— А ты? — вопросом на вопрос ответил Милаев и налил себе еще коньяка.
Я пожал плечами, Милаев с лукавым недоверием смерил меня взглядом.
— Хорошо, я скажу, что думаю, — ответил он. — А потом ты скажешь, что думаешь о том, что я думаю.
Я приподнял чашку и качнул ею в воздухе в том смысле, что да, да, да, согласен — видите, как согласно качается мой чай, чай, чай.
То, что начал говорить Милаев, утвердило меня в опасениях, что мой собеседник навзничь пьян, хоть и сидит на стуле.
Он сказал, что Шаров понимает, сколь огромна его роль на путях Божьего промысла. Тут я поставил чашку и отодвинул ее подальше, чтобы не уронить.
Едва ли, думая о Боге, он чувствует себя так же, как все мы, — слепцами, отыскивающими на ощупь грудь, грешниками, и не надеющимися на спасение, — о чем-то таком продолжил Милаев.
Услышав про грудь, я опять скосился в проем ширмы и даже смог рассмотреть блеснувшие трусы, которые располагались в воздухе так, словно негритянка ходила по сцене на руках.
Самое интересное пропущу тут с этим богословием.
Потом трусы начали быстро сползать, взлетели в воздух и вдруг пропали, словно их кто-то проглотил. Кажется, большой зверь зашел на сцену и съел танцовщицу.
— Нет, у Шарова, думаю, всё иначе, — сказал Милаев, и я с трудом вспомнил предыдущую фразу своего собеседника. — Он знает, что делает, и делает это потому, что ему — сказано.
Я осторожно потянулся к чашке, но едва Милаев начал свою следующую фразу, тут же вернул руку назад.
— Ты думаешь, почему у нас не решают проблемы беспризорников? У нас хватило бы сил отправить их всех поголовно учиться в Оксфорд, обеспечив лучшим пансионом на время обучения. Это всё шаровские инициативы: их умышленно держат в городских джунглях — здесь у них есть наилучший шанс проявиться. За ними идет постоянное наблюдение, куда большее, например, чем за этими дурнями из оппозиции. Что Шарова волнует более всего? Количество оставшейся в нашей земле нефти? Ситуация с горскими народами? Курс валют? Нет! Знаешь, что первым делом он изучает утром? Сводки о подростковой преступности!
— Зачем? — Я помолчал и спросил еще громче: — Зачем?
— Никто не станет спорить, что у этого человека звериная интуиция, — сказал Милаев. — Отсюда ответ: зачем-то.
Милаев взял с блюдечка на столе лимонное зернышко и стал катать его в пальцах.
— Ты знаешь, что Шаров всерьез воцерковленный человек? Что он с духовником общается больше, чем с президентом?.. Может быть, он хочет набрать самых отмороженных и отправиться с ними в крестный ход до Иерусалима. Кто знает! Сам спросил бы.
Не зная, что ответить, и боясь спугнуть Милаева, я просто облизнул губы.
— Вот я тебе рассказывал про этих африканских недоростков, которые захватили нашу бывшую базу и перебили основное подразделение повстанцев, — Милаев расстегнул верхнюю пуговицу белой рубашки. — Может, самое важное даже не в том, что они безбашенные, а в том, что самому старшему там не было и двенадцати лет! Никто из них еще ни разу не пролил семя! И вот дети, не излившие семя, убивают всех, кто излил или принял его! Девою мы все согрешили! А Бог наш не был с женщиною! Ты знаешь, что Шаров не просто соблюдает все посты, но и плотски не живет с женою? Что он истинный аскет?
— Не выглядит таким, — сказал я тихо.
— А вот так, — ответил Милаев, не глядя на меня.
В большом зале кончился очередной номер, музыка стихла, и стало казаться, что все вокруг прислушиваются к нам, а Милаев этого не замечает.
— Господь не может сам погубить человека — ведь это самое любимое дитя его, — спокойно произносил Милаев, впрочем, заметно раскрасневшись. — И Господь не вправе поручить погрязшему в грехах человеку самому же истребить человейник. Могут только они — безвинные, не вкусившие плода и напрочь лишенные жалости. Шаров ведь сам, — говорил Милаев, все сильнее сдавливая лимонную косточку пальцами. — Он сам… Лишен жалости совершенно… В таком, знаешь, ветхозаветном смысле. Лишен!
Милаев шевельнул сильными пальцами, и лимонная косточка пролетела у меня над головой. Я сморгнул, а потом некоторое время ждал, что она упадет мне на голову откуда-то сверху.
Мы промолчали добрые три минуты.
— Хотя я не знаю, конечно, — сказал Милаев на три тона тише. — Я только предполагаю.
Широким жестом раскрыв полог, он крикнул проходившему мимо официанту:
— Рассчитайте нас за три чая и бутылку коньяка!
