.
Ибо это был ее день. Вымечтанный и долгожданный.
Ее переполняло нетерпение и любопытство. И к тому же она очень скучала. С тех пор как они больше года назад решили, что хотят быть вместе, они не провели ни одной ночи врозь. И она не знала, что такое – скучать. Почувствовала только сейчас – уже перед свадьбой. Она поехала домой, «в деревню», а он должен был приехать через два дня – на их свадьбу. А потом она сразу хотела сбежать из дома «в деревне». Еще маленькой девочкой она поняла, что настоящая жизнь начинается не здесь, а в городе – в восьми километрах от овина сельского старосты. И с тех пор она всегда хотела отсюда сбежать. В городе она училась в начальной школе, в городе получила аттестат – единственная в своей семье. Ее старшая сестра стала парикмахером – по настоянию отца, который всегда говорил: «Это конкретная профессия, потому что волосы ведь у людей растут всегда». Он же настоял на том, чтобы сестра осталась в деревне, а потом она поспешно вышла замуж за сына соседского кузнеца – иначе к ней крепко-накрепко приклеился бы ярлык старой девы. Теперь сестра одна растит двоих детей и судится за алименты.
А вот она никогда не слушала советов отца. Когда после школы она сообщила родителям, что хочет продолжить учебу, отец сначала на нее наорал, потом перестал с ней разговаривать, а в конце концов запретил матери «давать деньги на такие глупости, потому что и без высшего образования можно в конторе в волости сидеть». Мать тайком дала ей немного денег, и она уехала в город, где был институт, рядом с Балтикой. Первый год она жила у знакомых матери – присматривала за их ребенком, и за это ей разрешалось спать на раскладушке в его комнате, завтракать с ним и жечь свет на кухне, когда ей надо было заниматься. Сдав летнюю сессию, она уехала в Голландию – работать. В огромном холодильнике где-то на окраине Гааги она с понедельника по пятницу по десять часов в день паковала в коробки цветы, трясясь от холода. А в выходные подрабатывала уборкой в домах. Однажды она убирала трехэтажную виллу молодого фотографа из Англии, и он уговорил ее сделать «несколько фотографий за хорошее вознаграждение». За эти несколько фотографий она получила больше, чем за месяц работы с цветами! Ее совершенно не смутило, что надо было раздеться – ее все равно никто здесь не знал. Зато благодаря этим снимкам она смогла купить лекарства и вылечить пиелонефрит, наесться наконец до отвала в ресторане и приобрести месячный проездной в свой цветочный холодильник.
Ее снимки фотограф делал на втором этаже своего дома. А однажды она заглянула на третий. Посреди огромной комнаты, на постели, окруженной камерами и со всех сторон освещаемой яркими лампами, обернутыми в пергамент, молодая белая женщина склонилась над бедрами двоих чернокожих мужчин.
Сгорая от стыда, она убежала вниз, едва сдерживая рвоту.
А на следующий день к ней в холодильник приехал фотограф. После короткой вступительной части о «замысле режиссера» последовала вторая, гораздо более длинная и убедительная, – о деньгах. Она размышляла об этом целую ночь. Переводила названную им астрономическую сумму в злотые, а потом делила на проценты кредита, который ей не пришлось бы брать, чтобы купить квартиру в городе недалеко от Балтики. К тому же мама, со своим больным сердцем, могла бы поехать наконец в санаторий, а сестра с сыновьями – съездить в горы…
Утром она не поехала на работу. В полдень фотограф отвез ее в клинику в центре города, там она сдала анализы на ВИЧ и РВ, а потом провела два часа у парикмахера. Забрав результаты анализов, они уже после обеда купили несколько комплектов белья в бутике. И вечером она была на третьем этаже виллы. При съемке первого фильма в комнате были только оператор и его ассистентка-осветитель. Ночью она долго и горько плакала. Главным образом – от стыда. Но потом она стала думать, что ведь это только работа. Работа грешная – но ведь это все из-за нищеты. И она ведь не убивает, не грабит, не причиняет никому вреда. Никому. Только себе самой. Так она записала у себя в дневнике. А как-то она даже исповедалась в этом своем грехе. И даже получила прощение…
Утром она не поехала на работу. В полдень фотограф отвез ее в клинику в центре города, там она сдала анализы на ВИЧ и РВ, а потом провела два часа у парикмахера. Забрав результаты анализов, они уже после обеда купили несколько комплектов белья в бутике. И вечером она была на третьем этаже виллы. При съемке первого фильма в комнате были только оператор и его ассистентка-осветитель. Ночью она долго и горько плакала. Главным образом – от стыда. Но потом она стала думать, что ведь это только работа. Работа грешная – но ведь это все из-за нищеты. И она ведь не убивает, не грабит, не причиняет никому вреда. Никому. Только себе самой. Так она записала у себя в дневнике. А как-то она даже исповедалась в этом своем грехе. И даже получила прощение…
Следующие несколько лет она летала на каникулах в Гаагу. И каждый раз жила на той вилле. Когда вдруг с головой накрывало отвращение к самой себе – она бежала в банк и просила сделать выписку со своего счета. Она купила квартиру, выплатила долги родителей, помогала сестре и ее детям.
