Чёрная обезьяна - Захар Прилепин 22 стр.


Пока придумывал, перебирая, подходящий ответ на заданный вопрос, водитель, будто обидевшись за молчание, сказал вдруг:

— Дальше не поеду, застряну.

Я вылез и, пока машина не уехала, с ревом разворачиваясь в скользких колеях, стоял на месте, чтобы не упасть.

Едва автомобиль скрылся, я сделал шаг и упал.

Размазался в грязях. Брюки, руки, щека, живот — всем этим прикоснулся черных каш, но почувствовал, что мало еще, мало.

Возился долго, привставал, чертыхался, опять садился — дорога не держала, сбрасывала со скользкого черного крупа. Наконец, догадался — шагнул с дороги прочь, в густую траву, крапивную, полынную поросль, пошел там, хватаясь грязными руками за колючие, кусачие стебли, тянул себя до черных домов, все пытаясь вспомнить, в каком из них видел ту бабку и того пацанчика, блядиного сыночка с подсохшей ручкой.

А первый дом и был их.

В нем едва приметный виднелся огонек — такой скромный, словно его прятали в ладонях.

Толкнул калитку, оказалась заперта. Долго ковырялся рукой меж прощельев забора, искал внутреннюю щеколду, рука, наконец, застряла, кисть сжало так, что ни вверх, ни вниз.

Дождь поливал, пальцы шевелились в темноте как черви, грязь отекала…

«Так и буду стоять до утра, — подумал. — Выйдет бабка, а тут вора калитка поймала…»

Рванул руку, забор зашатался, калитка качнулась и приоткрылась — я тянул ее не в ту сторону.

По кисти потекло теплое и красное тонкими струйками.

Постучал в дверь.

Где-то в недалекой сарайке отозвался сиплый петух.

Лизнул руку, почувствовал на языке вкус дождя, крови, крапивы, полыни, грязи — грязи больше всего.

Постучал еще рукой, потом ногой, потом один раз ударился лбом.

— Ктой-то к нам? — отозвалась баба Настёна через минуту. Ее бабой Настёной звали, вспомнил.

— Это от Оксаны! — громко ответил я и тут же напугался: ее ж убили, как меня поймут, что подумают.

Провернулся, как старый сустав, замок, из двери дохнул на меня запах сельской избы, тут же бабка включила в прихожке свет, я зажмурился.

— С того света, что ли? — спросила бабка и, сощурившись, некоторое время смотрела на меня. — Сам не из могилы вылез? — поинтересовалась, разглядывая меня.

— Упал, — пояснил я, отирая грязь на животе, на бедрах, на ногах.

— Чё ж ты упал не по-людски, — сказала бабка. — Упал бы в гроб, во гробе-то посуше, а ты как есть в яму сноровил.

— Можно войти? — спросил я, дрожа всем телом.

Она наклонилась, выхватила откуда-то из-под лавки тапки, бросила к моим ногам.

— Разувайся, а то грязишши…

С трудом снял ботинки, на каждом из них висела грязная, вперемешку с травой, борода.

Вослед за бабкой прошел в избу. Пацаненок сидел в маечке на кровати, худой и прозрачный настолько, что я поначалу даже тень его не разглядел — она тонко спряталась у недоростка за спиной.

— Привет! — сказал я ему. — Здравствуй, малыш.

Он посмотрел на бабушку, потом опять на меня, ничего не ответив.

— Про мать-то ему не говори, — сказала бабка просто. — Мать у него в отъезде, учится, нечего о ней говорить.

С трудом забравшись в карманы, я вытащил оттуда несколько деталей, синие, желтые, красные.

— Смотри, — сказал. — Из них можно строить.

Он внимательно посмотрел на высыпанные к его ногам детальки, но не коснулся их.

— Я хочу забрать его, — сказал я, повернувшись к бабке.

— Кого? — спросила она.

— Мальчика, бабуль, — ответил я. — У меня есть деньги, — заторопился я. — Его нужно лечить. Учиться ему нужно. Чего он здесь с тобой! Мы будем к тебе ездить. Я ему велосипед куплю… Я его усыновить хочу. Усыновлю его я.

С каждым словом мне всё сильнее казалось, что всё сейчас уладится, все обрадуются, засмеются, заговорят, пряники разложат на столе, самовар забурлит.

Но никто не смеялся, бабка, сидевшая на лавке, легонько потопала ногами, ноги были в валенках. На топотанье пришла кошка, головастая, как дыня. Обошла вокруг валенка.

