В квартире было душно, на кровати спала баба при включенном телевизоре. Поправил халат на бабе и двинулся дальше.
«Другой бы изнасиловал…» — посетовал сам о себе, потягивая дверь за склизкий веревочный хвост.
Алька как раз вымылась к моему возвращению, гудела феном, отстраненно разглядывая себя в зеркале.
Прямо в ботинках, плашмя уронил себя на широченную кровать. Минуту лежал, глядя в потолок и чувствуя, что Алька посматривает на мое отражение в зеркале.
— Как успехи? — спросила она улыбающимся голосом.
Я достал из сумки блокнот.
Итак, чем мы богаты.
Двенадцать листов мелким почерком, предложения пойти на йух не протоколировались.
«…Сыночек, я тут тринадцатый год живу, и все жильцы у нас одни и те же были весь срок… И дружно жили!.. Кто-то помирал, кто-то рождался, хотя помирали чаще… Кто-то женился… Никого нового сюда не приезжало никогда, никто не подселялся: дом-то сырой, течет весь, и косой на один край… Мы уж и в администрацию писали, и везде… Никто не позарится на такой дом!.. Ты не из администрации, часом? Запиши мое имя… Нет? А чего пишешь? Из газеты? Ну, сфотографируй дом-то, пусть глядят, как живем… Фотоаппарата нет? Ну и не о чем говорить тогда…»
«…Из полиции? Так вы работайте, коль из полиции. Наверняка эти ублюдки из колонии сбежали. Сейчас этих маньяков везде… Проверяли колонии?..»
«…Всякое бывало тут… Федуня папашку молотком забил, сидит щас… Папашка сдурел после того, как ему Федуня черепуху продолбил, — не помнил ничего… Мой пацан соседской бабе нос сломал, бросил табуретом… Моему пацану ее муж ухо надорвал, года три гноилось… Я за то ему… В общем, всякое бывало. А целый подъезд сразу — нет…»
«Так им всем и надо… За что? За то… Надо было с нашего подъезда начать… Мне тут одна баба нравилась из всех. Но она всем нравилась… Кроме баб. Вообще, отстань, у меня дела. Какие? Такие! Иди, а то вдарю сейчас… вот рукой вдарю…»
«…Да, малой, угораздило нас. Я в Афгане воевал, горел в бэтээре, видишь, морда какая паленая? Это ад, парень, когда горит лицо. У нас у всех будут гореть лица… Глаза сгорят… Может, это за меня всех остальных здесь наказали? Мы, бывало, тоже… целый аул зараз… Откроешь дверь — кинул гранату — зашел… Увидел три трупа — вышел… Не слушай ее, тварюгу! Рот закрой, тварюга! Был я в Афгане, был, поняла? Не слушай ее, тварюгу».
«Хорошие все они люди были. Ни про кого плохого не скажу. Что ж это за исчадья такие пришли к нам? Вы не знаете ничего? Что там следствие? Вы думаете, что мы знаем?.. Откуда нам знать!»
«Дед у меня был сапожником, ходил по деревням. Бабка в колхозе. Я сам на машиностроительном. Почти до бригадира дорос. Тогда держали в кулаке. Вши какие были тогда кусачие! Конфету впервые попробовал в школе уже. Капусту ели, и то гнилую. И ничего, в кулаке держали! Сейчас радио послушаешь. Вот, слушал вчера, передавали про этих… Как их, мать их…»
В местной псарне со мной даже разговаривать не стали.
Появился кто-то, по звезде на погоне, шея выбрита так, словно с нее сняли кожу.
«Никакой информации по делу нет. Идет следствие. Ну и что с того, что журналист. Делайте официальный запрос. Никаких комментариев, никаких. До свидания. До свидания!»
Я захлопнул мягкую пасть блокнота, пахнуло чистой бумагой — хороший запах.
