Чёрная обезьяна - Захар Прилепин 9 стр.


— Автобус! — подсказали мне. — Арбуз! — и ткнули пальцем в арбуз на картинке, который был больше, чем автобус.

— Действительно, — согласился я.

После «А» шло «У», почему-то с той же девушкой, тихо повторявшей: «У… У… У…»

Вокруг девушки в беспорядке валялись утюг, улей и бежала прочь жизнерадостная утка.

Я эмигрировал с этой страницы на «О», но там увидел то же в блаженной бессмысленности застывшее лицо, сделавшее губы кружком «О… О… О…»

Я молча смотрел в эти губы. На картинке можно было различить розовый язык.

— Пап, пельмени, — попросили, наконец, дети.

У них даже майонез на мордочках засох и заветрился, пока я смотрел в рот с буквой «О».

Мы сжевали еще по паре пельменей и пошли к согласным.

Иллюстрацией к букве «С» была соха, которую я последний раз видел четверть века назад. Для доедающих пельмени соха имела столько же смысла, сколько синус или секвестр.

На букву «М» нам, естественно, показали мышку.

— «Мышка рыла норку, — прочел я вслух. — Норка мала. Норка суха».

— Какой неприличный текст, — заметил я сипло и снова отлистнул к губам, повторяющим: «О… А… О… У…».

«Ы» девушке почему-то не доверили произносить. А было бы любопытно посмотреть на розовогубую ладу, повторяющую со стеклянными глазами: «Ы! Ы! Ы!»

К букве «Л» нарисовали вертикально торчащий лук.

— У нас лук, — прочел я вслух, слегка содрогаясь в муторном отвращении. — У. Нас. Лук. Наш лук сух.

— Наш лук сух. Сух наш лук. Лук наш сух, — повторил я сам себе, чувствуя вкус лука на зубах.

Путешествие по азбуке завершилось на букве «Л».

«У Лоры шары, — сообщила книга. — Лора мыла шары. У Лоры сыро».

Я сглотнул слюну и, слегка задыхаясь, прочел:

— «Егор и Лора ходили в лес. Там высокие ели. В лесу живут ежи. Но Егор и Лора их не видели».

На тарелках лежали последние и слегка, казалось, заледеневшие пельмени.

— Знаете что, дети…

Огорченно он:

— Что?

Слезно она:

— Что?

— Папе нужно сходить за сигаретами. Я быстро. За сигаретами — раз, и сразу обратно. А вы пока ложитесь.

Набрал ее, едва захлопнулась дверь квартиры.

— Аля, — сдавленным голосом позвал я. — Мне надо приехать.

— Приезжай, — прошелестела она.

— У Лоры шары. Лора мыла шары, — бубнил я, сбегая по ступеням подъезда. — Лора и Егор ходили в лес, но ежей не видели. Им не до ежей. У них шары. У них сух лук. Норка у них.

Я нажал кнопку парадной двери, замок щелкнул, и мы столкнулись лицом к лицу с женой.

— Ты что? — спросила она.

— Паши, соха. Коси, коса. Жужжи, оса, — сообщил я. Обошел ее, как соляной столб, и сбежал вниз по ступеням.

— Я за сигаретами, — сказал снизу громко.

На улице сделал стремительный танцевальный круг, кажется, это был фокстрот.

— Наш лук сух, — сообщил я водителю тормознувшей возле меня машины.

Тому было все равно.

Про шары я смолчал, раз так.

В дороге, не умея сдержать себя, я написал ей несколько эсэмэс, спросив про то, где бывают шары, сыро, мыло, а она ответила обо всем, и опять ответила, и еще раз, и еще.

А потом вдруг замолчала. Я все вытаскивал телефон, тупо смотрел в него, но там никак не высвечивался желтый квадратик, сигнализирующий о поступлении новой порции блудливых слов.

Уже находясь у подъезда, я позвонил ей.

— Ы. У. О, — поприветствовал я Алю.

— Кто это? — спросила она почему-то шепотом, хотя я наверняка определился.

— Слушай, всё время забываю номер твоей квартиры, — сказал я.

— У меня мама неожиданно приехала, — ответила Аля всё тем же свистящим шепотом, еще и воду, услышал я, включила. — Тебе не надо ее видеть!

— Что у тебя с мамой? — весело спросил я. — Что-то не так? Твоя мама не в себе?

Алька хохотнула — прозвучало, как будто железо скользнуло по железу.

— Всё, погуляй немножко, — попросила она и отключилась.

Я задрал голову вверх, словно ожидая увидеть маму парящей в воздухе на уровне седьмого этажа.

Обошел вокруг дома, заглянул в маленький магазинчик, почитал названия пивных бутылок, пачек печенья и банок варенья.

— Что вам, молодой человек? — спросила продавщица, когда она обслужила очередного покупателя и мы остались наедине.

