Чёрная обезьяна - Захар Прилепин 7 стр.


Платон Анатольевич всё время будто прислушивался к происходящему в его собственной квартире.

— Ну что?.. — спросил он неопределенно. — Как ваши изыскания?

Неожиданно он вперил взор в меня и поинтересовался вполне конкретно:

— Вы, собственно, чем занимаетесь? Вы ведь, как я понимаю, не из органов?

Я передернул плечами, посмотрел сначала в банку на дымящийся бычок, но там ответа не было, потом перевел взгляд на номер квартиры, «17», он также ничего не пояснил, остроносые туфли нетерпеливо перетаптывались…

— Впрочем, это неважно… — Платон Анатольевич затянулся три раза подряд, кинул в банку еще одну сигарету, не утруждая себя затушить ее, и распахнул дверь в квартиру.

— Вас не поймешь, — говорил он, не оборачиваясь. — Кто-то из администраций, кто-то из консультаций, кто-то из… Вы только мешаете работать. Но я не хочу работать, и ваши визиты дают мне возможность не работать и одновременно вымещать на вас раздражение, что вы мешаете мне работать. Понимаете, как удобно? — он обернулся ко мне, быстро и серьезно посмотрев в глаза.

Я столь же быстро, но с рассеянным взором кивнул.

— «Понимаете…» — повторил он за собой иронически. Я еще в прошлый раз заметил, что ему нравится слегка ерничать над собеседником.

Кабинет у него оказался почти пустым: стол, кресло и стул, шкаф, окно без занавески, вид на бетонную стену.

Я ожидал, что тут будут какие-нибудь… не знаю, колбы и прочие склянки. Нет, только пустой стакан на черном столе.

Платон Анатольевич сел как-то странно: на табуреточку у подоконника, оставив пустым кресло возле стола — на котором сидеть по праву должен был он, а не я.

Нерешительно оглядевшись в поисках кушетки или хотя бы коврика, я услышал повелительное:

— Садитесь-садитесь.

Кресло показалось каким-то шатким, я специально держал спину прямой, потому что был уверен: если паду на спинку — завалюсь и грохнусь.

— Ну-с? — спросил Платон Анатольевич, явно пародируя кого-то, но безо всякого лукавства в глазах.

Стараясь удерживать равновесие и оттого расширив глаза, я безмолвно смотрел на хозяина кабинета.

Неожиданно он скорчил уморительную гримасу — спустя секунду я понял, что это Платон Анатольевич изобразил меня.

— Вас не пучит? — спросил он мрачно, стремительно сменив выражение лица.

— У меня есть несколько вопросов, — нашелся наконец я.

— Слушаю вас, — отозвался он. В ответе его почему-то послышалось не столько раздражение на бестолкового гостя, сколько усталость от самого себя, мучимого желанием сострить на любой жест нового собеседника и изначально находящего любую собственную остроту пошлой.

Мне даже показалось, что он уже раскаивается в том, что усадил меня в собственное кресло.

— Эти недоростки — вы знаете, в чем они виноваты? Откуда их взяли?

— Нет-нет-нет, — отмахнулся он. — Это вообще не мое дело.

— Как давно вы занимаетесь этими вещами? — быстро спросил я, чтобы перевести разговор на другую тему, а то он вообще мог перестать разговаривать.

Профессор вздернул бровь, тут же раздумал вульгарно острить по поводу «этих вещей» и спокойно сказал:

— Вообще я занимаюсь другими вещами, насколько помню, в прошлый раз я попытался более-менее внятно это изложить. Впрочем, вы наверняка интересуетесь в более конкретном разрезе, а именно: как давно я имею дело с детьми, склонными к насилию. Отвечаю: давно. Время от времени, и не сказать, что с какими-то определенными целями, меня вызывали… Куда надо. И я общался. Результат всегда был более-менее понятен: отягощенные социальными проблемами те или иные психические отклонения.

— И только в том случае, которым вы занимаетесь сейчас, это не так?

Платон Анатольевич пожал плечами и промолчал.

— Говорят… И пишут часто… о таких подростках, которые называются индиго, — начал я.

— Вы всю эту галиматью про индиго забудьте раз и навсегда, — тряхнув волосами и скривив красивый рот, прервал меня Платон Анатольевич. — Нет никаких индиго. Есть биология, химия, физика. Индейцы есть, индейки, индюки… ингредиенты, инсинуации, инсталляции… Индира Ганди была, но ее сожгли и развеяли. А индиго нет и не было никогда.