— Ишь ты, — ответила бабка наконец. — Сморкну соплю и ее усыновлю, — передразнила она непонятно кого. — Ты чего себе намечтал, ночной леший? — спокойным голосом продолжала она. — Вот я тебе соберу дитя, и ты пойдешь посередь ночи невесть куда? Под дождем, в грязи? Твои колеса, я видала в окно, уехали. Ты сюда шел — руки висят, кожи не видать, весь черный и будто в шерсти: зверь лесной. А обратно куда ты пошел бы? А?

— Идиотина, — добавила она, подумав, и я поначалу даже не понял смысл этого слова, представил себе какую-то жердину.

— Ему же плохо тут, — никак не умея согреться, сказал я лязгающим ртом, произнося «ему» как «ымы» и остальное тоже невпопад.

— С чего бы это ему плохо? Это тебе плохо, а ему хорошо.

— Ты же даже не узнала, кто я такой, — вроде как рассердился я, но голос все лязгал, подпрыгивал и гыкал.

— А кто ты такой? — спросила бабка просто.

Я развел руками — словно ответ должен был раскрыться, выпасть, как плод, сам собой, но никак не выпадал. Я поискал его внутри и никак не мог вспомнить, на какую букву он начинается, какая-то не та буква всё просилась на язык.

Бабка неожиданно легко поднялась, пошла к двери, раскрыла ее, позвала меня.

— Иди-тка, — сказала, и меня будто что-то толкнуло под бок, мягко, но больно — как колобка звериный нос.

Я несогласно потряс головой.

— Мне холодно, — сказал я.

— Иди в свою могилу, там отогреешься, — сказала бабка.

— Ты не хочешь со мной? — спросил я мальчика, постаравшись, чтоб жалобно.

Он трогал свою сухую руку, ковырял ее и пощипывал — словно она была и не его вовсе, а какой-то предмет, который дали подержать, поиграться.

— Зачем ты мне нужен? — ответил мальчик, не отвлекаясь от руки и не глядя сдвинул ножками все эти разноцветные детальки, какие-то осыпались на пол, какие-то обвисли на покрывале, одну я поймал.

Поднялся и пошел, вспомнил уже на пороге, что я в тапках, вернулся и долго влезал сырыми ногами в ботинки, носки казались совсем черными, а ведь были белые.

Меня никто не вышел проводить, а я нарочно не закрыл ни входную дверь, ни калитку, и, пока еще я мог видеть, все было нараспашку.

По асфальтовой дороге, ровно посреди, я шел, мечтая, как в меня въедет фура, и в ее фарах я вознесусь, взлечу, с перебитым позвоночником, со взорвавшимися легкими…

Но первая же фура остановилась, меня подобрали, в машине я сразу заснул, чувствуя, что мне жарко, всё жарче, будто еду в капле ртути, которая набирает в градуснике высоту и скорость, и сейчас он не выдержит жара, разорвется, и что-то горячее, скользкое, ядовитое покатится во все стороны.

Мне приснился Гарик чики-брики-таранте, он вроде бы работал обходчиком в метро или где-то там, под землею, и потом пропал без вести, его не нашли, и что-то говорили про крыс, но никто уже не верил ни в каких крыс.

Еще мне приснился милиционер Верисаев, который искал Гарика в этих привокзальных переходах и подземельях… И не нашел, и вышел оттуда с седой прядью своей, молчаливый и неотзывчивый.

Все должно было вот-вот сложиться в четкий рисунок, в понятную музыку, обрести такую ясность, которую не перенесут ни слух, ни зрение.

Проснулся, хватая ртом воздух, как вынутый из воды.

Не было этого ничего.

Раскрыл, наконец, глаза — узнал дома́, которые видел последний раз четверть века назад, тут где-то гуляла моя собака, гулял я, летали голуби, лежала свиная туша, копошились черви.

— Куда ты меня привез? — спросил я.

В ушах шумело так, будто вокруг было море, и оттого машина казалась почти беззвучной.

Кругом лежали размотавшиеся неряшливые туманы, и мы пробирались сквозь них.

— Никуда, — ответил водитель. — Я на базу еду.

— Высади меня, — попросил я.

— Еще не доехали, — ответил он.

Туман был даже в кабине, и лицо водителя терялось в дымке, то едва заметное, то не видное совсем.

— Доехали, — не согласился я и открыл дверь.

Ругаясь, он резко затормозил, пристроился у обочины, я выскочил, сопровождаемый матерью, праматерью и перематерью.

Перешел дорогу, то и дело пытаясь поднять воротник, которого у меня не было. Дождь уже закончился, от земли и асфальта поднимался холод.