Я с сомнением посмотрел на продавщицу, представляющую собой как бы еще одно мучное изделие, обретшее голос. Скользнул взглядом по прилавкам и вдруг увидел уголок с детскими игрушками, едва заметный за рядком несусветной косметики, которой пристало раскрашивать только труп.

— Вот это дайте, — ткнул я пальцем в непонятное животное.

«Детям принесу», — подумал заботливо, в следующую же секунду добавив шепотом: «…папаша…» — тем самым тоном, каким говорят: «Полюбуйтесь на эту прелесть».

Положил извлеченную из-под стекла прилавка игрушку в карман легкого своего пиджака и уже на всех основаниях, как оправдавший надежды покупатель, решил еще раз осмотреть представленные товары, но в кармане зазудел телефон.

— Приходи, — выдохнула Аля.

— Ы, — ответил я.

Чаще всего мы даже не разговаривали, а сразу начинали целоваться в прихожей.

На ней было совсем свежее, даже прохладное еще белье — наверняка, она надела его за пять минут до моего прихода.

И через семь минут сняла.

Главный хохотал, но раздраженно.

Сразу заболела голова: словно кто-то держит над теменем пакет с пустой тарой и непрестанно трясет им.

Я то приближал трубку к уху, то отдалял ее.

— Зачем ты ходил к Шарову? — спросил он.

— Слатитцев, что ли, позвонил? — поинтересовался я.

Главный захохотал еще более раздраженно: чувствовалось, что сейчас пустой посудой ударят меня по черепу.

— Кто? Кто позволил тебе без малейшей необходимости лезть куда тебя не зовут?

— А кто мне запрещал?

Главный вдруг перестал хохотать и тихо попросил:

— Я тебя прошу — оставь это пока.

Секунду длилась тишина, потом, как родничок, ожил легкий смех, вскоре смех разросся, заплескал, запрыгал, засуетился, загрохотал, и я поскорей прокричал «Да!» в ответ на «Ну, мы договорились?».

Положил трубку, насладился тишиной.

Просидел в безмолвии минуту, прислушиваясь к голове, где теперь кто-то жевал, чавкал, отплевывался, сопел, пытался перевернуться на другой бок.

Непонятно кому я громко сказал: «Пошел к черту!» — и потянулся под стул за своими зелеными носками.

Под столом их не было, потому что я был в Алькином доме, но не сразу про это вспомнил.

Алька заперлась в ванной и с кем-то бубнила по телефону, неслышная за шумом воды.

Я нашел свои носки в разных концах квартиры, они почему-то были теплые, будто в них кого-то недавно вырвало. Смочил их под краном на кухне.

На улице они высохли уже через минуту.

В такую жару стоит ложиться перед выходом в ледяную ванну — и потом выходить в город. Минуты три будешь чувствовать себя человеком.

Я быстро почувствовал себя вареной свеклой в кипятке.

Профессора поймал у его подъезда.

Белые туфли, задумчивый лоб, на красивой руке в красивых седых волосках я впервые приметил красивые часы. Он нисколько мне не удивился. Даже попытался улыбнуться, но не вышло, и ничего, что не вышло, и ладно.

— Вы никогда не звоните перед приходом, — сказал он грустно. — В этом есть свой стиль, своеобразное ретро… Мы так делали в юности, потому что не имели телефонов.

Я вытер с щеки пот.

— Пойдемте куда-нибудь, — предложил профессор. — Просто прогуляемся.

Голосом он владел лучше, чем улыбкой.

Он посмотрел на свои окна, как будто его могли позвать оттуда.

И неожиданно поспешил в сторону, в сторону, подальше от окон.

Миновав угол дома, профессор сразу успокоился, даже потер руки.

— Не так жарко сегодня, как вчера, — сказал он довольно.

Я посмотрел на небо и расстегнул последнюю пуговицу на рубахе. Позавчера было жарко, вчера жарко, сегодня жарко, наше завтра уже подогревает для нас опытный персонал.

— Вы не знаете, есть ли связь между теми детьми, которых вы изучаете, и недавним убийством в городе Велемире? — спросил я. — Там, говорят, какие-то недоростки перебили целый подъезд?

— Что вы говорите! — покачал головой профессор. — Нет, впервые слышу… Впервые слышу… Но все может быть…

Он говорил таким тоном, будто ему не было никакого дела до того, о чем шла речь.

— Хотя бывало всякое, — вдруг оживившись, добавил он. — История знала подобные случаи. Пойдемте все-таки в тенек. Особенно хороша тень от цельного камня, я знаю такую. Расскажу вам что-нибудь в тени от камня.

* * *

«Больше всего мальчик любил ходить в мясные лавки. Сестру от этого запаха мутило, его нет.

