— Глупый! Никак, ну, никак не наберёшься ума. Пусть только отец приедет, обязательно нажалуюсь ему! — журит меня бабушка, качая головой. — Вот увидит хозяин уток и отхлещет тебя лозиной.
— Да я хотел хоть одно перышко с завитком вырвать для сестренки Каромат…
— Хм… — с досадой хмыкает бабушка и спешит дальше. — Идем быстрее, время позднее уже! — хмурится она.
У каждой мельницы стоят табуны ишаков. Люди привозят на них пшеницу, пшено и увозят муку, толокно. По пути я осторожно заглядываю в одну-две мельницы. Внутри шум, стук, грохот. Люди с головы до ног запорошены мукой. Они громко перекликаются, потому что из-за шума плохо слышат друг друга.
Зять наш оказался у своей крупорушки — борода отросла, свисает клочьями, одежда пыльная, грязная. Меня он встречает обычно:
— А, племянник! Заходи, заходи. — А поздоровавшись с бабушкой, как всегда, тут же начинает свои жалобы: — Плохо у меня с головой. Мозги болят день и ночь.
— У вас всегда так! — досадливо отвечает бабушка. — Велите поворожить, пошептать, покажитесь лекарю! — говорит она и, не дожидаясь ответа, проходит во двор.
Бабушку тотчас окружает куча мелюзги. Все грязные, оборванные. Тетка, поминутно кашляя, торопливо подкладывает пучки камыша под большой котел, в котором поджаривалось пшено. Печальная и усталая, она здоровается с бабушкой и снова возвращается к котлу.
— К тебе когда ни приди, все ты у котла. Все — пшено, пшено. До смерти доведешь себя с этим пшеном! — с горечью и сочувствием говорит бабушка.
Я тоже подхожу к котлу. Пшено потрескивает, как раскаленные угли. В горсть взять нельзя — горячее. Я принимаюсь совать под котел пучки камыша.
Тетка с бабушкой присаживаются на корточки неподалеку. У них начинается обычный, с жалобами, с горестями, разговор.
В калитку неожиданно вошел зять. Взглянув на котел, над которым уже поднимается легкий дымок, он выкрикнул хриплым от злости голосом, сердито вытаращив глаза на тетку:
— Пшено-то сгорело! — подбежал к очагу и большой шумовкой принялся торопливо выбивать пшено.
Мне уже наскучило сидеть у котла. Я тихонько вышел со двора и побежал в крупорушку.
Крупорушка зятя была двухпоставной. Один постав был застопорен, а второй с глухим стуком, сотрясая землю, рушил просо. Я ненадолго остановился у порога, прислушался к грозному шуму воды. Осмотрелся кругом. В одном углу стоят лампа со сломанным закопченным стеклом, чайник с отбитым носиком, немытая, вся в скобках, пиала. На полу облезлая наполовину овчинная подстилка, грязный, засаленный чапан — вот и все.
Я тихонько обошел работающий постав. Затем приблизился к застопоренному. Вытащил какой-то клин, совсем лишний, как мне показалось. Постав вдруг заработал, застучал. От испуга я растерялся, не знаю, как остановить. Потом со всех ног бросился во двор. Крикнул, запыхавшись:
— Дядя! Крупорушка пошла! Скорее!
Бабушка с теткой переглянулись растерянно, а зять бросился к калитке.
— Э, дурень! Цеплялся, наверное. Жить, что ли, надоело тебе?
Не отвечая, я бежал следом за ним. Зять без всяких усилий легко остановил порожний постав. Грубо крикнул на меня:
— Убирайся отсюда! — Потом мягче объяснил: — Это сложная штука, малыш. Чтобы около нее ходить, умение нужно, надо знать ее язык.