— У тех подростков, с которыми я работаю сейчас, — сказал Платон Анатольевич, чуть подрагивая красивой щекой, — есть общие родовые черты: повышенный уровень стрессовых гормонов и высокая активность в области миндалин и передних отделов гиппокампа головного мозга. Какие гены за это отвечают — я не знаю. Но пытаюсь разобраться. И вообще меня это волнует куда больше, чем… Вы ведь пришли ко мне подтвердить свои мистические опасения? Человек и его грешная суть, очищение, светопреставление и так далее. Мистика, знаете, это что-то вроде онанизма. Идите куда-нибудь в поэтический кружок, где незамужние дамы и… Вот туда.

В соседней комнате что-то громко упало.

— Ты опять куришь дома? — раздался высокий женский голос. — Ну сколько можно?

Платон Анатольевич встал и резко захлопнул форточку. Потом опять ее открыл. Потом повернулся и сказал лязгающим, нетерпеливым голосом:

— Знаете, вам пора.

И сделал такое движение, словно собирался поднять меня за шиворот, но с трудом сдержался.


«…а чем черт не шутит? — думал я. — Кстати, да, чем?»

Некоторое время безуспешно пытался разрешить еще и этот вопрос, но оставил на потом, разыскивая в мобильных контактах Слатитцева.

Нестерпимо хотелось поиздеваться, услышав его вязкий, как зубная паста, и даже зубной пастой, казалось, пахнущий голос.

— Помоги, товарищ, — попросил его я, смирив себя.

Никакой он мне, конечно, не товарищ, просто я не помню, как его зовут.

Слатитцев меня сразу узнал по голосу, но сначала сделал вид, что не в курсе, с кем имеет дело, а затем, поняв, насколько мне все равно, какой он там делает вид, все-таки заговорил нормально.

— Я хочу повстречаться с Шаровым, — признался я.

— Дел у него других нет, — процедил Слатитцев, но в интонации слышалось, что он больше озадачен вопросом, чем раздосадован.

— Ну что, мне тогда через секретариат обратиться? — спросил я громко и следом, одними губами, десять раз подряд неслышно оскорбил Слатитцева всеми мыслимыми ругательствами.

— Что ты там шепчешь? — спросил он, напрягая свое белое ухо.

— Через секретариат обратиться? — повторил я.

— Зачем ты нужен Шарову? — спросил он.

— Хочу узнать его ближе, — печально признался я.

— С чего ты взял, что он будет с тобой говорить? — цедил Слатитцев.

— Вот ты и спроси, — сказал я.

Слатитцев, видимо, раздумывал. С одной стороны, проще всего меня было запустить через секретариат — и забыть. С другой — мало ли что тут?.. недоростки эти кровавые… ничтожество, опять же, которому по непонятным причинам повезло, я… И вся эта до сих пор непонятная Слатитцеву история может как-то разрешиться без него, а в итоге я ничем ему не буду обязан…

— Я подумаю, — сказал наконец Слатитцев.

— Попробуй, — не сдержался я.

Тот предпочел сделать вид, что не услышал меня.

Перезвонили мне, впрочем, уже вечером.

— Здравствуйте, с вами говорят из Администрации президента. Готовы принять звонок?

— Всегда готов. Звоните.

— Соединяю, — равнодушно сказали мне.

В трубке было слышно, как знакомый голос кому-то что-то выговаривал — судя по четкости речи, тоже по телефону, но по-другому.

Потом голос умолк, и в моей трубке возникло раздраженное дыхание.

— Слатитцев, ты, что ли? — опередил я.

Сам при этом думал: а вот если он звонит жене по городскому, ей тоже сначала сообщает телефонистка, что сейчас с ней будут говорить из Администрации президента? Или у Слатитцева нет жены?

— Привет, — ответил он недовольно, как будто я не имел никакого права его узнавать. И замолчал, раздумывая, а не положить ли трубку вообще.

— Говори, не стесняйся, — поддержал я его.

— Велемир согласен встречаться, — сказал он, недовольный сразу и мной, и собой.

— У меня не прибрано, не могу его принять, — кисло пошутил я, с раздражением раздумывая о новомодной привычке называть своего руководителя по имени, без отчества. Этим одновременно подчеркивается и демократичность руководителя, и собственная близость к нему подчиненного. Имя при этом должно быть полным, безо всяких там ласкательных суффиксов и уменьшительных форм, что в свою очередь означает безусловное уважение подчиненного к руководителю.

— Хватит, — помолчав, выдавил Слатитцев. — Жду тебя возле Запасской башни завтра в 11:45.

И кинул трубку, не попрощавшись.

А то бы я успел еще что-нибудь сказать. Я же тоже должен подчеркнуть, что это тебе он Велемир, а мне…

А что мне?..

Я стоял с телефоном в руке и разглядывал свое отражение.

А что мне?..

Я стоял с телефоном в руке и разглядывал свое отражение.

В зеркале, за моей спиной, прошла жена: бледная щека, прямой взгляд, высоко поднятый подбородок.