Впрочем, он и сестре не до конца доверял — она отворачивалась от мясных туш с тем же видом, с каким отворачивалась от молодых людей на вечерних играх.

Впрочем, он и сестре не до конца доверял — она отворачивалась от мясных туш с тем же видом, с каким отворачивалась от молодых людей на вечерних играх.

Сестра говорила, что юноши пахнут мясом, печенью, почками, по́том, кровью, что вместе они похожи на псарню, и еще у них на плечах угри, но он явственно видел: тут что-то не так, и молодое живое мясо ей скорее любопытно, чем противно, и собачьи повадки скорее привлекают, чем отталкивают; да и угри, ну что…

У сестры на руке красовался браслет. Она крутила его, когда думала. Иногда казалось, что если она перестанет крутить браслет — не сможет думать.

Мясные лавки были на большом рынке, неподалеку стояли хлебопекарни, давильни, амбары. За рынком была тюрьма для рабов. Пройдя через рынок и своровав сливу или мандарин, он выбегал к тюрьме.

Рабов-мужчин и женщин-рабов держали раздельно, но они видели друг друга. Казалось странным, что живущие в пахучих клетках, почти как в зверинце, они вовсе не тоскуют, но, напротив, на разных языках весело ругаются, иногда дерутся или жестами зовут рабынь.

На пыльной площадке меж клетками всегда сидели четверо солдат, играли в кости или, притомившись игрой, лежали, приладив под головы щиты. Солдаты, казалось, не замечали криков, доносившихся из клеток. Но порой, когда кто-то из солдат всерьез проигрывался, он мог вскочить и со злобой броситься на кричавших, ударить щитом по клетке или напугать рабов, размахивая копьем и делая выпады меж железных прутьев. Рабы тогда отстранялись, скорее изображая испуг, чем испугавшись по-настоящему. Они знали, что никто из солдат не убьет и даже не рискнет нанести рану — любой из них стоил денег.

Когда солдат отходил от клетки, ему могли плюнуть вслед или прокричать что-то обидное. Но тут был риск: однажды обидевшийся солдат во время разноса еды подошел к той клетке, откуда кричали обиднее всего, и будто случайно задел чан с едой. Чан упал набок, еды осталось мало. Тогда рабы стали сами бить того, кто обидел солдата, хотя час назад смеялись его шуткам и плевкам.

Рабы бывали с маленькими, как у сусликов, глазами и с глазами большими, как у коров, безбородые, с курчавыми бородами либо со смешными, как лисий хвост, бородками, с желтой кожей и темнокожие, с кожей такой, словно на нее светило солнце и дул ветер и в морщинах прижилась жесткая пыль, со временем ставшая новой кожей.

Еще была рабыня с белой шеей и с большой и твердой, как две детские головы, грудью. Ее никак не могли продать — она стоила дорого. Ее не продавали даже на час — иначе ее цена при покупке насовсем сразу упала бы. Иногда приходили покупатели — но даже он, мальчик, сразу понимал, что пришедшие не готовы купить ее, а просто им нравится трогать ее рот, груди, спину.

Служка, проводивший покупателей, тоже это понимал, но не подавал вида, а только кивал, улыбался скользкой улыбкой, смотрел меткими зрачками. Мальчик знал служку — они жили на одной улице; однажды служка вывозил навоз на тележке, поскользнулся и упал туда лицом; когда он поднялся — был виден только открытый рот, даже глаза пропали; вся улица смеялась.

У входа в тюрьму тоже сидели солдаты, и опять совсем не страшные — они были из провинции, и, как многие пришедшие из провинции, казались глупыми.

Мальчик помнил, как зовут одного солдата по имени.

Солдат повторял одни и те же особые солдатские шутки — не смешные, но очень грубые, сам себе смеялся; и все говорил: принеси зажаренную мясную кость, даже лепешки не надо — я отдам тебе за кость нож. При этом показывал большой, красивый клинок.

Мальчик знал, что солдат обманет — возьмет еду, а клинок не отдаст. Никто не отдаст такой клинок за еду, которую можно сразу съесть.

Солдат мог пойти в лавки к менялам, постучать рукоятью в ставни и обменять клинок сразу на три ноги, жареную, сырую и копченую, баранью, телячью и гусиную, тут же выпить молодого вина, забрать с собой большой хлеб, масло в виноградных листьях, сладости — и даже в таком случае быть немного обманутым.

Но солдат не делал этого, ему, быть может, просто нравилось хвастаться клинком. Наверное, когда он уходил из своей деревни, клинок ему отдал отец, чтобы сын вернулся, приведя лошадь, раба и принеся много разных блестящих монет в мешочке на груди.

Откуда отец знал, что сын глупец и хвастун?