Вокруг крупорушки, как и вокруг мельниц, множество воробьев, горлинок. Я начал гоняться за птицами. И тут неожиданно на берегу появилась кучка ребятишек. Наскоро раздевшись, они как попало швыряют одежду и один за другим ныряют в воду. С наслаждением плавают, широко взмахивая руками. Потом вылезают на ветки огромных талов и карагачей, растущих по берегу, бросаются в воду вниз головой. Надолго исчезают под водой и внезапно всплывают далеко-далеко. Я завидую им. «Может, и мне искупаться?»— думаю про себя. Но не решаюсь потому, что не умею плавать, а сознаться в этом стесняюсь ребят. Довольствуюсь тем, что бултыхаю в воде ногами, опустившись на траву. Прохаживаюсь вдоль берега. Ветви талов клонятся низко-низко, вот-вот достанут до воды. Всюду свежая зелень травы. Я ложусь, вглядываюсь в небо. Хорошо!..
Вдруг слышу голос дяди:
— Эй, смотри, на беду еще свалишься в желоб! Хватит уже, иди в дом! — говорит он и опять скрывается в крупорушке.
Тетка ставит помятый, закопченный самовар, расстилает скатерть, на старом подносе приносит куски черствых лепешек. Во дворе у них стоит старое тутовое дерево, толстое, с раскинувшимися корявыми ветвями.
— В этом году наш тут родил прямо-таки сверх всякой меры. Ждали вас, ждали, вы не приходите… Патоки наварили немного. Пойду взгляну, может, осталось. — Бедняга тетка бежит в дом и приносит полпиалы патоки.
— Очень вкусная патока! — говорю я, макая кусок лепешки.
Низенькая темная мазанка, готовая развалиться терраса. Рядом маленькая тесная каморка для угля. Попив чаю с патокой, я, когда убрали скатерть, влезаю на крышу. Вокруг много таких же мазанок, они вплотную примыкают друг к другу. Я бегаю по крышам. Некоторое время спустя, вижу толпу народа, впереди несут похоронные носилки. От других ребят, игравших тут же на крышах, узнаю, что хоронят столетнюю старуху. В толпе много стариков, молодых парней, подростков. Одних ребятишек не менее четырех-пяти десятков — все в халатах, подпоясанные платками, идут следом, плачут, причитают: «Бабушка!»
Перескакивая с крыши на крышу, я возвращаюсь на теткину мазанку, наклонившись над стрехой, кричу:
— Бабушка, бабушка! Столетняя старуха умерла! Вол, несут… Народу много-много!..
— А? Что он говорит? Кто там умер? — спрашивает бабушка.
Тетка, копошившаяся у очага на дворе, поднимает голову:
— Бедная. Очень почтенная старуха, сто третий год пошел ей. Иногда она приходила ко мне посидеть, побеседовать. Еще крепкая была, бодрая. Внуков, правнуков у нее — уйма!
— Вай, бедняга! Да снизойдет на нее милость господня! Дай бог нам всем дожить до ее лет! — говорит бабушка, проводя руками по лицу.
За день, рыская по крышам, я здорово набегался. Вечером, поев машевой каши с рисом, мы с бабушкой отправляемся домой.
* * *С ободком для тканья и тесьмой в руках в калитку к нам входит наша соседка тетя Рохат. Она поднимается на террасу, подсаживается к матери и принимается за работу.
— Подружка, извелась я одна. Пришла, думаю, поработаем вместе, побеседуем по душам.
Мать рада приходу гостьи.
— Вай, очень хорошо надумали! — говорит она, продолжая делать стежки шелком. — Я и сама тут скучаю. Никого нет, свекрови тоже, видно, наскучило, не знаю, ушла куда-то. К старой Урин, наверное.
Тетя Рохат проворно и ловко ткет шилом тесьму, в этом деле она большая мастерица. Как всегда, она начинает с жалоб на мужа. Муж — ее забава и горе. Орудуя шилом, она рассказывает и то плачет, то смеется.
— Потерпи, — увещевает ее мать, продолжая вышивку на тесьме. — Подрастут у вас дети и тогда, возможно, и вам улыбнется счастье, и вы увидите свет. Будет на то божья воля, счастье в одно мгновение ока может явиться. Вот и вы избавитесь от бедности, от горя-печали… Вег дело в счастливой доле!