Сегодня всё та же жара, что и вчера.

Каждая крыша раскалена, как сковорода. На куполах церквей можно жарить мясо или глазунью. По улицам бродят собаки, мечтающие облысеть.

Липко мне.

Слатитцев выбежал весь расстегнутый. Расстегнут был пиджак, еще несколько — вроде бы четыре — верхних пуговиц рубашки и один из рукавов. Я с сомнением скосился Слатитцеву на ширинку, но ее в ту секунду закрывала пола пиджака. Вид у него был такой, словно у меня нынче свадьба, а он мой старший брат и ради святого дня прощает мне мою несусветную глупость.

Он что-то показал дородному полицейскому на посту возле ворот и попросил у меня паспорт.

Я достал документ, там как раз первая страница отрывается, еле висит. Пока меня пинали хачитуряны во дворике, едва не отвалилась. Хорошо еще паспорт не забрали тогда из кармана…

Полицейский двумя пальцами взял еле живую страничку за край, будто я принес ему посмотреть использованную салфетку.

— С этим паспортом нельзя по улицам ходить, — сказал он устало.

Слатитцев глянул на меня так, словно он вчера мне дал денег на лечение матери, а я только что сознался, что потратил их на ириски.

— Понимаете… — и он что-то зашептал полицейскому, пытаясь его немножко отвести в сторону, держа эдак под ручку.

— Да мне все равно, — ответил полицейский и высвободился из многочисленных пальцев Слатитцева.

— Но ведь она не совсем оторвалась, — сказал я, ласково дунув на страницу.

— Не совсем, — сказал, помолчав, полицейский и, нахмурившись по типу «как вы мне надоели все, глупцы», подписал принесенный Слатитцевым пропуск.

Я пошел за моим товарищем сквозь плечистые ворота. Слатитцев не оборачивался.

Асфальтовые дорожки, кремлевские стены наизнанку, кусты, трава, высокие окна — все это отчего-то не трогало мое воображение; единственно что я с трудом сдерживался от того, чтобы сделать Слатитцеву подножку — слишком уж брезгливая спина у него была.

Так он и дошел до нужного здания, не оборачиваясь. На следующем посту паспорт и мобильный у меня отобрали.

Слатитцев ждал меня, стоя вполоборота.

— Обидчивый, как коза, — подумал я и сказал это вслух.

Полицейский поднял глаза и снова опустил пышные, как птичий хвост, ресницы.

Слатитцев передернул плечами, будто скинул насекомое.

Мы поднялись по лестнице, прошли по коридору. Слатитцев открыл мне дверь в большой зал, где посередине стоял огромный стол, и сразу вышел, ничего не сказав.

Но через минуту опять заглянул, полазил глазами по залу — как будто там кто-то мог под стульями сидеть.

— Про безумных недоростков будете говорить? — спросил Слатитцев.

Я промолчал, с улыбкой глядя ему под мышку.

— …Тебя бы самого… проверить, — сказал Слатитцев и, не дождавшись ответа, вышел.

Не простит мне козу до самой своей смерти козячей.

На столе стояла минеральная вода, с газом, как я люблю. С шипом вскрыл бутылку, она выдохнула терпко и мягко, как ухоженная девушка в тот самый момент.

— Приветствую вас!

Знакомый голос я услышал, когда заливал себе в горло бурлящий напиток: неприятная ситуация, вроде бы ничего такого, но все равно возникает ощущение, что эту воду ты своровал.

Отняв пузырь от губ, вытер рот рукавом, поставив бутылку на стол, вытер руку о джинсы — сколько движений, черт побери, ради того, чтоб просто поздороваться. Мог бы просто кивнуть.

— Присядем, — предложил он, чуть мазнув рукой в воздухе и улыбаясь.

В этих стенах всё произносилось так, что не приходило желание ослушаться.

Не мог же я сказать: да нет, давай постоим.

Мы сели и с равнонеискренними улыбками уставились друг в друга.

У него получалось хорошо, у меня хуже.

То есть по его виду понять, искренен он или нет, было нельзя. Так и хотелось спросить: ты реально мне рад, Вэл?

— Как дела? — спросил он. Черная щетина, лицо правильное и гладкое, как хорошо остриженный ноготь. Белая рубашка, темный пиджак, не знаю, каких именно цветов, я немного дальтоник. Серьезный пиджак, если кратко.

Я улыбнулся и сделал жест плечами, вроде еще одной кривой и застенчивой улыбки.

Он понял жест в том смысле, что меня не разговоришь.

— Давно не был в нашем районе? — всё равно попробовал он еще раз.

