Чёрная обезьяна - Захар Прилепин 19 стр.


Но потом фильма завершилась, и под титры началось самое главное: пузатый и притомившийся оператор пьет водичку, рыжая утирает лицо полотенцем, оператор раз — и поливает на нее из мятого пластикового стаканчика, а она смеется и рот раскрыла — ловит воду. Язык ее видно… Он такой горячий, наверное, этот язык сейчас, пахучий, столько на нем намешано рас, сколько всякого вкуса — и вот льют на него водой.

Потом кадры бегом возвращаются к одной из сцен фильмы, и теперь видно, как обычный разнорабочий устанавливает нужный свет, а рыжая в это время уже висит на какой-то обезьяне с кроличьими глазами, обнимает его за плечи тонкой рукой и за жирное ухо покусывает. И эта обезьяна то снимет с себя ее, буквально держа в ладонях — она ж легкая! — то опять наденет, то снимет, то наденет — и то так наденет, то эдак. Рыжей без разницы, у нее как сливочным маслом всё повсюду залито, и как ни примерь ее — ей всё хорошо, всё радостно, разъятая плоть слипаться не успевает. И тут, говорю, работают со светом как раз, и скучный тип держит какую-то специальную картонку, чтоб не отсвечивало от окна или еще откуда.

Да?

Мозг взрывается от ужаса! белые звезды гаснут! рушится об голову, как бетонная витрина, кромешная тьма! истекает сливочное масло! — а он с картонкой ловит блик, и у него чешется нога, а почесать некогда.

…но и эта рыжая, сколько я ее ни вызывал, ничего не хотела делать, я из последних сил цеплялся за ее космы, руки выкручивал, не отпускал, потом заметил вдруг, что у нее веснушчатые плечи, и так муторно стало.

Я резко убрал голову от поручня, о который упирался, — висок нудно ныл.

Помню, было мне семь лет, и встреченный на улице Гарик, который чики-брики-таранте, зазвал меня:

— Пойдем покажу чего.

Его «чего» ничего хорошего не обещало, от этого было еще интереснее.

Влезли в кусты, Гарик вытолкнул меня вперед, я увидел мертвую свинью, кажется, она была без головы, я не успел рассмотреть — сразу отвернулся. На свинье, на ее теле, на боку почти ровным кругом, густой нашлепкой копошились несколько сотен опарышей. Они шевелились непрестанно, и это их шевеленье…

…нет, я не могу даже сказать.

Я, да, отвернулся и поспешил под смех Гарика обратно из кустов, еле сдерживая рвоту.

Эти опарыши — их трение — я только и вижу в последние годы, когда воровато смотрю в мельтешащий экран.

Отвратительные немки, говорящие на своем отвратительном языке. На нем только алгебру можно преподавать в школе для недоразвитых.

Белесые скандинавки, с припухшими где надо и не надо телами, бестолковые, словно не знают, что с ними делают, зачем, но и не удивляются этому — ну делают и делают, мало ли что.

Латиноамериканки, которые каждый раз норовят превратиться в трансвеститов и испортить настроение на весь уикенд.

Польки — какие-то всё время неумытые, будто их нашли на вокзале. И развороченные так, словно каждая спала не с мужчиной, а с юности жила с оглоблей и любила ее.

Японки, играющие в одну и ту же игру, — каждая тупит взор, как будто ничего этого не видела никогда, и тут вдруг появляются сорок бодрых самураев и быстро удивляют ее сорок раз подряд прямо на лицо.

Наши, с их кисломолочными телами, не знавшими солнца, с их мерзейшей претензией на душевность, которая разъедает любой разврат.

И речь у нас еще хуже, чем у немцев. «О, какой у тебя член». Член у меня? Сука, у меня пулемет Калашникова модернизированный, сейчас я башку тебе расшибу. Беги отсюда быстро, считаю до тринадцати. Нет, до семи, а то убежишь.

«Твари все, — шептал я, пробираясь к выходу, сделав девять полных кругов. — Твари!» Хотя сам уже знал куда шел, к кому.

Тут недалеко.

Надеюсь, она все-таки не сменила место работы. Сейчас выскажу ей всё.

Побродил по вокзальной площади, пряча глаза от полицаев, но они это сразу секут, меня дважды останавливали, сверяли паспорт с недовольной и одновременно слегка подобострастной личиной, у личины всё еще ныл и ныл висок. На третий раз по бугристому лбу я узнал знакомого прапора, который… ну, тогда с Оксаной помог.

— Старшой, а Оксана работает, не знаете? — вежливо поинтересовался я, получая паспорт назад.

— Какая Оксана? — спросил он, тряхнув почти бордовыми щеками.

