Чёрная обезьяна - Захар Прилепин 21 стр.


Аля не подавала из своей комнаты никаких признаков жизни. Я пытался понять, прислушивается она к нашему разговору или нет.

Слатитцев ощерил зубы — так, что стали заметны его мясные, темно-розовые десны, — и приложил ко рту ладонь. Убрав ото рта руку, долго смотрел на отпечатавшийся кровавый рисунок.

Я попытался вспомнить имя Слатитцева, но не смог. Кажется, Сергей… кажется, он даже представлялся по имени-отчеству при знакомстве, и это было вдвойне противно… но, может быть, все-таки не Сергей?..

Он часто говорил о чем-либо с ужасным апломбом, но мысль, таившаяся внутри, была совсем ничтожной. А когда давал оценку чьей-либо деятельности, за этим скрывались его собственные огромные амбиции, эдакое откормленное самоуважение!..

На многих это производило впечатление. Слатитцева слушали так, как будто за его спиной генеалогическое древо, где на дальних ветках ни много ни мало Рюрики, и сам он во фраке с элегантной тростью, а из-под манжет показываются часы стоимостью в яхту. И никто не замечал его теплых синих трико! Но Аля?..

А что Аля? Что Аля, придурок? Аля чуть шевелит пальцами и с любопытством разглядывает водоросли, вот Аля.

— Слушай, — сказал я, уже не называя Слатитцева по фамилии. — Ты же хорошо знаешь Шарова. Что он такое?

— В твоих понятиях это не объяснишь… — ответил он, вытирая кровавую ладонь другой ладонью и озираясь в поисках полотенца, которое сам же выбросил в раковину, — если в твоем случае вообще уместно говорить о понятиях… Ты же не субъект, ты субстанция. По тебе же мухи ползают! В тебя можно наступить, и тогда всем будет противно, кроме тебя. Потому что ты… Догадался? Я вообще не знаю, зачем ты ему понадобился. Тебя все наделяют смыслом, а в тебе его нет вовсе. И я когда-то наделял, и Аля, как сейчас выяснилось, наделяла, и Милаев, знаю, к тебе отнесся с любопытством… И Шаров туда же, наверное.

— Я же не о себе спросил, — мягко остановил его я.

— А ты думаешь я о тебе? — засмеялся Слатитцев, и у него во рту запрыгали красные зубы. — Чтобы говорить о тебе, надо, чтоб ты — был.

Я допил виски и посмотрел на Слатитцева сквозь дно стакана, как в прицел.

— А вот эти кровавые мальчики — они зачем ему? — спросил я вкрадчиво.

— Да херня это всё, — махнул Слатитцев рукой. — Ты нафантазировал себе всякого про бесчеловечные опыты над младенцами или выведение новой расы… Или что там у тебя еще на… — здесь Слатитцев почти как Алька хохотнул, и я вдруг понял, что этот хохоток она позаимствовала у него. — …на уме! — закончил Слатитцев, в одну секунду перестав улыбаться.

Он встал, нашел свое полотенце в раковине, вытер руки и кинул его на место.

— Это Шаров все придумал для каких-то своих очень незатейливых целей, — сказал он. — Частное любопытство к потайному. Но никакого двойного дна. Даже не надейся.


Надо же, нас соединили.

Всё оказалось так просто.

Может быть, таким же образом позвонить… кому я хочу позвонить? кому-нибудь я хочу позвонить?

— Слушаю тебя, — сказал Шаров приветливо. — Давно надо было повидаться.

Я поискал какое-либо подходящее приветствие или разумный ответ, но привычно растерялся.

— Алло, — повторил Шаров спокойно.

— Да, — наконец сказал я.

— Слушаю, — ответил он, давая понять, что это я звоню ему, а не наоборот.