За плечом появился другой запах — только что высушенные, но у корней еще сырые волосы. Тоже вкусный. Алька потряхивала свеженадраенной гривой. Показалось, что она сейчас прикусит меня за ухо. Был бы сахар поблизости — покормил бы ее с руки.
— Аль, за что ты меня любишь? — спросил я, спрятав ухо в ладони — наваждение не отпускало.
— Какой женский вопрос… — ответила она вполне добродушно.
— Хм… Действительно, — согласился я.
— Я пошутила, — серьезным голосом сказала Алька. — Женщина этот вопрос задает оттого, что сама себя любит. А ты задаешь оттого, что себя ненавидишь.
Боже мой, Аля, ты умеешь разговаривать, нескладеха моя. Она сама так себя называет — нескладеха.
— Может, мне нравится себя ненавидеть? — осторожно, чтоб не спугнуть ее рассудок, внезапно прилетевший и усевшийся на раскачивающуюся ветку, спросил я.
— Не без этого… Но ты мог бы иначе.
«Только не говори, Аля: „…мог бы иначе жить, когда б был со мной“».
Не сказала.
Птица осталась сидеть на ветке. Ветка качалась.
Разнообразие, что ли, внести в наше бессмысленное путешествие.
— Есть желание покататься на районных автобусах, Аль? — спросил.
— Есть желание, — сказала Алька, хохотнув в своем стиле.
Мысленно, вспомнив свои детские переезды на междугородных автобусах, я изготовился висеть на поручне, придавленный похмельным мужиком с одной стороны, стосорокакилограммовой бабой из коровника в рабочем халате с другой, слушать крики кондуктора и еще ошалевшего от тесноты и духоты ребенка, которого безуспешно увещевает и тискает веснушчатая дебелая девка на задних сиденьях, раздумывая, вытащить ему сиську или не надо.
Но ничего такого: автобус оказался настолько малолюдным, что мы с Алькой залипли в дверях на какое-то время, никак не умея решить, куда все-таки сесть.
— Вперед? Не, не надо, там водитель курит, — Алька.
— Сзади просторно, но там трясет.
Слева какая-то бабка что-то жевала, быстро поглядывая по сторонам; хотелось держаться от нее подальше.
Справа уже сидела молодая пара: дебил в грязных спортивных штанах, неустанно харкавший на пол себе под ноги и громко матерившийся в промежутках между соплевыделением, и его подруга с завитой челкой и огромной задницей.
Сели все-таки впереди, чтоб никого не видеть.
Автобус криво и болезненно переваливался на взгорках и поворотах, как будто нес по неудобной корзине в каждой руке.
До столицы было часов десять муторного хода. Водитель курил, парень харкал, бабка ела, девка сидела на жопе. Один я думал.
Всё пытался увязать воедино недоростков в лаборатории, Филипченко, подъезд в Велемире. Все осыпа́лось, только тронь.
Алька купила семечек и грызла в кулак — она любила. Вполне вписалась в пассажирскую компанию.
Ее рукам, белым пальцам с отличным маникюром, все это странно шло — черная и мокрая шелуха. Одна повисла на губе, Аля осторожно сняла ее ноготком — шелуха сразу пересела с губы, как ручная.
— Станция Княжое! — неожиданно крикнул водитель.
Я вдруг вспомнил Оксану с Ярского и ее сына… Он в Княжом у нее! Не в этом ли?
— Выходим! — позвал Алю, вскочив с места.
Алю с белым подсолнечным семенем во рту долго уговаривать не пришлось — она всегда была готова.
Бабка поехала дальше, а парень с девкой выпрыгнули за нами.
Некоторое время смотрел им вслед. Девкин зад пышно и не в такт ходьбе раскачивался; у харкотного парня, напротив, ягодиц не было вовсе — как будто две тонкие ноги сразу переходили в живот, в ребра, в его туберкулезную грудную клетку.
— Писать хочу, — сказала Алька шепотом, чуть суживая хулиганистые глаза, как будто собиралась сделать что-то задорное и необычное.