Я знал тут все улочки, все дворики, каждый закоулок.

Наискось, через забор, мимо котельной, вон за тем зданием знакомый флигелек. В зарослях еле заметная надпись:…лечебница… №…

Она ждала у окна, будто знала, что приду, образуюсь из пустоты.

Я взмахнул рукой, отгоняя сизую дымку от своего лба, чтоб узнала.

…ненакрашенное мое!.. милое мое лицо, смотри на меня…

…милое мое ненакрашенное, в халате, с белой шеей…

Она приблизила бледные губы к стеклу, сказала что-то.

Второй этаж, разве я услышу.

Приблизила и выдохнула на стекло, но дыхания у нее не осталось, и на стекле ничего не отразилось.

— Что ты говоришь? — крикнул я, задрав голову.

— Кто-нибудь пришел да и убил бы нас всех, — повторила она внятно.

Тихие глаза ее смотрели на меня.

Внизу, на первом этаже, за дверьми, что-то загремело.

Я напугался и побежал, посекундно оглядываясь.

На улицах было совсем мало людей, и все взрослые, все торопливые, все неприветливые.

Перебежал дорогу на неположенный цвет, забыл, как он называется, что-то на «ый», заблудился в новом, огромном и грязном подземном переходе, несколько раз выходил куда-то совсем не туда, на какие-то бессмысленные площадки ровно посреди трассы.

Потом оказался на пустой железнодорожной платформе. Появился бродяга, огромный, хромоногий, разросшийся в разные стороны бородой, волосами, весь в какой-то разнообразной ветоши. Он куда-то торопился.

Следом выбежали из-под земли подростки, почти дети, кажется, пятеро. Распинывая пустые пивные банки, хохоча и повизгивая, они словно охотились на бродягу.

Хромая, он торопился по платформе в какое-то ему одному ведомое убежище, но его быстро нагнали, окружили. Подпрыгивая и радуясь, дразнили его.

Бродяга взмахивал руками, крутил огромной, в колтунах и грязных косицах, башкой, выкрикивал иногда неразборчивые строгие слова, и всё пятился, пятился к краю платформы.

Показалась электричка, свистнула всем ожидающим ее.

Платформа твердо задрожала.

Подростки хлопали в ладоши и вскрикивали всё злее, подходя к бродяге ближе и ближе.

Он стоял на самом краю, разведя в стороны огромные, как оглобли, руки и шевеля большими губами.

Электричка еще раз засвиристела, требовательно и напуганно.

— Эй! — крикнул я. — Сюда!

Я поднял руку, показал недоросткам сжатый кулак — словно то, что у меня там есть, нужно им.

Они откликнулись с готовностью, сразу забыли про волосатое существо, стоявшее на самом краю, и побежали за мной, почему-то очень быстро — быстрее, чем могут бегать такие недоростки.

Я снова заскочил в переход и сразу заблудился там. Побежал наугад, почти уже настигаемый.

Меня схватили за рукав, я вырвался. Сделали подножку, я кувыркнулся через голову, весь изодрался, разбил лоб, но вскочил, не остался там, не сдался.

Вылетел в совершенно незнакомое место, какая-то то ли стройка, то ли заброшенные корпуса, ничего толком не успел разглядеть, забежал в первое попавшееся здание, дверь была открыта, повсюду валялись кирпичи, трубы, стекла.

«Если побегу вверх, — подумал, — то загонят к окну, придется выпрыгивать — упаду, разобьюсь, погибну…»

И побежал вниз, слыша повизгивание и близкий топот за спиною.

Тут было темно, совсем ничего не видно, но останавливаться было страшно, и я не остановился, выставив вперед руки, бежал, пока не обвалился в какое-то отверстие, где текла густая, невыносимая, чавкающая жижа.

Не разжал кулак, держал там то, что еще осталось у меня.


Пахло кислым молоком, больницей, дохлой собачатиной, старым голубиным пометом, человеком.

Пискнула мышь.

Долго разлеплял глаза. Почти ничего не увидел, на веках скис старый сорный, засиженный мухами мед, не сморгнуть.

Чтобы вздохнуть, пытался открыть рот: приржавевшие зубы, язык влип в нёбо, глотка суха. Когда пытаешься раскрыть челюсти — зубы словно вытягиваются из дёсен, сразу гроздью, один за другим.

Где-то неподалеку бесслезно ныл и ныл ребенок, еле-еле, словно от голода, словно от ужаса, тоскливо и непрестанно.

Это же мой. Это же мой плачет.