— Э, оставьте! Какое там счастье! Мы всю жизнь нищие. От дедов-прадедов нищие мы, — вздыхает тетя Рохат.
Так в задушевном разговоре две соседки, две подруги, проводят время — одна ткет тесьму, другая украшает тесьму вышивкой. То о — прошлом вспомнят они, то заговорят о том, что случилось у родни-соседей, у жителей квартала. Беседа их течет, не прерываясь.
С улицы входит сестренка Каромат. Она уже вытянулась, считается взрослой девушкой.
Тут же вслед входит и еще одна соседка — старуха. Словоохотливая такая старуха, много знающая и поговорить мастерица.
— Шаходат-ой, истомилась я одна, забежала вот к вам на минутку. Дни-то все жарче становятся.
Старуха улыбается:
— О чем речь у вас? Вы так дружно сидите! Каром-ой, почитай чуточку из Машраба, удачи тебе в жизни, пусть бог пошлет тебе хорошего жениха!
Каромат краснеет, отворачивается.
— А ну вас! Я хочу заняться шитьем, — говорит она, доставая из ниши сумку с рукодельем.
Старуха продолжает приставать, упрашивать все настойчивее. К ней присоединяется тетя Рохат:
— Бе, чего ломаешься, грамотейка? Я читать не умею, а то стала бы приставать к тебе?
— И верно, почитай, Каром, — говорит мать и тихонько смеется. — У него непристойностей много, так ты их пропускай. Читай с выбором места мудрые, с глубоким смыслом.
Сестренка моя Каромат, стройная симпатичная девушка лет тринадцати, очень миловидная. Газели она читала очень выразительно. Она нехотя встает, берет из ниши книгу, усаживается на прежнее место и с неожиданным увлечением начинает читать:
— Хай-хай-хай, удачи тебе в жизни, девушка-грамотейка! Растаяла я совсем. Газели Машраба так трогают душу… Удивительный был человек Машраб, истинный подвижник! — прослезившись, говорит старуха.
— Хай-хай-хай, удачи тебе в жизни, девушка-грамотейка! Растаяла я совсем. Газели Машраба так трогают душу… Удивительный был человек Машраб, истинный подвижник! — прослезившись, говорит старуха.
Читая прозаические вставки, Каромат порой, замявшись, чуть приметно улыбается, опустив непристойное выражение, читает дальше.
— Что это такое? Читай подряд, чертенок, мы тоже хотим послушать, — говорит тетя Рохат.
Сестрёнка краснеет.
— Нет, не стану я читать Машраба. Лучше Физули.
— Газели Машраба исполнены мудрости, — говорит старуха, качая головой. — Он — великий подвижник, влюбленный в бога. Ради аллаха он отрекся от удовольствий и наслаждений этого мира. — Она легонько похлопывает Каром по спине. — У тебя такой милый голосок, жертвой мне стать за тебя, читай же!
Сестренка читает:
— Ох-ох-ох! За такого поэта в жертву себя отдать не жалко! — говорит тетя Рохат, вытирая слезы.
— У Физули, говорят, сердце испепелилось от любви. Его любовные газели трогают душу, с ума сводят человека! — говорит старуха, приподнимая веки.
— Физули будто бы сильно был влюблен в дочь своей учительницы, но не смог соединиться с ней, и вся его жизнь прошла в тоске разлуки. От этого то в его газелях столько огня, печали и муки… Я так слышала, — говорит мать.
Я сижу на краю террасы, строгаю ножиком таловый прут и молча слушаю сестру. Любил я Физули.
— Мусабай! — неожиданно окликнула меня мать. — Сбегай на Шейхантаур. У меня шелк кончился.
— Хорошо, давайте деньги, — говорю я, вставая.
Мать дала мне образцы шелковых ниток, завязала в платочек рубль. Предупредила:
— Держи крепко, не потеряй, смотри. Слышишь?