Она дождалась, пока пара чуть отошла, и поспешно пристроилась за остановкой. Я с усилием отвернулся, чтоб не смотреть.
Вернулась полегчавшая, легко постукивая себя по бедрам.
Ближние дома были раскиданы кое-как, словно шла корова и из нее высыпало: шлёп туда, шлёп суда, и вот еще разок. Смотри не наступи, Аль.
Несмотря на то что от дороги с мелко порубленным асфальтом было видно всего несколько дворов, деревня, нырнув с холма вниз, оказалась немалой. Миновав первые избы, выйдя на взгорок, мы увидели расходящиеся, как рачьи клешни, в разные стороны улицы.
Дороги были сухи, деревня походила на пережаренный пирог. И пахла кислой жженой капустой.
Показалось, что сквозь раскрытые окна одного из домов кто-то переговаривается. Мы тронулись туда.
— Подожди здесь, а то вдруг собака, — попросил я Альку, потянул на себя калитку и, приоткрыв ее, стоял не двигаясь.
Почему-то представилось, что сейчас выбежит навстречу крепкий, черноволосый, весь в меня, пацан.
Никто не выбежал, и я прошел во двор, побродил, пугаясь возможного пса, но даже курица не пришла посмотреть на меня.
Постучал в окно, приник к стеклу. Когда взгляд попривык, увидел, что дом пуст и брошен, — съехавшая со стола клеенка, подбоченившаяся кружка с печальной миской лежат на полу, пыльный иконостас в две бумажные иконы, распружинившаяся кровать — всё о том говорило.
— Пойдем туда, — позвал Альку.
Открыли дверь, пахнуло скучным и душным запустеньем — наподобие того, что в мае обнаруживается меж зимних окон, — в такой тоске даже пауки не живут.
— А давай сюда переедем, — предложил Альке. — Корову заведем.
Сказал мечтательно и почему-то посмотрел на Алю оценивающе.
— …Козла, — в тон мне продолжила Алька и тоже посмотрела на меня со значением.
— …Козла, — в тон мне продолжила Алька и тоже посмотрела на меня со значением.
— …Кобылу, — добавил я несколько раздраженно и ударил Алю по крупу.
— …Кролика, — ответила она равнодушно, чуть хлопнув меня в пах.
— …Овцу, — сказал я еще более раздраженно.
— …и собаку, — ответила Аля примиряюще.
— Породистую?
— Дворнягу… Но очень симпатичную дворнягу… Пойдем отсюда.
Я послушно двинулся следом, дворняга.
Иди, овца.
Каждый второй дом был брошенным и поросшим пыльными кустами. В третьем вышла глухая бабка, в следующем глухой дед, в пятом пьяный мужик, в седьмом молодая некрасивая девка несла навстречу котят в подоле, еще слепых и писклявых.
— Девушка, можно спросить? — крикнул я, мне не ответили.
Я двинулся за девкой — та шла в баню. В бане мужичок с локоток затапливал грязную печь.
— Бать, пожги котят, — сказала девка.
Алька у меня за спиной тихо вскрикнула.
— Блин, по кой черт ты пошла сюда?! — обернулся я.
Девка опустила подол, котята высыпались на вкривь и вкось разбросанные возле печки дрова.
— Э!.. — я растерялся на секунду. — Э, люди! А утопить их никак нельзя?
— Так они скорей подохнут, — сказала девка спокойно и крикнула на отца: — Жги скорей, чё они пищат?
Мужик открыл заслонку и стал по одному забрасывать котят в огонь.
Я услышал, как, охнув, побежала к калитке Алька.
Выругался матом и пошел следом: в глазах, весело потрескивая, палились котята.
— Эй, — крикнул я обогнавшей меня девке, спешащей в избу; в дверь избы с истошным мяуканьем лезла большая кошачья морда. — Эй, да. Ты Оксанку не знаешь?