На четвертом году такой жизни она познакомилась с Анджеем. Переехала в Гданьск. Вышла замуж. Сменила город, сменила институт, сменила фамилию. Выбросила дневник и все остальное, что могло бы напомнить о ее падении.
Она впервые в жизни любила. Впервые в жизни по-настоящему желала близости и прикосновения мужчины. Впервые в ее жизни мужчина сказал ей, что любит. И что будет о ней заботиться. Потому что она «единственная, самое дорогое и самое важное, что у него есть».
А приблизительно через полгода после их свадьбы Анджей получил от незнакомой женщины письмо на электронную почту. В приложении был короткий фильм, снятый на третьем этаже виллы в Гааге.
Она пыталась ему объяснить. Она говорила, что отдавалась только телом, а ведь значение имеет лишь то, что в душе и в голове. Он слушал – но не услышал. Он как-то очень быстро забыл о своей огромной любви – и ударил ее кулаком в лицо. А когда она лежала на полу, оглушенная ударом, он плюнул на нее сверху и ушел.
Она не чувствовала ни боли, ни унижения. Ее только тошнило. От отвращения к нему…
Следы
Дорога к кладбищу у монастыря поднимается в гору – узкая аллея между шеренгами разлапистых лип по обеим сторонам. Некоторые из деревьев тянутся друг к другу ветками и кое-где встречаются, образуя над дорогой своего рода естественный шатер. Когда она была маленькая, летом и весной она часто гуляла по этой аллее. Бабушка Стефания брала грабли и оцинкованное ведро, и они медленно брели в гору на кладбище, чтобы прибраться на могилах «этих несчастных заброшенных», как говорила бабушка. Зимой же, когда ложился снег, она приходила «на аллею» с отцом, и они катались с ним здесь на санках.
Когда умерла бабушка, дорога на кладбище еще была не заасфальтирована. Дедушка сам вез гроб бабушки на подводе. «Потому что бабуля только так хотела бы, на подводе и с конем, чтобы последний раз на эти липы-то посмотреть, и на этом, сына, все», – сказал он, как отрезал, когда отец хотел заказать катафалк у «этих похоронщиков». И нанял дедушка у кого-то солидную деревянную подводу, большую, с местом для гроба. Ночью он подводу помыл, украсил березовыми ветками и застелил белой простыней. И рано утром поехал на ту гору, одетый в костюм и галстук. И шляпу надел. И плакал. А она все время жалась к нему. И даже нельзя сказать, от чего больше: то ли от грусти, что бабушки больше нет и никогда не будет, то ли от страха, когда конь останавливался, устав – дорога ведь была скользкая, мокрая от дождя, – и хрипел.
Через два года перед Пасхой умер и дедушка, а дорога на кладбище уже была асфальтовая и сухая. И висели прибитые к липам указатели, хотя все и так знали, что кладбище находится в конце аллеи.
Только когда дедушка умер и она стала оставаться дома одна, без никого, она вдруг поняла, что у нее нет матери. У всех детей, кроме нее и Мартинека со второй парты, матери были. Мама Мартинека умерла от какой-то серьезной болезни, и все дети в классе по этому поводу очень грустили (или, по крайней мере, делали вид, что грустят). А ее мать ничего и не умирала – ее просто не было с самого начала. Папа, правда, как-то в сочельник сказал, что она умерла, но он ничего не говорил о ее болезни. И когда он говорил о ее матери – он начал плакать, хотя и притворялся, что не плачет. И больше она никогда его о ней не спрашивала. Потому что папа ведь плакал в жизни всего четыре раза: когда умерла бабушка, когда умер дедушка, вот тогда в сочельник и когда умер папа римский.