— Здесь работала. Девушка, — я кивнул головой в ту сторону, где встретился с ней впервые.

— Я тебе что, сутенер? — злобно ответил он. Один его напарник ухмыльнулся, другой смотрел на меня так, словно собирался повалить на асфальт и забить ногами насмерть.

— Нет, — ответил я, подумав.

— Нет, блядь, — передразнил старшой и пошел.

Тот, что хотел меня забить ногами, еще некоторое время стоял рядом со мной, у него подрагивало то одно веко, то второе.

— Ее убили, — обернувшись, сказал старшой громко.

Я обошел этого, с неврозом, и догнал старшого.

— Кто? — спросил я, пытаясь взять его за рукав, но при этом к рукаву не прикасаясь, потому что помнил, что нельзя.

— А чего? — спросил он таким тоном, которым мог бы сказать, например: «…Ты козлиный помет!»; но наши постовые всегда разговаривают только так, и я не удивился.

Я облизнулся и не нашел никаких слов во рту.

— Как про жену спрашиваешь, — хмыкнул он. — Ее сутенеры мочканули. На квартире тут неподалеку.

— За что? — шепотом спросил я.

— Загрубила им чё-то. Моя смена их задержала, черножопых. По горячим следам, — сказал он, и в его голосе послышалось удовлетворение. — Иди другой вставь, — посоветовал он.


Из-за железного забора, сжимая время от времени холодный прут, я следил, не появятся ли мои.

Зайти никак не мог: казалось, что все знают обо мне, всё знают про меня.

Начали подходить взрослые особи, зазывать своих: и то один двуногий кутенок, ликуя, выбегал из толпы, то другой.

Тех, кого искал я, не было нигде.

Может, их наказали, и они в группе сидят? Старая уборщица там ворчит, кубики разбросаны, пустые окна, подоконники белые.

Или что еще может случиться? Еще что случается? Какие случаи случаются еще?

Пляшущими руками полез в карманы, так размашисто, словно у меня их, этих карманов, штук шестнадцать повсюду, а не четыре. В одном нашел свой мобильный с такими стертыми цифрами, словно с начальных классов решаю на нем примеры.

На какую букву она у меня была записана? На имя? Может, как жена она записана на букву «ж»?

Нет ничего на «ж».

Или на «с» как «супруга»? Кажется, есть такое слово «супруга».

— Или сразу и на «с» и на «ж» как спутница жизни, — предположил я вслух, листая телефонную книжку, то прыгая с «а» до «э», до «ю», до «я», то подолгу топчась на сонорных.

Наконец, нашел — это было имя ненастоящее, смешное, выдуманное мной когда-то, быть может, в Средние века, когда сознание человека еще было цельным, иерархическим, когда самый язык еще излагал понятия, а не извращенные модернизмом представления о понятиях, каждое из которых только и может, что быть целью для пересмешничества.

И единственное, в чем и можно было по-хорошему пересмешничать в Средние века, — так это в человеческой нежности, давая близкому второе имя, вывернутое наизнанку, как самая теплая варежка, пахнущая детской ладонью, леденцом, снежками из яблочного январского снега, который никогда больше не выпадет в наших землях.

Прогудели гудки, долго длились гудки, гудели и гудели. Интересно, по ту сторону моего звонка, там всё та же песня звучит? Или уже нет той песни, разобрали все ее слова на алфавит, а из нотных жердей сделали курятник?

— Алло, — ответил мужской голос.

Рука моя дрогнула.

— Я очень ревнивый, — помолчав, сообщила мне трубка на ухо.

Я поперхнулся дурацким клёкотом.

— Да что ты! — почти крикнул я.

— Ты часто звонишь, — произнес он так, словно читал разные фразы из карманного словаря, переводящего с его ублюдочного диалекта на мой язык.

— Вася, ты в своем уме? — спросил я.

— Я не Вася, — ответил он и отключился.

Всего два часа, может быть, начало третьего, а на улице уже начало темнеть, осень скоро, август на исходе.

Внутри пульсировало странное ощущение, что я кого-то должен найти и разгадать.

Шел сначала за одним стариком, стараясь попасть след в след, он остановился, догадавшись, что за ним идут, отпрянул в сторону. Я поспешил мимо, не поднимая глаз.

Потом шел за цоканьем каблуков, даже не смотря, кто это цокает, краем глаза замечал только, что она в чулках. Когда цоканье останавливалось, я останавливался тоже и стоял, закрыв глаза. Цоканье продолжалось — я снова спешил за ним. Потом раздался звук остановившийся машины, человеческие голоса, смех. Я подождал, но цоканье больше не возобновилось.