— Вы мне можете сказать, зачем вам эта вся история… с недоростками? — спросил я, извлекая из себя каждое слово, как намагниченное. Ежесекундно казалось, что любое из них сейчас соскочит с языка, прилипнет к любому, что поблизости, железу, и в телефонную трубку его потом не запихнешь.

Отчего-то было слышно, что Шаров улыбается.

— Я хотел написать книгу о человеке, — сказал он, помолчав.

Некоторое время я смотрел на телефон, потом в стену перед собой.

— Повторите еще раз, не понял, — попросил я.

— Я хотел написать книгу, — повторил Шаров спокойно.

Мы еще помолчали.

— Понимаешь, все, кто писали до сих пор, — у них не было знания о реальной сущности человека, только догадки. Но если достоевское помножить на нейрогенетику? Ты можешь себе представить?

— Книгу? — вдруг неожиданно для самого себя повысил я голос. — Это, блядь, последнее дело — писать книги!

Я опять услышал, как он улыбается в трубку — той самой своей слегка застенчивой улыбкой.

— Слышишь меня? — я перешел на «ты».

— Слышу вас, — ответил он спокойно, видимо, все еще думая, что у него только что была галлюцинация или кто-то посторонний вклинился в наш разговор.

— Лучше б ты выращивал натуральных уродов на своих скотобойнях для уничтожения еще больших уродов! — заорал я. — Создал бы из них орду. Понимаешь, нет? Собрали бы орду, научили бы ее не дрочить там — этому вы учить умеете, а… а идти, как саранча, по земле и жрать всё, что наросло. Вот так!.. Но книги… Книги, боже мой!.. А?

Со мной уже никто не разговаривал.

Я еще раз набрал тот же номер, по которому меня милостиво соединили минуту назад, но на этот раз там вообще никто не ответил.

Уже разогнавшись и не умея остановиться, я минуту осматривал стационарный телефон в поисках электронной записной книжки, где сохранен Алькин номер, но в нем не было таких функций.

Пришлось лезть за мобильным, искать там — нашел, но с мобильного ее не стал вызванивать, я б определился на ее маленьком, ароматном и розовом, как расплавленый чупа-чупс, аппарате, вряд ли она… желает меня…

Поглядывая в мобильный, набрал отвыкшим от механического провертывания пальцем номер, она взяла трубку, спокойно произнесла слово, похожее по звучанию на какую-то вещь, что хранится на столике в туалетной комнате, — шампунь, крем, мыльница, флаконы с ароматизирующими жидкостями: алло. От этого слова пахнет чем-то неживым, когда оно попадает на язык, кажется, что ты лизнул мыло.

— Алло, — еще раз повторила Аля.

— У меня серьезная проблема, — сказал я первое пришедшее в голову.

Она долго молчала.

— Ну, — наконец произнесла она.

Пока она молчала, я думал о том, что хочу, хочу, хочу того, чтоб она заговорила, — и поэтому никаких проблем не придумал.

— Я слушаю тебя. — Таким голосом, кажется, в пору моего детства умели разговаривать игрушки за стеклом витрины магазина «Детский мир».

— Когда я читаю книгу, — ответил я, — у меня под рукой всё время нет закладки, и я запоминаю страницу.

— И? — сказала Аля.

— Потом храню эти цифры в голове и не помню их предназначения –17, 31, 73, 126… Никак не могу забыть. Не знаешь, что делать с этими цифрами?

Определенно, сегодня у меня открылись невиданные способности — я стал слышать и видеть по телефону то, что слышать и видеть невозможно.

Аля закусила губу.

— Ты думаешь, я хотела делать с тобой… все эти вещи? — сказала Аля, едва разжимая губы, чтобы не закричать. — …Может быть, и хотела, но это неважно. Я хотела принадлежать тебе. Вся, целиком.

Я еще немного подержал трубку возле уха. Вспомнил ощущение ботинка в руке и вдруг пожалел, что тогда не ударил этим же ботинком ее по губам. Сначала его, потом ее. Сначала его, потом ее.