Девка ударила кошку носком галоши в нос, резко открыла дверь, еще раз пнула кошку и закрылась с грохотом.
— Живодеры, блядь, — сказал я, пнув калитику.
Алька смотрела куда-то в деревья, боясь сморгнуть полными до краев глазами.
В следующем дворе задастая девка из автобуса развешивала половик, изготавливаясь бить его палкой. Глупо было пройти мимо и не обратиться к ней. Положа руки на забор — и сжимая-разжимая в ладони один из колышков, так отчего-то легче говорить с незнакомым человеком с той стороны забора, — я спросил:
— Извините, а… вы не знаете Оксанку?
Зад повернулся к нам передом, волосы у девки были распущены — и ей это неожиданно оказалось очень к лицу. Она приветливо улыбнулась:
— Чего ж вы в автобусе не спросили? Зайдите во двор-то.
Послушные, мы поскрипели очередной калиткой.
— Федюнь, Оксанку ищут, — сказала девка кому-то в окно, своему беззадому, верно.
Парень, тот самый, сразу выглянул, он причесался и тоже показался вполне добродушным.
— А идите в дом, — позвал, — пообедаем вместе. А то моя жрать не хочет. Худеть собралась.
— Не-не! — отказался я, тыркнутый в спину Алькой (она обычно в рот тянула всё что ни попадя, но за чужой стол усадить ее не было никакой возможности). — Нам бы Оксанку.
— Ну не так не, — по-доброму засмеялся парень, исчез из окна и врубил свое радио погромче.
— Оксанка в первом доме жила, там баба Настёна ее сейчас. И сынок Оксанкин. Сразу у остановки дом. Не заглянули туда? Подумали поди: не живет же ж она у самой остановки! Она как раз там и жила. Но она в столице сейчас… — и девка посмотрела на нас, раздумывая, сказать ли еще чего-нибудь; она явно была в курса́х.
Мы отблагодарили и побрели по жаре обратно.
У дороги вдруг нарисовался магазин сельпо. Странно, пока шли сюда, его за кустами и не приметили. В магазине ровно летали мухи и красиво, но ненадежно стояли друг на друге консервные банки. На нижних полках пузато расположились стеклянные трехлитровки с соленьями — и было заметно, что соленья давно живут внутри обособленной, разнообразной и, возможно, даже разумной жизнью; я бы не рискнул иметь с ними дело.
В углу лежала халва, порубленная вместе с бумагой и опилками. Присмотревшись к бумаге, можно было рассмотреть фамилии политиков, которые покинули эфир, когда я еще не служил в армии и носил черные носки.
— Пивка? — произнес я слабым голосом.
— По жопе пинка, — ответила мне продавщица, не шевельнув и бровью.
Мухи на нее не садились.
Возле магазина, на жаре, спаривались, не получая ни малейшего удовольствия, две собаки. Сука замученно косилась в крапиву. На крапивном листе подыхал от жары жук. Кобелю было хуже, чем жуку.
Баба Настёна перебирала во дворе гречку, возле нее стоял мальчик, вокруг мальчика топотали вялые, будто ослабшие от недоеда куры, пощипанный и с выбитым глазом петух сидел на заборе и на наш приход отозвался противным сипом, замахал крыльями, едва не упал, слетел вниз, кувыркнулся и опозоренный отбежал за сарайку. Позвал оттуда за собой кур, но они проспали зов.
— Ба! Ба! Ну, баб! — несколько раз толкнул свою бабулю мальчик, кивая на нас белой, некрасивой, будто приплюснутой головенкой. Нет, это не похоже на меня. Левая его рука к тому же была согнута в локте и смотрелась подсохшей — пальцы этой руки не шевелились.
«Уйдешь тут не то что в бляди… в монастырь уйдешь…» — подумал я, озираясь.
— Ктой-то к нам, — сощурилась баба Настёна, вытирая руки о передник, который был грязнее рук.
— Мы к Оксане! — почти прокричал я.