Официант подошел и поправил Милаева:
— Один чай и три по триста коньяка.
Африканского мяса я так и не поел. Хотя, может быть, кроме танцовщиц, там и не было никакого другого мяса.
Мы вышли на воздух.
Я подергал щекой, рукой, ногой, чтоб вернуть подвижность мышцам и, поискав глазами, нашел такси.
Кажется, пора прощаться.
— Ну, так ты хорошо знаешь Шарова? — спросил Милаев уже совсем пьяным голосом, глядя мне спину.
— Нет, — сказал я.
— А зачем тебя пускают в лабораторию? — спросил он, когда я открывал левую заднюю дверь.
— Ты же и пускаешь, — ответил я.
Отчего-то я ни разу не задал Альке ни одного серьезного вопроса.
Даже не спрашивал, как прошло ее детство, с кем она дружила в школе, что-нибудь про ее парней в пределах уместного…
Какие-то вещи она неожиданно рассказывала сама, например: «…я с одним так попробовала, как будто сваи в меня забивали…», но это же не о том, о другом совсем.
А родители? У нее вообще есть родители? Что там за мама, которая печет?
В садик ходила она или нет? На какие оценки училась? В учителя физкультуры влюблялась? Нет, опять не про то.
Какой у нее любимый цвет? Запах, вкус?
Понятно, о чем я подумал, задавая последний вопрос.
Плюнул на все и стал думать только об этом.
Аля, возвышающаяся перед глазами как розовая статуя, держит себя ладонями под груди.
Аля у стены, ищет руками по стене, за что бы ей схватиться и удержаться, ноги в туфлях, туфли на каблуках, стоять неудобно при такой качке в семь баллов, и ноги подламываются то и дело, и перестук каблучков иногда: тук — ножки переставила, ток — поспешно переставила еще раз, тук… ток! Аля, головой, лбом в подушке, набычилась, упирается в подушку почти теменем, чтоб рот был открыт, чтоб было чем дышать, резким движением кладет ладони на свои ягодицы, рас-кры-ва-ясь…
Я всё не мог попасть ключом в замок, накручивая всё это в голове… попал, наконец, и понял, что дверь заперта изнутри.
— Алька, блядь… — выругался и вдавил звонок. Ни черта не слышно, звенит он там или не звенит. Вдавил еще раз. Вдавил. Вдавил. Мне надо быстрее. Я выгулял себя. Я нагулял к тебе интерес, Аля.
— «…Как сваи забивали…» — повторял вслух, и что-то давило в грудную клетку, огромный воздух, непонятно только — внутри так много оказалось этого воздуха или он весь снаружи.
— «…Как сваи забивали!..» — выкрикнул я вслух и прижался лбом, грудью, пахом к железной двери.
Там, еле слышное, что-то процокало, зашевелилось.
Я сделал шаг назад.
Свет в дверном глазке померк, это Аля смотрит на меня. Ощущение как на приемной комиссии.
«В каких войсках вы хотели бы служить, молодой человек?»
«Я хотел бы забивать сваи».
«В стройбат. Дать вам сваю?»
«Не надо, у меня своя».
Аля открыла дверь, но не настежь, а так, чтоб стоять у косяка и смотреть на меня в образовавшийся прогал, одну ногу вижу ее, одну грудь. Нога, которую видно, — в пушистой тапочке. Та грудь, что мне видна, — без лифчика, но в халате.
Аля молчала.
Я пришел забивать сваи, я свайщик, мне надо освоить свое, сваять.
— Конструктор пришел собирать? — спросила Аля, нехорошо улыбнувшись и быстро лизнув острием язычка верхнюю губу.
Я протянул руку, чтоб взять ее за грудь, грудь была совсем близко, ей можно было накормиться.
— Но еще! — сказала Аля и отпрянула. — Себя подержи за…
— Мне нужно собраться, — сказал я глухо.
— У тебя тут ничего нет.
— Зубная щетка, — сказал я, подумав.
Она закрыла дверь и, судя по всему, пошла в ванную.
Я вспомнил еще про бритву, несколько книг, два носка в коричневую полосочку, свитер — вдруг похолодает.
Через совсем короткий промежуток времени дверь открылась, Аля, глядя куда-то в коврик у двери, протянула мне пакет, подержала секунду и разжала пальцы с длинными, в чудесных брызгах ногтями, совсем недавно я видел, как эти ногти при иных обстоятельствах…
…машинально я поймал пакет…
Дверь закрылась, замок вставил раздвоенный язык в пазы.
Я открыл пакет и осмотрел содержимое: свитер, носки, книги, бритва… Всё на месте. Заранее, что ли, собрала? Зубная паста еще, но не моя, между прочим.
От себя, может, положила? Может, это знак, что она вот ухаживает за мной. Заботится, переживает. А?