А она потом привыкла, что у нее матери нет. Отец читал ей сказки, учил молиться, лепил из пластилина все, что ей в голову придет, покупал сахарную вату, готовил пироги с капустой, стирал ее платья, катался с ней на санках, ходил на родительские собрания, решал квадратные трехчлены, мыл ей волосы, учил танцевать, поехал с ней в Освенцим и держал ее там крепко за руку все время, купил ей цветы, когда у нее начались первые месячные, засыпал рядом с ней, читая ей сказки, потом объяснял ей Херберта, взял кредит и купил первый компьютер – этот компьютер до сих пор стоит в картонной коробке в подвале. Самый простенький и дешевый – но чтобы был. Как у всех остальных детей. Самый прекрасный компьютер, какой она когда-либо имела в жизни. Папа делал все, чтобы как-то компенсировать ей отсутствие матери. И никак не мог понять, что мать ей на самом деле совершенно не нужна. Он считал, что должна быть нужна. Поэтому иногда с ними ужинали за накрытым белой скатертью столом какие-то нарядные женщины. Некоторые из них были красивыми и умными.
Она говорит спокойным голосом:
– И вот мы, знаете, ужинали… а утром он, провожая меня в школу, спрашивал, «интересный ли получился ужин». Он так выражался – никогда не осмеливался сказать иначе. А я всегда отвечала, что нет, не интересный. Даже если на самом деле было не так. Потому что я, знаете, не хотела делить своего отца ни с какой другой женщиной. И больше он ни одну из этих женщин не приглашал. Теперь-то я понимаю, что была вредной, эгоистичной сучкой. Без памяти влюбленной в своего отца «папиной дочечкой». И в этой своей любви не понимала, что он и так принадлежит мне – но по-другому, не весь, не целиком – что он, мой папочка, тоже имеет право на свою собственную жизнь, что я когда-нибудь уйду – а он останется один. Но он от этого права добровольно отказался. Потому что его обожаемая доченька «ведь росла без матери». Какой великолепный заголовок для слезливой статьи в психологической газете! Правда ведь, вам тоже так кажется?
Меня моя мать, знаете, всегда интересовала. Я ее все время искала. В кладовке, где отец хранил коробки с фотоальбомами, в шкафах, где документы всякие лежали. На улицах. Я просто знала, что когда кто-нибудь так любит, как мой отец любил мою мать, – то должны оставаться какие-то следы. Должны, знаете ли.
Я никогда по-настоящему не верила, что у меня нет матери. И речь идет не о том, что кто-то ведь должен был меня родить – речь идет о любви моего отца. И я ее нашла – эту любовь – как-то раз, в его портфеле. Он хранил ее фотографию в паспорте. Фотография был выцветшая, черно-белая.
Отец умер в конце октября. Наверно, он уже хотел умереть. Когда я закончила учиться и нашла работу, он, наверно, почувствовал, что исполнил свой долг, что дал мне все, что мог и что мне было нужно. Он был очень прагматичным – даже в том, что касается выбора правильного момента для смерти.
Первого ноября я не пошла по той аллее в гору. Мне не хотелось выслушивать никаких соболезнований от людей, которые меня никогда не любили. А пошла я, знаете, сегодня. То есть через два дня. Кладбище через два дня – это как записка, которую кто-то не дописал, бросив на полуслове. Что-то неоконченное.
У могилы моего отца стояла, сгорбившись, женщина и курила сигарету. И глаза у нее были как у той женщины с фотографии из отцовского портфеля.
И я встала рядом с ней…
О пирогах
В этот день кухня – место волшебное и святое. Даже для атеистов. Полная дурманящих запахов и загадочных обещаний того, что будет очень скоро. Ароматы ванили и корицы смешиваются запросто с запахом кислой капусты. Если ради чего и стоит быть поляком – так ради этого одного-единственного дня и еще больше – ради восторга и радости наступающего вслед за ним вечера.
В последнее время мир уменьшается, медленно, но верно стираются границы между странами и народами, размываются, образуя при этом некую абстрактную, безликую, усредненную культуру, которая подчиняется сиюминутной моде и создает некие общедоступные мемы. И при этом бессовестно уничтожая традиции. Но сочельник, особенно наш, чисто польский, на удивление отлично этой тенденции сопротивляется. Откуда бы и куда бы мы, поляки, не приезжали – нас выдает накрытый белой скатертью стол. Соблазняет запах красного борща и вкус капусты с грибами. Убаюкивает мелодия рождественского гимна, из которого каждый знает хотя бы один куплет или хотя бы пару строчек. Трогает за душу вид близких, приближающихся к нам с облаткой. В сочельник перед Рождеством Христовым мало кто думает о смерти и умирании…