Баба Настёна помолчала, пожевывая губами.
— Ктой-то к нам, — повторила она тем же тоном.
Пацан, услышав знакомое имя, встрепенулся и навострил на нас свою приплюснутую, как папироса, голову.
— Мы по поводу Оксаны! — повторил я, ожидая еще раз услышать про ктой-то к нам.
Бабуля поднялась, куры чуть-чуть, будто в полусне, прянули в стороны.
Старая сделала несколько шажков до косой калитки, ухватилась за нее и спросила:
— Вестей-т не привезли от нее? Нет? Тогда поклон от дитенка ее передайте внуче моей.
Я молчал, не находясь, как поддержать беседу.
— Одна ручка отсохла, может, и другая-т отсохнет, пока маманя приеде, — сказала бабуля, непрестанно вытирая о себя ладонь. — Так вот поклон ей передайте. Завернуть поклон-то в газетку иль так свезете? Так? Ну и ладно, что так. Везите.
— Что за Оксана у тебя? — поинтересовалась Аля. Она уже минут пятнадцать суживала глаза — это всегда было признаком того, что она думает и слегка злится.
— Родственница одна… — сказал я и обнял Альку за плечи. Она сначала сыграла ими в том смысле, что не надо, иди свою Оксанку обнимай, но потом раздумала, расслабилась, приникла.
Мы снова сидели в автобусе.
Автобус раскрыл все окна, но от этого было еще жарче.
Если б автобус остановили и стали на него поддавать кипяточком — вполне получилось бы попариться.
Представил, как мы с Алькой сидим без одежды у раскаленного борта, водитель суетится с ковшиком и веником, косясь на мою подругу…
Потом раздел пассажиров, усевшихся в Княжом, и затея показалась неуместной.
— Знаешь, они как иное племя для меня все, — признался я, когда мы были уже на вокзале. — Я даже языка их не понимаю, — добавил.
— Кто? — спросила Аля равнодушно.
Ветка качнулась. Птица потрепыхала крыльями, раздумывая, улетать или нет.
Доехали на такси до Алькиного дома, она потянулась поцеловать на прощание, я не шелохнулся, ну она и вышла. По спине видел: сначала хотела дверью хлопнуть, потом раздумала и закрыла бережно. Оглянулась и ласково зажмурилась для меня через стекло.
Таксист дал по газам. Я ему уже сказал, куда поедем, Максим Милаев подкинул адресок.
Спустя час, предварительно примерив пластилиновую улыбку, от которой заболело где-то в переносице, надавил на кнопку звонка. Звонок был тихий, как перегревшаяся на солнце муха.
Дверь открылась сразу, словно хозяин стоял возле нее, притаившись.
Объяснилось все проще.
— Вы что, прятались под дверью? — спросил он недовольно, щуря ангинные свои глаза, и тут же спокойнее пояснил: — Я как раз собрался покурить… Не постоите со мной?
Вопрос, впрочем, он задал так, что не могло идти и речи об отказе.
— Как вы вошли сюда? — спросил он. — Тут же замки… коды… Все боятся, что их украдут! — громко добавил он, пропуская идущую вниз женщину и будто обращаясь к ней. Она не подала вида.
— Девочка входила… — ответил я.
— Девочка… — повторил он, неизвестно что имея в виду, может быть, просто пробуя, как слово лежит на языке.
Его звали — я проверил еще раз в записной книжке перед входом в подъезд — Платон Анатольевич.
В халате все профессора смотрятся странно, особенно высокие. Если у них голые ноги под халатом — совсем невыносимо, но у этого были брюки, синеватого такого цвета, как обычно у врачей в больницах. И не тапки, а легкие остроносые туфли.
Всё те же волосы, зачесанные назад, всё та же бледность щек. Он как-то очень быстро, не прошло и минуты, выкурил одну сигарету и, пока та дымилась в консервной банке, прикурил вторую. Мы не успели, пока он курил, перекинуться и словом.