Тяжело дышу и кашляю так сильно, что отхаркиваю кровь. Волосы спутанным клубком липнут к лицу, к плечам. Я перегибаюсь через край, прижимаюсь грудью к стенке ванны, и меня рвет в мусорное ведро.
Неожиданно я вспоминаю, как купалась в ванне еще крошкой, когда едва могла удерживать сидячее положение и покачивалась, как шалтай-болтай. Мама была рядом, я сидела у нее между ногами, чтобы не упасть. Она намыливала себя, потом меня. Я, как рыбка, выскальзывала у нее из рук.
Иногда она пела. Иногда читала журналы. Я сидела в кольце ее ног и играла с резиновыми формочками всех цветов радуги: набирала в них воду, выливала ее себе на голову, маме на колени…
Наконец я почувствовала то, что чувствовала рядом с мамой.
Почувствовала себя любимой.
Как, по-вашему, чувствовал себя капитан Ахав[33] в те секунды, когда гарпун выдернул его из лодки? Говорил он себе: «Что ж, бездельник, но этот чертов кит стоил того!»?
Когда Жавер[34] наконец-то понял, что у Вальжана есть то, чего нет у него самого — милосердия, неужели он пожал плечами и нашел себе другое увлечение, например вязание или телесериал «Игра престолов»? Нет же. Потому что без ненависти к Вальжану он не понимал, кто он такой.
Я несколько лет искала маму. Но сейчас все указывало на то, что я не могла бы ее найти, даже если бы обыскала каждый сантиметр земли. Потому что она покинула землю. Десять лет назад.
Смерть непоправима. Окончательна.
Но я больше не плачу, как боялась. Сквозь пустошь мыслей пробивается крошечный росток облегчения: «Она оставила меня не по собственной воле».
А тут еще свидетельство того, что, скорее всего, ее убил мой отец. Не знаю, что меня шокирует меньше. Может быть, потому что отца я совсем не помню. Когда я его узнала, он уже ушел, уединился в собственном мире, созданном безумием. А поскольку я уже давно его потеряла, сейчас не было ощущения, что я теряю его снова.
Однако мама — другое дело. Я хотела. Я надеялась.
Верджил вот-вот расставит все точки над «і», потому что слишком много запутанного в этом деле. Он обещал, что завтра придумает, как провести анализ ДНК тела, которое, как все полагают, принадлежало Невви. Потому что тогда мы все узнаем.
Самое смешное, что когда этот момент настал — тот самый, о наступлении которого я мечтала и ставила себе наивысшей целью много лет, — это уже не имело никакого значения. Итак, итог таков: я могу наконец-то узнать правду. Могу «поставить точку» — об этом всегда говорит мне школьный психолог, когда загоняет в свой дурацкий кабинет. Но одного мне не вернуть: мамы.
Я начинаю перечитывать мамины журналы, но бросаю — трудно дышать. Я достаю спрятанные деньги — шесть долларовых банкнот и складываю из каждой крошечного слоника. У меня на столе появляется целое стадо.
Потом включаю компьютер. Захожу на сайт NamUs и просматриваю новые дела.
Исчез восемнадцатилетний парень из Вестминстера, штат Северная Каролина: подвез маму на работу, больше его никто не видел. Он был за рулем зеленого «Додж Дарт», номерной знак 58U-7334. У него белокурые волосы до плеч и остро подпиленные ногти.
Семидесятидвухлетняя старушка из Уест-Хартфорда, штат Коннектикут, находящаяся на лечении от параноидальной шизофрении, ушла из приюта для умственно отсталых, предупредив персонал, что у нее кастинг в цирке «Дю Солей». Была одета в синие джинсы и трикотажную рубашку с изображением кота.
Двадцатидвухлетняя девушка из Эллендейла, Новая Дакота, вышла из дома в сопровождении неизвестного взрослого мужчины и больше там не появлялась.
Я могу щелкать по этим ссылкам целый день. А когда закончу, появится сотня новых. Бессчетное количество людей оставили в чьем-то сердце дыру в форме сердечка. В конечном счете появится кто-то смелый и глупый и попытается эту пустоту заполнить. Но тщетно, и в итоге самоотверженные люди получают сердечные раны. И так по кругу. Удивительно, как все живут, когда стольких из нас уже нет.
Всего на секунду я представляю, как могла бы сложиться моя жизнь: мама, моя младшая сестренка и я лежим, свернувшись клубочками, под одеялом в дождливый воскресный день, мама обнимает нас, а мы смотрим какой-то фильм. Мама кричит, чтобы я убрала рубашку, гостиная — не корзина для грязного белья. Мама укладывает мне волосы перед первым школьным балом, а сестричка делает вид, что красит тушью ресницы перед зеркалом в ванной. Мама делает множество снимков, когда я пришпиливаю бутоньерку своему кавалеру, а я делаю вид, что мне все надоело, хотя на самом деле радуюсь, что для нее эти мгновения так же значимы, как и для меня. Мама гладит меня по спине, когда тот же парень через месяц меня бросает, и уверяет, что он идиот: как можно не любить такую, как я?