Солдат говорил мальчику, кивая на белую рабыню:

— Эта женщина тоже ходила в пурпуре, она имела прислугу, а теперь она ходит в общую лохань на виду у всех. Скоро она перестанет стесняться себя и будет вести себя хуже, чем обезьяна.

Мальчику казалось, что солдат говорит так из обиды. Ему трудно вынести, что у рабыни такая белая грудь, и ему проще было бы сторожить обезьяну.

Солдат говорил:

— Я был как-то в походе — видишь, какая у меня нога? Она обморожена. Там снег идет на равнине, и выпадает его столько, сколько лежит в наших горах. Там такие снега, что лошади не могут идти, а солдаты умирают от холода, не успев найти, кого бы убить. Если развести костер — то жарко будет только лицу, а на спине нарастут ледяные доспехи. Если повернуться спиной — то доспехи растают, а лицо покроется коркой, и пока в этой корке есть дырка для рта — человек жив, а когда дырка зарастает — значит, он не дышит.

Мальчик не мог представить такую корку и всё вспоминал служку с навозным ртом.

Служке никак не могли найти невесту, потому что у него и кличка была Навозный Рот. И лицо у него было таким, словно он смыл навоз, а налет все равно остался. И этим налетом он пах.

Солдат вставал и показывал, как ходит его обмороженная нога — она ходит хуже, чем необмороженная. Сначала обмороженная делает такой шаг, словно боится наступить сама на себя, а потом необмороженная ловко пристраивается рядом. И так все время.

Солдат мог врать про ногу.

Здесь стоял небольшой гарнизон — город находился не так близко к границам, чтоб опасаться кого-либо; и последние враги приходили сюда, когда отец мальчика был юн. Настолько юн, что ему не дали оружия.

Мальчика это всегда сердило, как будто отец был виноват.

Хотя последнее время мальчик не очень доверял словам отца. Ему стало казаться, что отцу не дали копья оттого, что тот с юности служил составителем бумаг и переписчиком.

В городе их было всего несколько, и, видя друг друга ежедневно и даже выпивая иногда вместе в старом городе, где всё было дешевле, они всё равно за глаза говорили друг о друге плохо.

Отец говорил, что буквы у него сидят как петушок и курочки — три, четыре или пять — на одной жердочке. А у другого переписчика буквы такие, словно дурак зашел в курятник и ударил по насесту изо всех сил палкой.

В следующий раз, разглядывая чужую рукопись, отец пожаловался, что видит здесь буквы, расползшиеся, как виноград, на который наступили ногой. К тому же в каждом третьем слове не хватает столько же букв, сколько не достает зубов у составлявшего текст писца. Лишенное нужных букв слово смешит, а всякая хорошо снаряженная мысль к окончанию фразы добирается без сандалий, распоясанная и с легкой придурью на лице.

Если почти у всех других отцов с их улицы обрастали мозолями обе ладони, то у отца мальчика были намозолены только пальцы на правой руке — три, кроме безымянного и мизинца. Иногда мать готовила отцу раствор из масел, и он там держал руку.

Отец говорил, что этой рукой кормит всех, и мальчику тогда казалось, что его вот-вот заставят облизывать грязное масло с мозолистых и окривевших в письме пальцев.

У матери тоже часто были сырые руки, но у нее сырость запястий, ладоней и пальцев была такая, словно она только что черпала рукой арбуз.

А отец за что бы ни брался — всё было масляным. На одежде у него тоже всегда были жирные следы, но он и ел неопрятно, и пил словно куда-то в бороду, а не в рот. Отчего так скоро пьянел, непонятно.

Про отца же говорили, что он не гнет линию письма, которую нужно гнуть как ветвь, — а у него каждая черточка торчит как копье, оттого, видно, что все мысли у него, смеялись другие переписчики, о своем копье.

Мальчик думал, что, раз так, отец хотя бы умеет бросать копье. Но однажды хмельные отец и его друзья, решили испробовать в метании свои силы. Они упросили солдата дать им копье, отец бросил первым, оно воткнулось в землю, не долетев до деревянной стены амбара, — но даже в земле не удержалось.

Вчера ранним утром мать и отец отвратительно ругались.

Мать кричала:

— Ты был писец, а станешь подонок черни, худший из прокаженных. По тебе уже ползают паразиты!

Мальчик увидел впервые, как отец плакал и драл ногтями сырое, как телячий язык, лицо.

— Хоть бы кто-нибудь пришел и убил нас всех! — повторяла мать каким-то чужим, невыносимым голосом.

Мальчик выбежал на улицу, и здесь его поймал за рукав служка с навозным ртом.

— Ты знаешь, что твой отец больше не писец? — спросил он с ехидством. — Он работает при нечистотной канаве на вельможных дворах! Знаешь? Пока ты воруешь сливы и смотришь на мясо, свои монеты он тратит на рабынь!

Назад Дальше