— Давно, — ответил я. — Но там все чуть иначе…

Тут полагалось, наверное, сказать, мужественно скрывая подобострастие: «…а ты вот куда переехал, Вэл!» И оглядеться, на этот раз не очень пряча в меру сдерживаемое удивление.

— Читал твои книги, — продолжил Шаров беседу, и тон у него был такой, как будто я вышеописанное все-таки проделал.

Я кивнул.

— А я был в ваших подземельях, — поддержал я разговор.

— В смысле? — поинтересовался Шаров, не снимая улыбки, и даже глаза остались теплыми, как плывущие куски масла на сковороде; лишь бы не брызнуло.

— Ну… смотрел на всяких недоростков и прочих персонажей. Это ведь ты их там собрал? — я обратился к нему на «ты», потому что он первый начал.

Шаров посмотрел мне куда-то в переносицу, все-таки ему не понравилось мое «ты».

— Ты в своих книгах агрессивный… — сказал он, и я понял, что про недоростков он больше говорить не будет. — В жизни тоже такой?

— Нет, в жизни я беззащитный.

Шаров кивнул, совсем необидно:

— Вот и я так думал. — И тут же продолжил, затирая смысл сказанного: — Впрочем, мы все однажды можем оказаться беззащитными. Это… неприятно.

— Беззащитными перед чем? — спросил я.

Он неопределенно и даже как-то весело развел руками:

— Нам не дано предугадать. Но разве это отменяет наше право попытаться сработать на опережение?

— То, о чем вы говорите, как-то связано с тем, что я… видел? — не унимался я.

— Мне кажется, одаренный и мыслящий человек может понять какие-то вещи интуитивно. Как там говорил твой любимый провидец: «Разум постигает то, что уже знала душа» — так?

Я посмотрел на Шарова и не нашелся, что ответить.

— Вы ведь на филолога учились? — спросил я, вновь и безвозвратно перейдя на «вы».

— Да, — ответил он приветливо. — Но недоучился. Потом театральный, тоже недоучился…

А потом пришлось переместиться в новые декорации.

Я опять откупорил бутылку, чтоб хоть чем-то себя занять.

— Я, собственно, с тех пор и не переставал учиться: юрист, экономист… ист… ист… — продолжил он, улыбаясь. — Но вот, знаешь, что мне приходит в голову все чаще: это ведь нелепо — верить в мудрость стариков, в их превосходство над юностью. Я не говорю даже о чудовищной трусости и скаредности стариков. О том, что именно старики чаще всего пишут доносы и вообще с интересом и даже со сладострастием совершают подлости. Единственно что у них не всегда есть физические силы на жестокость — иначе бы любое зверство юности показалось нам забавой.

Шаров всмотрелся в меня на мгновение.

— Мудрость старости, — продолжил он, — чушь просто с биологической точки зрения: клетки их мозга уже разрушены, миллионы клеток просто умерли — даже не от алкоголя и наркотиков, а в силу естественных причин. От дряхлости! Да? Надо как-то ломать эти нелепые догмы: всевластие седых, обрюзгших, разрушенных, губящих, кстати говоря, целые империи — зачем оно нам? Какой в нем смысл?

— Это вопрос?

— Как хочешь.

— Если это вопрос, то мне не хотелось бы жить в мире, где человеческая память не может быть длиннее собачьей. Мне интересно смотреть на людей, которые помнят втрое больше, чем я успел увидеть.

— С тех пор как есть печатное слово — нам не грозит короткая память. Есть более серьезные возражения?

— Пока нет.

— На нет и суда пока нет, — сказал он таким тоном, словно через секунду подаст мне руку и попрощается. — Тогда просто подумай о том, что видел. Просто подумай. Да?

Шаров снова улыбнулся. Сколько же у него белых зубов, это просто замечательно.

Я облизнул губы, протянул руку к минералке и сначала закрутил пробку, а потом открутил. Подержал бутылку в руке и поставил ее на стол, не пригубив. Вода слабо шипела и подрагивала.


В детстве я был странно любопытен. Помню, к примеру, как извлекал из авторучки стержень, выкусывал из него перо и принимался выдувать чернила. До посинения в глазах мучился. Чернила еле ползли. Чтобы ускорить их ход, я переворачивал стержень и уже не выдувал их, а втягивал в себя.

Собирал все это в стакан. Было важно понять, сколько чернил помещается в стержне. Помещалось едва-едва — только стакан измазать.

Зато все щеки, весь рот и даже лоб были в чернильных пятнах и разводах, и отвратительный, горький и вяжущий чернильный вкус на языке казался неистребимым. Я целый день после этого плевался синей, длинной слюной, которой вполне хватило бы, чтобы написать стихотворение, — не надо было б резать вены; и оттирал щеки, отчего они становились бледно-синими, а руки грязными.

Назад Дальше