Дверь в мою комнату открывается, входит бабушка. Садится на кровать.
— Я сначала решила, что ты не представляешь, как сильно я волновалась, когда ты не пришла домой ночевать. И даже не попыталась со мной связаться.
Я сижу, опустив глаза, щеки пылают.
— Но потом я поняла, что ошибалась. Ты отлично можешь это представить, лучше, чем кто-либо, потому что знаешь, каково это, когда кто-то исчезает.
— Я ездила в Теннесси, — признаюсь я.
— Куда ездила? — удивляется она. — На чем?
— На автобусе, — отвечаю я. — Ездила в заповедник, куда отправили всех наших слоних.
Бабушка хватается за голову.
— Ты проехала почти две тысячи километров, чтобы сходить в зоопарк?
— Это не зоопарк, а совсем наоборот, — поправляю я. — Я поехала потому, что пыталась найти человека, который знал маму. Подумала, что Гидеон сможет рассказать мне, что с ней случилось.
— Гидеон… — повторяет она.
— Они работали вместе, — поясняю я. Но не добавляю: «И были любовниками».
— И? — спрашивает бабушка.
Я киваю, медленно стягивая с шеи шарф. Он такой легкий, что кажется невесомым: облако, дыхание, воспоминание…
— Бабуля, — шепчу я, — я думаю, мама умерла.
До этого момента я не понимала, что у слов есть острые края, что они могут изрезать язык. Кажется, я больше ничего произнести не смогу, даже если бы захотела.
Бабушка тянется за шарфом, обматывает его вокруг руки, как бинт.
— Да, — соглашается она, — я тоже так думаю.
И разрывает шарф на две части.
От изумления я восклицаю:
— Ты что делаешь?
Бабушка хватает стопку маминых журналов, лежащих у меня на столе.
— Это для твоего же блага, Дженна.
У меня из глаз брызгают слезы.
— Они не твои!
Больно смотреть, как все, что осталось мне от мамы, теперь забрала бабушка. Она кожу с меня сдирает — теперь я совсем голая.
— И не твои, — отвечает бабушка. — Это не твое исследование, не твоя история. Теннесси… Слишком далеко все зашло. Нужно начинать жить своей жизнью, а не ее.
— Я тебя ненавижу! — кричу я.
Но бабушка уже направляется к двери. У порога она останавливается.
— Ты все время искала свою семью, Дженна. А она всегда была рядом с тобой.
Когда она выходит, я беру со стола степлер и швыряю в дверь. Потом сажусь, ладонью вытираю нос. Начинаю строить планы, как найду этот шарф и сошью его. Как выкраду журналы.
Но я понимаю, что мамы у меня нет. И уже никогда не будет. Нельзя переписать историю, остается только дочитать ее до конца.
Передо мной на экране компьютера мерцает дело об исчезновении моей мамы, со множеством подробностей, которые больше не имеют значения.
Я прохожусь по настройкам страницы NamUs и одним нажатием клавиши удаляю ее.
Первое, чему научила меня бабушка еще с детства, — это как выбраться из дома во время пожара. В каждой нашей спальне есть пожарная лестница, установленная под окном, на всякий случай. Если бы я почувствовала запах дыма или коснулась двери, а она оказалась горячей, то должна была открыть оконную раму, приладить лестницу, спуститься вдоль стены и отбежать от дома на безопасное расстояние. Я запомнила последовательность действий, и казалось, что этого достаточно, чтобы оградить меня от любых несчастий.
Похоже, бабушкины предрассудки послужили защитой, потому что у нас в доме никогда не было пожара. Но старая грязная лестница продолжает висеть у меня под окном, служит полкой для книг, подставкой для обуви, столом для рюкзака — но ни разу не служила средством побега. До сегодняшнего дня.
На сей раз я оставляю бабушке записку: «Я остановлюсь. Но ты должна дать мне последний шанс попрощаться. Обещаю, вернусь завтра к обеду».
Я открываю окно, прилаживаю лестницу. Конструкция выглядит не слишком надежной, чтобы выдержать вес моего тела, и я думаю о том, как было бы смешно, пытаясь спастись от пожара, разбиться, выпав из окна.
Благодаря лестнице я оказываюсь на покатой крыше гаража, но это мало помогает. Однако я уже поднаторела в побегах, поэтому продвигаюсь к краю крыши и цепляюсь за водосточную трубу. От конца трубы до земли каких-то полтора метра.