На улице верхом на тонкой хворостинке скакал Агзам.
— Брось, тоже нашел игру! — говорю я. — Идем со мной на Шейхантаур.
— Да это я от скуки забавляюсь, — говорит Агзам, отбрасывая хворостинку. — Идем!
Улицей Ак-мечеть мы быстро шагаем на Шейхантаур. По пути задерживаемся ненадолго то у одной, то у другой кучки ребят, засмотревшись на игры, и бежим дальше.
Когда добежали до Шейхантаура, Агзам остановился у арыка и опустился на корточки на берегу.
— Посидим немного.
Подолами рубах мы вытираем пот с лица, жадно пьем, черпая воду пригоршнями. Вокруг медресе много вековых чинар, карагачей. В их прохладной тени кучки парней ведут оживленную дискуссию, спорят о чем-то. Кругом немало наркоманов — курильщиков анаши, опия.
— Тихо! — вдруг говорит Агзам, притаившись за деревом. — Сейчас мы проделаем одну штуку.
— Какую штуку?
— Попробуем незаметно бросить ком земли в наркоманов. Ох и интересно! Вот посмотришь.
Притаившись за деревом, мы бросаем комки в группу наркоманов. Те вздрагивают, оглядываются, вытягивая тонкие, с волосок, шеи. А какой-то бледный до желтизны, чахоточного вида человек поднимается, пошатываясь, кричит:
— Эй, кто это! — Качаясь из стороны в сторону, он делает два-три шага. — Кто это нарушил мой покой?!.
Я тихонько шепчу Агзаму:
— Идет, бежим! — и бросаюсь наутек.
Наркоман все же успевает схватить Агзама. Тот дрожит от страха, хнычет:
— Это не мы!..
— Выродок подлый! — Схватив Агзама за плечи, наркоман резко встряхивает его. — Комьями швырял, а теперь: верблюда видел — нет, кобылу видел — нет? Мерзавец, вот сворочу тебе скулу!
Я возвращаюсь, подхожу прямо к наркоману. Упрашиваю:
— Дяденька, отпустите его! Мы швыряли, правда, только не в вас, а в птиц целили… Вон, смотрите, сколько их на деревьях.
— Эй, отпусти, не обижай мальчишку! — кричит кто-то из сидящих в чайхане.
Народу в чайхане много. Наркоман оглядывается. Желтый весь до белков глаз, он еще раз встряхивает Агзама и скрывается в приземистой темной хибарке на берегу арыка. А мы убегаем.
По сторонам улочки тянутся ряды галантерейных и мануфактурных лавок. Лавчонки все маленькие, жмутся друг к другу впритык. Мы задерживаемся перед каждой лавкой. Глазеем на товары, справляемся о цепах на свирели, мячи, прислушиваемся к спорам между покупателями и лавочниками, наконец, останавливаемся перед малюсенькой лавчонкой.
Я здороваюсь с хозяином:
— Ассалам алейкум! — Протягиваю ему рубль и образцы шелковых ниток.
Галантерейщик — рыжеватый человек с длинной бородой, скромный и обходительный, улыбается:
— Ваалейкум ассалам! — Спрашивает: —Так, значит, цветной шелк понадобился, да? Хорошо, хорошо. Шелков у нас много, сынок. — Поглядывая на деньги, он начинает перебирать образцы. — Так, светло-зеленый — цвета капустного листа, желтый — цвета тыквы… вишневый, фисташковый, бледно-розовый…
А мы с Агзамом засмотрелись на птиц в клетках, стоим притихшие.
— Дядя! — говорю я взволнованно, показывая на одну клетку. — Это что за птица?
— Это, сынок, соловей. Слыхал о такой птице — соловей? Самая редкостная из птиц!
— Слыхал, мама говорила как-то, что они прилетают на заре, когда расцветают розы. И как поет слышал, а видеть не видел, — говорю я и упрашиваю старика: — Дядя, заставьте его спеть!