Выбрал подростка, в руке у подростка был прутик, он сёк им воздух. Я шел по другой стороне тротуара, чтоб не напугать, потом держался поодаль, когда подросток свернул во двор. Потом он надолго остановился возле какого-то подъезда, и я неосмысленно подошел ближе.

Подросток, торопясь, нажимал кнопки домофона. Когда открывалась дверь, я уже стоял у него за спиной, молча.

Он, оглянувшись несколько раз, вбежал в подъезд и, не дождавшись лифта, заторопился наверх, перепрыгивая через две или три ступени.

Я пошел за ним и столкнулся с профессором.

— Платон Анатольевич, — удивился я.

Некоторое время он смотрел на меня, сощурившись, иногда чуть приоткрывая один, больной ангиной, глаз, то закрывая второй, пораженный гриппом.

— Вы что здесь делаете? — прервал я молчание.

Он очень сочно хмыкнул — будто всхрапнул.

— В данный момент я курю, — ответил он. — А вообще я здесь живу. И вы у меня, кажется, бывали. Вас опять девочка впустила, как в прошлый раз?

— Нет, сегодня мальчик, — ответил я очень искренне.

— Отлично, — порадовался Платон Анатольевич. — Но так как мы с вами уже всё, что могли, обсудили, мне к тому же очень некогда, так что, думаю… Ничего не думаю, просто: всего доброго! Идите! — скривившись, он рывком открыл дверь в свою квартиру и громко захлопнул ее.

Я сел на ступени.

— Почему его нельзя поместить в нормальную клинику? — раздался из квартиры профессора женский голос, высокий и неприятный. Я его уже слышал однажды. Таким голосом иногда говорят злые вахтеры или обиженные на весь мир кондукторы в автобусах.

«Что делает кондуктор в доме профессора?» — подумал я.

— Он идиот, ему всё равно, — ответил профессор совсем близко и как будто то ли присаживаясь, то ли вставая.

«Ботинки надевает», — догадался я.

— Это ты идиот и тебе всё равно! — закричала женщина. — Всю жизнь ковыряешься в человеческом мозгу и не можешь вылечить единственного сына…

— Я и тебя… тебя тоже не могу… — негромко произнес профессор, судя по голосу окончательно вставая, расправляя плечи и отаптываясь на месте; однако его никто не слушал, и, пока он хлопал по карманам в поисках ключей (они мягко звякнули в ответ), одновременно открывая дверь, женщина всё еще кричала.

— Сука, — выходя сказал профессор, словно бы сам себе.

Мы встретились с ним глазами. Я был уверен, что он сейчас толкнет меня, привставшего со ступеней, или, не знаю, плюнет куда-нибудь в мою сторону, но он пояснил специально для меня еще раз:

— Сука. Хабалка.

И пошел вниз по ступеням.

Подождав, пока он спустится на один пролет, я тихо, почти на цыпочках пошел следом.

Наверху открылась дверь, и женский голос прокричал вослед:

— Забери его оттуда, я говорю! Иначе я самого тебя уложу туда!

Судя по шагам, профессор остановился. Я ожидал, что он выкрикнет какое-нибудь обидное слово, но он смолчал и медленно пошел дальше.

Я нагнал его на стоянке такси.

— …Вы тут? — спросил он, забираясь в машину. — Ну, поедемте, составите мне компанию…

Он сел на заднее сиденье, как подобает людям, имеющим водителя или часто бывающим за границей, где пассажиры всегда позади.

Я забрался вперед.

Машина тронулась.

Мы молчали несколько минут.

— Вы, собственно, кто, я всё никак не запомню? — спросил, наконец, Платон Анатольевич.

Я посмотрел на водителя, может быть, интересуются у него, но водитель рулил себе.

Пожевав губами и поиграв скулами в поисках разумного ответа, я так ничего и не придумал, но профессор тем временем добавил к своему вопросу:

— Хотя без разницы, без разницы… В таких случаях мне по роли положено сказать: без разницы.

Вновь воцарилось молчание, и даже водитель не пытался оценить вслух длину пробок или состояние погод.

Мысленно я перебирал всё то, о чем давно хотел спросить профессора.

«Давайте скажем прямо? — пышно начинал я. — Разве было бы плохо, если бы нас всех извели?»

«Нет, не то», — одергивал сам себя.

«…И к этому всё идет, разве нет?» — продолжал, не слушаясь, начатую мысль и потом надолго выключался, не умея сложить и осмыслить и двух слов кряду.

Мы въехали в тот район, где я вырос. Немного покружили по новостройкам, которых я никогда не видел, а вернее сказать, которые видел множество раз во всех иных углах этого города, где еще что-то строится. Потом мы вдруг свернули на улочку с побитым асфальтом, и я ее окончательно признал. Машина въехала во дворик, где в тенистом и кустистом закутке был заметен старообразный флигелек — грязные окна в решетках. В общем, та самая психушка, где я пытался лечиться.