Встал, в голове пошатнулось и завалилось набок ведро с кипятком, всё вылилось.

Стоял так, ждал, пока отечет.

Пошел вдоль стен той комнаты, где находился. Двигался, трогая ладонями шершавый бетон. Везде стена.

Всюду слышно, как он плачет.

Как его имя, ребенок мой, как тебя позвать.

— Ы! — позвал я. — Ы!

Пахло кислым молоком, больницей, дохлой собачатиной, голубятиной, человечиной.

Пискнула мышь.

Долго разлеплял глаза… Потом, чтобы вздохнуть… рот…

Где-то неподалеку бесслезно ныл, ныл и ныл ребенок, еле-еле.

Это же мой. Это же мой плачет.

Пошел вдоль стен той комнаты, где находился. Двигался, трогая ладонями шершавый бетон, везде бетон, один бетон, бетон.

Имя, как его имя, ребенок мой, как тебя позвать. Ну как же ты, как же тебя, я же тебя звал раньше, ты откликался, перестань, пожалуйста, я сейчас приду…

— Ы! — крикнул я. — Ы-ы-ы!

…Пахло дохлой собачатиной.

Рядом бесслезно ныл и ныл ребенок, еле-еле, словно от голода, озноба, ужаса.

Это же мой. Это же мой плачет. Ему холодно, страшно.

Обошел, гладя ладонями стену, стену, стену, стену, стену.

Это же мой там, выпустите, пожалуйста.

— Сынок, это ад, — сказали мне. — Ты в аду, сынок.


Чай я завариваю прямо в большой чашке, мне нравится крепкий чай. В стакан я всегда кладу одну ложку сахара.

Некоторое время я смотрю на дым. Чай заваривается три минуты.

Если начать пить быстрее, то на губы будет липнуть заварка.

Пока чай заваривается и черные хлопья тяжело падают на дно, я иду чистить зубы. У меня две щетки: зеленая и зеленая. Одна новая, другая старая. Старую я никак не выброшу. Я не тороплюсь принимать решения.

Чай уже готов, к чаю у меня есть белый и черный шоколад. Мне нравится сладкое.

Некоторое время я смотрю в окно. Нам часто дают неверный прогноз погоды, поэтому иногда проще выяснить, во что одеться, глядя на людей. Нужно посмотреть на идущих людей, чтобы сделать нужные выводы: один или два чудака еще могут выйти, например, в рубашках, но так одеться будет ошибкой, потому что осень, сентябрь.

Я жду, когда пройдет пять или более пяти человек.

Чай готов, его можно пить, закусывая шоколадом, это вкусно.

Я никогда не съедаю весь шоколад сразу, всегда нужно оставить что-то сладкое в доме.

По утрам я не читаю газет и не включаю никакие источники звука. Нужно, чтобы голова оставалась ясной. Зрение и слух стоит беречь.

Перед выходом на улицу еще раз подхожу к окну, скоро нужно будет утеплять окно, думаю я. Снова смотрю, во что одеты люди, которых всё больше и больше, я сейчас оденусь так же или примерно так же.

Может быть, пока я пил чай, пошел дождь или даже снег — в сентябре иногда идет снег. Будет обидно замерзнуть на улице.

Я одеваюсь и закрываю дверь. Я выхожу на улицу.

Я стараюсь не переходить дорогу на красный, но если поблизости не видно машин, то иногда перебегаю. Пока перебегаю, все равно смотрю по сторонам: машина может появиться неожиданно.

Через несколько минут подъезжает мой троллейбус. Я езжу только по земле, чтобы видеть живой свет. Троллейбус окрашен в розовый цвет, на нем знакомый номер, я узнаю его издалека и радуюсь его приезду. Неприятно долго ждать на улице. Однажды я ждал троллейбус полчаса, это меня огорчило.

Входя в троллейбус, я пытаюсь занять место у окна: это мне позволит сидеть, смотреть в окно или делать вид, что смотрю в окно, если нужно встать и уступить тому, кто старше тебя, или тому, кто моложе тебя.

На билете написаны цифры, говорят, что есть способ вычислять, какой билет счастливый, а какой нет, но я не умею. Еще там написаны непонятные согласные буквы и ни одной гласной. Некоторое время я рассматриваю билет, никуда не торопясь. Потом аккуратно убираю его в карман, стараясь запомнить, какой именно это карман, на случай контроля. Потом несколько раз проверяю, на месте ли он. Даже при наличии билета возможность контроля всё равно тревожит. Нужно быть внимательным.

Мне еще долго ехать.

2011

Назад