А теперь уже нет того ботинка под рукой, и до губ не дотянешься. Ну и нечего тут обсуждать.


— Чего это вы убежали тогда? — спросил профессор, ласково разглядывая меня.

Похоже, ему симпатизировало, что я тоже в некотором смысле сумасшедший.

Я секунду молчал, глядя в сторону, потом вдруг клацнул зубами — у меня впервые в жизни получился такой звук.

Профессор удовлетворенно кивнул, словно получил желаемый ответ.

На зубах остался железный вкус, и я еще минуту облизывался и гонял слюну из щеки в щеку. Когда я произнес первую фразу — фраза потекла у меня изо рта.

— Это дело раскрыли, вы знали? — спросил я, обильно сглотнув и оттого поперхнувшись.

Долго откашливался.

— Я уже пять минут наблюдаю ваши всевозможные физиологические реакции, — сказал Платон Анатольевич. — Слюновыделение, тик, нервический кашель… Это любопытно. Вы не перегрелись этим летом? Может быть, у вас мозг, как желток, сварился уже…

— Раскрыли дело! — повторил я. — Я влез в Интернет и все прочитал в новостях! Не было там никаких детей в Велемире, всё это примнилось кому-то! Там произошла очередная дурная кровавая бытовая история — не более того!

Профессор покивал головой с таким видом, словно только что спросил меня, о чем я волнуюсь в последнее время, нет ли у меня тяжелых сновидений и мыслей о суициде, а я ответил, что только такие и есть.

Мы стояли на детской площадке возле его дома.

Дети качались на качелях.

Когда я снова начинал кашлять, они приостанавливались и ждали, словно мой кашель мешал им отталкиваться от земли и прикасаться к земле.

Сидевшая на лавочке пара поднялась и ушла. Ничего, я вас уже заразил. Через семь лет проснетесь рядом и ужаснетесь от полнокровной ненависти друг к другу. А это я вам накашлял, я.

Поспешил на их место. Ноги меня не держали.

На лавочке еще было тепло, только я успел забыть, кто сидел здесь — юноша или девушка, от этого зависело, что мне испытывать: желание пересесть левее или нет.

Профессор примостился рядом и протянул мне маленькую бутылку коньяка, я его в такой посуде так и называю: коньячок карманный.

Сам он дышал носом: только что отпил.

И горлышко было мокрое. Я с сомнением посмотрел на губы профессора. Нет вроде никакой сыпи. Оттянуть, что ли, у него пальцем губу, посмотреть, как там язык, нёбо, дёсны…

Я вдруг точно вспомнил, что девушка сидела там, куда сел он, а я — на место парня угодил.

— Извините, — я поднялся. — Не можете пересесть на мое место?

Он молча передвинулся.

Я упал на лавку, но сразу понял, что ошибся. После девушки тут сидел профессор, все стер уже. Никакой радости.

— Никто вам и не говорил, что недоростки, которыми я занимаюсь, убили кого-то, — сказал профессор. — Вы, кажется, хотели себе придумать какой-нибудь другой ад, взамен собственного? Я тут ни при чем, право слово.

— Но они жестокие, эти недоростки! — почти закричал я. — Вы сами говорили, что они почти чудовища!

— Да ну, — отмахнулся профессор. — Подростковая жестокость, кстати говоря, обычная вещь. Вы в колонии сидели? Нет? А где сидели? В армии были? Ну, примерно одно и то же. Дети вообще безжалостны. Вы, помню, сразу заговорили про новый биологический вид. Господь с вами, ничего этого нет и в помине. Вот сейчас говорят, что призывной возраст надо повышать. Ерундой занимаются! В двадцать пять лет уже никто не будет воевать как в восемнадцать. В Римской империи призывали с семнадцати. И это нормально. Идеальный возраст, чтобы убить и умереть. Лучше еще раньше начинать.