«…будет повод вернуться: вот, ты пасту отдала свою, я принес…»
«…тем более что ключи-то у меня есть…»
…и вот еще что-то болтается на дне, незнакомое. Я присел на корточки, чтоб было удобно шуровать в пакете, извлек симпатичную коробочку. Прочел надпись: «Разноцветные мыльные пузыри».
Сдержанно хохотнул.
Первые пузыри я выпустил в подъезде, они разлетелись и некоторое время парили, лопаясь беззвучно и как-то совсем безболезненно.
Поболтал ложечкой и выдул новую порцию. Неслышным сквозняком их понесло в сторону Алькиной двери; «…наверное, окно открыла и курит…» — успел подумать я, но тут же увидел, что дверной глазок снова темен. Смотрит на меня.
Несколько секунд я ответно смотрел в глазок.
Потом поднял бутылек с пузырями, выдул в сторону глазка целый рой разноцветных шариков. Пока они лопались по одному, потопал вниз.
Спустя два этажа услышал, как открылась Алькина дверь, но даже не остановился, а прибавил шагу.
Спускаться легче, чем вверх идти.
— Мужик, смотри, — сказал я, встретив человека у входа в подъезд.
И выдул целую стаю мыльных пузырей.
Никогда не ночевал в гостинице своего города. Не было необходимости.
Номер оказался на втором этаже, и я поспешил туда, потому что нагулялся и давно хотел отлить.
Еще когда у Альки был в подъезде, тогда уже хотел. А потом ходил к трем вокзалам посмотреть на свою жену, как она там, но Оксаны на посту не было. Так огорчился, что ее нет, даже на время забыл, чего хочу.
Перепрыгивая через ступени на свой второй этаж, старался ни о чем не думать. Потом на несколько секунд замешкался, налево мой номер по коридору или направо, вечно у нас не рисуют стрелок с направлениями.
Терпишь вот так, терпишь, а потом за пять метров до унитаза мочевой пузырь говорит: «Считаю до одного! Ррра…»
Карточка номера все не срабатывала, и я, поджав пах, закусив губу, с минуту подпрыгивал перед дверью.
Когда она, наконец, приоткрылась, я влетел в номер, будто в припадке невыносимой плотской страсти срывая ремень и расстегивая ширинку.
В итоге всё там уделал вкривь и вкось, пока справился с собой.
…Стягивая брюки, вышел из туалетной комнаты с блаженной улыбкой, пал на диван, посмотрел в мрачный лоб телевизора. Потом дотянулся до пульта, зажег экран, нашел музыку и прослушал композицию в исполнении женского ансамбля, осознав только к началу второй песни, что так и не включил звук.
Дверь в коридор, кстати, оставалась открытой. Из приятного забытья меня вывели неизвестные мне люди, которые, переговариваясь, занимали номер напротив.
Поднялся, захлопнул дверь и поспешил к своей лежанке. Как хорошо в гостинице! Как будто тебя отправили в космос и забыли.
Завалился на бок, высыпал из пакета на покрывало всё его содержимое: может быть, Аля еще какой-нибудь незаметный сюрприз припасла для меня.
Но нет, всё то же самое.
Щетку, пасту, бритву я отнес в ванную комнату, книги сложил на ночной столик, свитер оставил лежать рядом с собой.
Некоторое время пускал мыльные пузыри вверх, они кружились надо мною. Вечер романтического астронавта.
Потом поставил почти пустой флакон поверх книжек.
Денег, впрочем, у меня хватило только на одну ночь в гостинице, в карманах осталось всего несколько купюр, чтоб прожить еще и завтрашний день… но это завтра, завтра.
Зазвонил гостиничный телефон, я в одну секунду успел подумать и про главного, который меня нашел, и про Шарова, который меня нашел, и про жену, и про Альку, и даже про дембеля Филипченко, но в трубке послышался бодрый и незнакомый женский голос:
— Добрый вечер! Девушка не нужна?
— Нужна, — не то чтоб ответил я, а просто повторил последнее слово за женщиной в трубке.
Едва успел натянуть на себя покрывало — в трусах все-таки лежу, моветон, — как постучали в дверь.
Вошли сразу трое, в юбках, в чулках со стрелками… одна, увидел краем глаза, вроде бы улыбается, другая, кажется, смотрит в сторону, третья вообще недовольная. Следом появилась четвертая, в длинной юбке, построже и постарше.
— Можно выбрать из них, — сказала она.
«Как же выбрать, — думал я, глядя девушкам в колени. — Чики-брики-таранте, — мысленно произнес я, двигая глазами с одной пары ног на другую. — Чики. Брики. Таранте».
— Ты! — сказал я громко, почему-то потеряв первую согласную букву, и ткнул пальцем в средние коленки.