Благодаря лестнице я оказываюсь на покатой крыше гаража, но это мало помогает. Однако я уже поднаторела в побегах, поэтому продвигаюсь к краю крыши и цепляюсь за водосточную трубу. От конца трубы до земли каких-то полтора метра.
Велосипед стоит там, где я его и оставляла, — у переднего крыльца. Сажусь на него и жму на педали.
Ехать на велосипеде ночью совсем не то, что днем. Я ощущаю себя ветром, невидимкой. Улицы мокрые, потому что недавно прошел дождь, и асфальт не блестит только там, где оставили след шины моего велосипеда. Приближающиеся габаритные огни машин напоминают мне бенгальские огни, с которыми я играла на День независимости: их свет повисал в темноте, ими можно было размахивать и писать алфавит. Я еду по наитию, потому что знаков не видно, и, сама того не осознавая, оказываюсь в центре Буна у бара, что расположен под квартирой Серенити.
Тут гулянье вовсю. Затянутые в блестящие платья девушки висят на бицепсах байкеров, кирпичную стену подпирают костлявые хлыщи, которые вышли покурить между рюмками. Улицу наполняет льющаяся из музыкального автомата композиция. Я слышу, как кто-то кого-то подгоняет: «Пей! Пей! Пей!»
— Эй, малышка! — окликает какой-то парень. — Угостить тебя выпивкой?
— Мне тринадцать лет, — отвечаю я.
— А меня зовут Рауль.
Я втягиваю голову в плечи, прохожу мимо и затаскиваю велосипед в дом Серенити. Опять тяну его по лестнице к ней на этаж, на этой раз осторожно, чтобы не задеть стол. Но не успеваю я тихонько постучать в дверь — все-таки два часа ночи! — как она открывается.
— Тоже не спится, милая? — спрашивает Серенити.
— Как вы узнали, что я пришла?
— Не скажу, что ты порхаешь по лестнице, как бабочка, когда тащишь с собой этот проклятый велосипед.
Она приглашает меня войти. Здесь ничего не изменилось с моего первого прихода. Когда я еще верила, что больше всего на свете хочу найти маму.
— Странно, что бабушка отпустила тебя так поздно, — говорит Серенити.
— Я не оставила ей выбора. — Я сажусь на диван, Серенити рядом со мной. — Не везет — так не везет!
Она не делает вид, что не понимает.
— Не спеши делать выводы. Верджил говорит…
— К черту Верджила! — восклицаю я. — Что бы Верджил ни говорил, маму не вернешь. Сами посудите. Если ты признаешься мужу, что беременна от другого, он уж точно не станет покупать новорожденному подарки.
Я пыталась, можете мне верить, но не смогла возненавидеть отца — чувствую к нему только жалость, ноющую боль. Если папа убил маму, не думаю, что он предстанет перед судом. Он уже лежит в психбольнице; ни одна тюрьма не накажет его больше, чем тюрьма собственного безумия. А это означает, что бабушка права: она единственный близкий мне человек.
Знаю, что сама виновата. Именно я попросила Серенити найти мою маму; именно я пригласила на борт Верджила. Вот куда приводит любопытство. Можно жить на самой большой на планете куче токсических отходов, но если глубоко не копать, то все, что видишь вокруг, — лишь зеленая травка и буйно разросшийся сад.
— Люди не понимают, как это тяжело, — говорит она. — Когда ко мне приходили клиенты, просили поговорить с дядюшкой Солом или любимой бабушкой, они сосредоточивались только на том, чтобы поздороваться, на том, чтобы иметь возможность сказать все то, что не сказали человеку при жизни. Но когда открываешь дверь, придется ее и закрывать. Можно сказать «привет», но необходимо успеть сказать «прощай».
Я поворачиваюсь к ней лицом.
— Я не спала. Когда вы с Верджилом разговаривали в машине. Слышала все, что вы сказали.
Серенити замирает.
— В таком случае ты знаешь, что я шарлатанка, — говорит она.
— Нет, вы не такая. Вы нашли цепочку. И бумажник.
Она качает головой.
— Просто я оказалась в нужное время в нужном месте.
Я секунду размышляю над ее словами.
— А разве это не значит быть экстрасенсом?
Могу поспорить, Серенити никогда не смотрела на этот вопрос под таким углом. Что для одного — совпадение, для другого — прослеживаемая связь. И разве имеет значение, что это — внутреннее чутье, как называет его Верджил, или экстрасенсорная интуиция, если все равно получаешь то, что искал?
Серенити укрывает ноги упавшим на пол одеялом, поправляет его, чтобы укрыть и мои.