Главврач, всё тот же Рагарин, встретил нас на входе — видимо, они созвонились заранее, подумал я, но не совсем угадал.

— Ваша жена звонила, — сказал главврач профессору. — Сказала, что вы будете забирать сына…

Главврач вел себя с некоторым, почти приличным, подобострастием, которого я в те дни, что провел в больнице, за ним не замечал.

«Впрочем, отчего бы и нет, если он знает, кто такой этот профессор, — подумал я. — Коллеги… в некотором роде…»

— Отчего же забирать, — сказал профессор весело, входя в холл. Там было все так же — побитый кафель и словно раскрывшие кривые рты откидные стулья с поломанными сиденьями.

Дмитрий Иванович, присмотрелся я, был по-прежнему не совсем брит, щетина всё так же отдавала рыжиной, и глаза, ложно обещающие наличие любопытствующего ума, смотрели столь же спокойно и внимательно.

На макушке у него обнаружился едва поседевший ершик — вот, собственно, и все последствия минувшего десятилетия…

Рагарин быстро взглянул на меня, что-то такое мелькнуло в его глазах, легкая тень узнавания, но он был слишком озабочен.

Документы на вахте у нас не проверили, к тому же время было уже неприемное — мы беспрепятственно прошли вослед за главврачом.

— Отчего же забирать, — повторил Платон Анатольевич, с интересом оглядывая стены больничного коридора, на которых, между тем, не было ничего интересного.

Рагарин чувствовал себя несколько неуютно — иногда казалось, что он хочет закрыть телом те щербины в стенах, по которым скользил глазами гость.

— У вас что, дело пошло на поправку? — закончил, наконец, Платон Анатольевич свою мысль, и здесь мне показалось, что Рагарин покраснел. Может быть, просто потому, что он встал непосредственно под ало саднящей зарешеченной лампой.

Рагарин ничего не ответил, но сбегал в свой кабинет и вернулся обратно с историей болезни, которая явно была приготовлена заранее.

Профессор сделал жест рукой, означавший, кажется, «нет-нет, спасибо, я это уже читал…», — но вид Рагарина был настолько беспомощным, что Платон Анатольевич смилостивился, взял папку, поднес ее к глазам и прочитал со значением вслух:

— «Скуталевский Константин Платонович». Совершенно верно: Константин Платонович. Именно. — После чего свернул историю болезни и так и держал ее в руке.

Рагарин чуть тронул профессора за рукав.

— Навестите?.. — начал он, но не смог выбрать сразу, как определить сына профессора. «Навестите больного» прозвучало бы чуть оскорбительно, а «навестите сына» — слишком грустно.

— Навестите Костю? — нашелся Рагарин. Определенно, у него имелось чутье.

— Да-да, несомненно. Как там наш Костя, навестим, — согласился Платон Анатольевич и, размахивая историей болезни, отправился по коридору за Рагариным, который посекундно оборачивался, словно вел профессора меж деревьев.

Подходило время ужина, и навстречу из своего леса медленно шли сумасшедшие.

Я стоял в коридоре, отвернувшись немного в сторону: казалось, что меня обязательно кто-нибудь узнает и принесет из столовой жареную рыбу — угостить.

Не выдержав, я вышел на улицу.

Профессор вернулся очень быстро, буквально через минуту, уже без истории болезни. Он стремительно двинулся на меня, я даже немного посторонился. Подойдя почти вплотную, профессор очнулся.

— У вас нет сигареты? — спросил он негромко.

— Нет, — сказал я.

Нужно было что-то еще сказать.

— А почему именно эта больница? — спросил я как можно более обыденным тоном.

— Эта? — с некоторой даже готовностью переспросил профессор. — Он уже был во всех лучших клиниках, и в этой стране, и… Безрезультатно. А эта потому… А потому что я здесь жил. Мы тут были прописаны. Он тут прописан до сих пор — Костя. И здесь осталась наша старая комната, она пустует.

— Вы здесь жили? — удивился я.

— Ну конечно, — согласился он, даже улыбнувшись. — Жили здесь, да. В этой больнице я проходил практику. Тут неподалеку жила моя будущая жена. И так далее.

— А Шарова вы тут не встречали? Велемира Шарова? — спросил я.

— Шарова? Нет, — ответил профессор, отчего-то скривившись. — Что у вас с сигаретами, я забыл?

Я развел руками, огорченно вздохнул и поискал глазами вокруг — не стоит ли кто с сигаретой поблизости или даже без сигареты.

И нашел: сквозь решетку раскрытого окна на втором этаже на меня смотрела моя жена.

На ней был домашний халат.

Назад Дальше