— А зачем вам эти недоростки понадобились вообще? — спросил я, дергая то глазом, то рукой, то лопаткой.

— Да ни за чем. Ну, Шаров что-то там свое искал, черт знает что. Ну, а мы не нашли у них молекулы окситоцина. Ну и что? Не нашли, и хер бы с ней.

Он сделал несколько больших глотков из бутылки.

— Мы ничего не знаем, — вдруг засмеялся профессор; и какое-то время я думал, что меня так смущает, потом догадался: он еще ни разу не смеялся при мне; смех у него был такой, будто кто-то болтал этим самым недопитым коньяком в закрытой бутылке.

— Ничего и ни о чем! — заключил он свой смех.

— Но у вас же специалисты работают, — постарался возмутиться я, по-прежнему дергаясь.

— Специалисты? — спросил профессор, ощерившись в счастливой улыбке. — Вот вы на кого учились?

— Я? Не важно… Ну, допустим… Допустим, на историка.

— Как у вас с историей? Годы правления Ивана III помните?

— …Нет.

— А Генриха IV? Людовика XVI?

— Нет. То есть только примерно.

— Хорошо, у вас на курсе были действительно умные ребята — обладающие безупречным знанием? Или, быть может, у вас были преподаватели, в речах которых даже вы — лентяй и недоучка — не находили кромешных ошибок?

Я пожал плечами: сокурсники мои в основном были добродушные идиоты, преподаватели сплошь и рядом несли катастрофическую ахинею.

— Вы только подумайте, — сказал Платон Анатольевич, — не страшно ли вам идти лечиться, если лечат нас такие же врачи, каким вы стали историком? А представляете вы, кто у нас, например, идет в политику — они вообще непонятно чему учатся! Думаете, они умеют делать то, что они делают? Имеют об этом хоть какое-то представление?

— Послушайте, прекратите! — вдруг закричал я. — Прекратите! Это всё не так! Ну, политики, да, политики, да, но при чем тут вы — вы всю жизнь занимаетесь этими своими молекулами, всю жизнь! Фанатично! Вы должны знать всё!.. Всю жизнь!..

— Всю жизнь, — легко согласился профессор. — И мой сын идиот. И это непоправимо.

— Слушайте, а то, что вы мне рассказывали про детей, захвативших город, — вдруг вспомнил я. — Это что?

— Миф, дешевка, — махнул рукой профессор. — Только необразованный человек вроде вас мог это слушать…

Платон Анатольевич допил остатки коньячка. Щеки его были багровы, а лоб бледен.

Я оставил его на лавке и пошел, почти побежал к реке, потом вдоль реки, всё время хотелось оглянуться, посмотреть, не идет ли за мной кто, но я терпел, терпел, не оглядывался, сутулился, вглядывался в асфальт.

Подумал, что нужно позвонить Милаеву.

Кажется, сразу же забыл об этом, удивляясь, как липко все вокруг, и убегая от этой липкости.

Спустя время вспомнил снова — надо, надо звонить.

Шел и пытался понять, где именно лежит телефон: напрягал ляжки, чтоб он почувствовался, если лежит в кармане брюк, раздумывал, с какой стороны тяжелей рубаха на груди — слева или справа…

Ничего так и не понял, разозлился, полез по всем карманам, нашел, как водится, в последнем, кажется, двадцать пятом по счету, но на самом деле только четвертом.

— А вы… вы что скажете? — спросил я на ходу, задыхаясь.

— В каком смысле? — ответил Милаев иронично.

— У меня есть еще несколько вопросов по поводу всех этих детских африканских дел…

— Вряд ли я смогу вам помочь, — засмеялся Милаев. — Я и в армии не служил.

— Не служили? — я тоже коротко хохотнул, почти как Алька. — Ну ладно… А что у вас там нового на этой детской скотобойне? Как там Сэл и Гер?

— Это нормальная лечебница, — спокойно ответил Милаев. — Мы зашли в час игр. В остальное время там образцовый порядок.