Старик тихо смеется:
— Сам же ты сказал, сынок, что соловей прилетает, когда расцветают розы. Он же влюбленный в розу…
— Дядя, а что он ест — соловей?
— Червей ест, сынок, понял? — улыбается старик и продолжает: — Держать соловья трудно, очень он привередливый. Но зато если запоет, за сердце хватает…
Агзам дотронулся рукой до второй клетки:
— Я видел такую птицу.
Это был скворец, черный, с желтым клювом.
— Ия тоже видел! — подхватываю я. — И как поет слышал. Дядя, когда же поют ваши птицы?
— Поют, малыш, когда желание явится. Возьмет вдруг и запоет.
Старик протягивает мне сверток с мотками разноцветного шелка. Я бережно прячу его за пазуху и оглядываюсь па Агзама.
— Постой, не спеши, посидим немного. А вдруг запоет какая-нибудь.
— Что ты! Разве станут они петь на базаре при таком шуме? Идем! — шепчет Агзам.
Мы уходим. Вдруг слышим, запел скворец. Я останавливаюсь, как вкопанный:
— Вот, не говорил я! А какой голос, голос какой!
— Ну его, идем на большую улицу, на конку посмотрим, — говорит Агзам и тащит меня за руку.
Мы спускаемся вниз на большую улицу. Мимо проезжает конка.
Эх, опоздали! — горюет Агзам. — А то проехались бы, прицепившись сзади.
— Да, неудачно вышло! — соглашаюсь я.
И мы мелкой рысцой бежим домой. -
III. В степи
Раннее утро. Приятной свежестью веет ласковый ветерок. В воздухе стоит переливчатый звон птичьих голосов. Под сводами виноградников в придорожных садах, словно подвешенные напоказ, свисают тысячи тугих кистей. Ягоды скороспелого чилляки уже рдеют первым румянцем.
Мы с Агзамом едем на арбе. С чувством трепетного волнения и восторга мы любуемся нежным шелком голубеющего неба, непередаваемой красотой медленно проплывающих мимо садов, полных волшебной музыки, звонких трелей.
Вчера, когда я пришел из школы, мать развешивала на веревке только что выстиранные мои ситцевую рубаху и бязевые штаны. Она встретила меня улыбкой.
— Завтра едешь! — сказала она.
— Куда? — встрепенулся я.
— В Янги-базар поедешь. Только что был один человек. Неожиданно появился. Вдруг, слышу, кто-то стучит в ворота. Выхожу, а это, оказывается, от отца. «Пусть, говорит, Мусабай будет наготове, завтра на рассвете заберу его с собой». И Агзам едет, тоже отец вызывает. Я уже сказала его матери.
Я не помнил себя от радости. Перед глазами у меня сразу возникли степь, горы. Казалось, я уже вижу казахские аулы, могучих верблюдов, быстрых коней.
И вот, чудесным ранним утром мы с Агзамом едем, несказанно радостные и довольные.
Арба тяжело нагружена. Мешки и ящики с сахаром, с чаем, с ламповыми стеклами, нитками, иголками и тому подобным товаром. Арбакеш наш — немногословный человек, тихий и ласковый. Прикрикнет на лошадь: «Чу!», хлестнет разок плетью и — скуки ради, наверное, — тихонь ко замурлычет про себя какую-то песню.
Подъехали к чайхане, которая прилепилась к берегу канала Зах, бушующего здесь в глубоком яру. Арбакеш натягивает повод, говорит, сходя с лошади:
— Слезайте, мальцы, слезайте!
Мы с Агзамом разом спрыгиваем с арбы.
— Это место называется Гышт-купрюк, — объясняет нам арбакеш. — Здесь мы ненадолго выпряжем коня—. пусть отдохнет животина, поест клеверу.
Возле чайханы много арб, лошадей, ишаков. В чайхане полно народу. Шум, гомон. Кипят два огромных в грязных потеках самовара, нечищенных, наверное, с прошлой осени.