Дверь открылась, и остальные ноги ушли.
Проснулся я в шесть утра, один, долго трогал лицо пальцами, словно никак не мог решить: признать себя или спутать с кем-нибудь другим.
Собрал вещи, забрал паспорт, вышел вон, сказав напоследок крутящимся стеклянным дверям «…грёбаная гостиница», спустился в метро и поехал по кругу.
Проехал круг, отекая потом, не глядя на пассажиров, потом и еще один.
Будем считать, что мы в бане и нам нужно перетерпеть этот жар. А то подумают, что я не мужик, что я слабак.
А я мужик, я не слабак.
Становилось всё жарче, но интереснее — с улицы спускались легкокрылые особи.
Вагон катился по кругу; открывая глаза, я чувствовал себя как в цирке.
Отовсюду шло, качалось, подрагивало голое тело, под легкой одеждой непременно просматривалось белье — пока раздевал одних, входили другие ноги, вносили другие груди. Весь был завален ими.
Совсем немного не хватало, чтоб завыть в голос.
Снова зажмурился.
Нужно было кого-то вспомнить, приспособить для использования.
Сначала, естественно, выплыла та, что была вчера в гостинице.
Первые три минуты она дышала, и я смотрел ей в рот, а потом решил все-таки перевернуть. Нехотя ворочаясь на кровати, она вдруг вскрикнула:
— Что это у тебя такое?
— Ничего, — ответил.
Но сам уже догадался, чего.
— Какое ничего? — она держала в пальцах с длинными красными ногтями синюю детальку, впившуюся ей в бок. — Чего ты тут разложил? Забор вокруг кровати строил?
И кинула деталь в угол.
— Ты чего кидаешься? — спросил я. — Я тебя саму сейчас выкину в окно.
Полез за деталькой под стол, а эту дуру выгнал.
Сейчас бы не выгнал. Но лицо ее почему-то не вспоминалось уже, только рот. С одним ртом скучно.
Попробовал Алю, но у нее выражение лица было всё время такое, как в последний раз, когда ее видел. Это выражение Али не нравилось, и она растаяла.
Помаячили первые, подростковые. У одной, помню, был волос на соске, и она его никак не стригла, я так удивлялся. Вторые, предармейские, одно время везло на длинношеих.
Безымянные, впопыхах, послеармейские тоже пришлись не ко двору.
И тут вдруг вспомнилась одна вообще из киноленты.
Это была первая фильма такого толка, я ее лет в четырнадцать увидел.
Был шок.
Она ведь до сих пор где-то существует, часто задумывался я. Мулатка, короткостриженая, с голубыми глазами, голубейшими. Или у меня что-то с экраном не ладилось. Мне всерьез хотелось найти ее, жить с ней. А что, ей лет сейчас, быть может, тридцать семь. Тогда было, наверное, двадцать. А сейчас тридцать семь, точно. Как Пушкину. Чем она занимается теперь? Больше я ее в фильмах не встречал. Только в одном видел, и смотрел его сто или даже больше раз. Тысячу.
У нее там всего один эпизод был. В большой комнате, почти бараке, сразу много людей развлекались как могли, но только она одна, я видел и знал это наверняка, получала натуральное, не крикливое, огромное, мучительное удовольствие от происходившего с ней. От всего с ней происходившего, даже вот так.
Теперь, когда нажмешь пуск, вставив диск с разнообразным ласковым мясом на обложке, — они все размываются, расплываются быстро, и вообще, едва глаза закроешь, не отличишь ни лица, ни голоса, ни руки, ни спины. Что-то шевелилось, подтекало, а что именно, куда, как — кто его знает.
И на душе такая сухость, такая тоска, и подташнивает немного.
А мулатку помню, как будто жил с ней, как будто она была совсем близкой и никогда не сердила меня.
Упираясь лбом в теплеющее стекло, я всё зазывал ее к себе сейчас, чтобы навестила, обрадовала, но она не давалась, отворачивалась. Я настигал, чтобы в эти ее глаза голубые заглянуть, но мелькнула щека, на щеке сыпь какая-то, неприятно стало.
…еще была другая страсть, вспомнил, да, — к этой, с рыжиной…
В фильмах подобного рода интереснее всего не сам животный скок, а вот то, что порой бывает перед финальными титрами, — когда вдруг выясняется, что всё это снимали в студии, на камеру, и куча ненужного народа бродила вокруг, пока розовое тело на каблуках примеривали к себе один, другой, а то и сразу три крепковыйных типа.
И вот эта с рыжиной отработала целый фильм одна, старалась, то вниз головой висела, то вверх ногами, еще у нее такие узкие бедра — от этого и в бедрах всё кажется узким, и возникало почти биологическое любопытство: как же эти буйночреслые разноцветные, то белые, то черные, нелюди не разорвали ее на две части.