— Тебе что, Шаров позвонил? Или Слатитцев стуканул и наврал что-нибудь? — спросил я раздраженно.

— Никто не звонил, — ответил Милаев. — И ты не звони, парень. А то мы тебя тоже в бокс посадим, журналист. Будем пробы брать с твоего блядского мозга.

Я сунул мобильный в карман брюк и, рванув с места, побежал, словно я живой, юный, мятежный… Напрочь выдохся метров через пятнадцать, шел еще долго с прокисшей физиономией, подбородок в клейкой слюне.

Теперь уже позвонили мне.

— Я тебя уволю, — захохотал главный, как ведро с железяками.

— Американского кино обсмотрелся, дебил? — выхаркнул я ответ. — Уволит он меня! Иди на хер!

— Меня самого уво… — успел, страшно хохоча, пожаловаться главный; у него что-то загромыхало там — кажется, ключи, которые он вечно крутил на своих толстых пальцах, наконец соскочили.

Не успел убрать телефон, он задергался снова. Изготовился повторить главному все сказанное только что, но это оказался совершенно пьяный профессор. Первую минуту я его не понимал вовсе, потом стал разбирать какие-то слова.

— …там их тысячи… гораздо ниже… Они замяли!.. все это велемирское дело!.. если спуститься!.. тысячи!.. — И вдруг неожиданно трезвым голосом: — Вы по какой ветке ездите домой?

— Вы сами перегрелись, черт вас! — крикнул я; у меня даже ухо заболело всё это слушать.

Это всё можно только одним образом исправить, только единственным, так всегда делают, когда надо что-то исправить раз и навсегда. Я читал в книгах, я видел это в кино.

Я еще раз посмотрел в воду. Нет, не то, не то, не о том.


До города Велемира было добраться просто: сел на стрелу и полетел, вдыхая запах ржавчины, мочи, беляшей, шпал, рельс, мокрого пола, полированных лавок, обильных людей.

Стрела воткнулась в город, который лежал себе, как старое ржавое болото, ни один князь сюда уже не явится за своей лягушкой.

— А я? — спрашивал, внутренне хохоча над собой от омерзенья.

«Ты, что ли, князь? — спрашивал сам себя. — Сучьи потроха тебе в княжение. Деревня Вышние Мрази твоя волость».

Поймал машину, забыл, какой адрес хотел назвать рулевому, — кажется, я это слово только что произносил: Сучье? Вышнее? Мрази? Княжое, вспомнил. Деревня называется Княжое.

Начался сильный дождь, я смотрел на дворники, ни разу не отвернулся за всю дорогу.

«В этих связях и совпадениях был какой-то замысел?» — думал я. Ведь был же? Шаров этот, Верисаев, Рагарин, все они… Слатитцев крутился под ногами и закатился, как кусок общественного мыла, к Альке — меж ее дружественных ног. Вся эта двухнедельная круговерть — она должна разбираться на составляющие, как формула! Должна иметь одну внятную мелодию, которую просто надо уловить и разложить по нотам.

«Но ведь не было никакой мелодии! — кричал я сам себе. — Даже если вслушиваться всеми ушами! Какофония была! Грохот! Жизнь выпадает как камнепад! Не ищи смысла — успевай прятаться!»

Дворники отчаянно жестикулировали.

Но все-таки зачем, к чему, отчего этот грохот? Если мне хотели объяснить, что я мерзость, — так я б и без того догадался!

— Родня, что ли, здесь? — спросил водитель и вырубил дворники.

Они остановились, и я перестал думать.

Пока придумывал, перебирая, подходящий ответ на заданный вопрос, водитель, будто обидевшись за молчание, сказал вдруг:

— Дальше не поеду, застряну.

Я вылез и, пока машина не уехала, с ревом разворачиваясь в скользких колеях, стоял на месте, чтобы не упасть.

Назад Дальше