— Может быть, — соглашается она. — Но все равно это не то, что было раньше. Мысли других людей… Они просто оказывались у меня в голове. Иногда связь была предельно ясной, а иногда, как сотовая связь в горах, — разбираешь только каждое третье слово. Но всегда это было чем-то бóльшим, чем находка чего-то блестящего в траве.
Мы сворачиваемся клубочками под одеялом, которое пахнет стиральным порошком и индийской едой. В окна бьют капли дождя. Я понимаю, что это очень похоже на картинку, которую я рисовала себе раньше: какой была бы моя жизнь, если бы мама выжила.
Я смотрю на Серенити.
— Вам не хватает этого? Умения слышать тех, кто умер?
— Да, — признается она.
Я кладу голову ей на плечо.
— Мне тоже, — говорю я.
Элис
Объятия Гидеона были самым безопасным местом на земле. Рядом с ним я забыла обо всем: о том, как пугали меня перепады настроения Томаса, о том, что каждое утро начиналось со скандала, а вечер заканчивался тем, что муж запирался в кабинете со своими тайнами и помраченным сознанием. Рядом с Гидеоном я притворялась, что мы трое — это и есть семья, которую я надеялась иметь.
Потом я узнала, что нас станет четверо.
— Все будет хорошо, — пообещал мне Гидеон, когда я поделилась с ним новостью, но я ему не поверила. Он не мог предсказывать будущее. Он мог, будем надеяться, быть со мной.
— Неужели ты не видишь? — восклицал Гидеон, который словно светился изнутри. — Мы предназначены друг для друга.
Может быть, и так. Но какой ценой? Ценой его брака. Моего. Жизни Грейс.
Тем не менее мы вслух рисовали радужные картинки. Я хотела взять Гидеона с собой в Африку, чтобы он мог полюбоваться тем, какими невероятными созданиями были слоны до того, как люди их сломали. Гидеон хотел перебраться на юг, откуда был родом. Я вспомнила о своей мечте сбежать с Дженной, но на этот раз я представляла себе, что Гидеон отправится с нами. Мы притворялись, что близки к решению всех вопросов, но на самом деле все стопорилось из-за двух проблем: он должен был признаться теще, я должна была обо всем рассказать мужу.
Оттягивать до бесконечности было нельзя — становилось все сложнее скрывать изменения, которые происходили с моим телом.
Однажды Гидеон нашел меня в сарае с азиатскими слонами.
— Я рассказал Невви о ребенке, — сообщил он.
Я застыла.
— И что она сказала?
— Сказала, что каждый должен иметь все, что заслужил, и ушла.
«Все, что заслужил» — это было серьезно. Это стало реальностью, а значит, если Гидеону хватило смелости поговорить с Невви, я должна собраться духом и поговорить с Томасом.
Невви я не видела целый день, да и Гидеона, к слову сказать, тоже. Я нашла Томаса и ходила за ним от вольера к вольеру. Приготовила ему ужин. Попросила помочь мне обработать ногу Лилли, хотя обычно делала это с Гидеоном или Невви. Вместо того чтобы избегать мужа, как делала все эти месяцы, я расспросила его о заявлениях о приеме на работу, которые он получил, и поинтересовалась, принял ли он решение кого-то нанять. Я полежала с Дженной, пока она ни уснула, а потом отправилась к мужу в кабинет и уселась читать там статью, как будто совершенно естественно, что мы сидим в одной комнате.
Я боялась, что Томас может меня выгнать, но он улыбнулся — протянул оливковую ветвь.
— Я уже и забыл, как хорошо было раньше, — признался он. — Когда мы работали рука об руку.
Согласитесь, что решимость — вещь хрупкая. У вас могут быть наилучшие намерения, но как только в них появляется тонюсенькая, с волосок, трещинка, лишь вопрос времени, когда она разлетится на куски. Томас плеснул себе в стакан шотландского виски, во второй налил мне. Свой я оставила на столе.
— Я люблю Гидеона, — напрямик заявила я.
Его руки замерли над графином. Он взял стакан, выпил одним махом.
— Ты полагаешь, я слепой?
— Мы уезжаем, — сказала я ему. — Я беременна.
Томас закрыл лицо руками и зарыдал.
Мгновение я смотрела на мужа, раздираемая желанием его успокоить и ненавистью к себе за то, что довела его до этого состояния: сломленный человек с дышащим на ладан заповедником, жена-изменница и психическое расстройство в придачу.
— Томас, — взмолилась я, — скажи что-нибудь!
Его голос срывался.
— Что я сделал не так?
Я присела перед ним. И в это мгновение увидела человека, чьи очки запотевали от влажной жары Ботсваны. Человека, который встречал меня в аэропорту, сжимая корни растения. Человека, у которого была мечта и который пригласил меня разделить эту мечту с ним. Как давно я не видела этого человека! Неужели потому, что он исчез? Или потому, что я перестала видеть?